Казалось, Никодимов уже трезв. Он как-то подобрался, впал в некую задумчивость.
— Сна я не умею объяснить, — ответил Христофоров. — Но вполне понимаю, что для вас он может быть неприятен. Никодимов вздохнул.
— Я все думаю, что этого швейцара с лифтом встречу. Расставаясь, Никодимов подал ему руку, улыбнулся и сказал:
— Что же, завтра на бега?
— Может быть.
Христофоров зашагал по Поварской. Он не ясно сознавал, почему это делает, и, лишь дойдя до дома Вернадских, поймал себя на том, что просто ему приятно пройти мимо него. На улицу выходил особняк с антресолями, со старинными, зеркальными стеклами, чуть отливавшими фиолетовым. Были спущены синеватые шелковые шторы, в складках; деревья затеняли крышу, открыты настежь ворота, двор полузарос травой, у колодца, посреди, бродят сизые голуби. И лишь крепко заперт каретный.
Христофоров остановился на другой стороне улицы, в свежей тени ясного утра, смотрел на антресоли Машуры, потом улыбнулся, повернулся на одной ноге и пошел домой.
Прислуга удивилась, увидав его. Он поздоровался с хозяйкой, старушкой в седых локонах — г-жою Самба; когда-то была она замужем за французом; сохранила манеру аккуратно одеваться, завивать букли; в остальном была старинная московская дама; в комнатах ее пели канарейки, лежали чистые половички, свечи сияли перед иконами; стояло много пустячных статуэток, фотографий — все в безукоризненной чистоте.
Сейчас она пила утренний кофе и тоже удивилась Христофорову. Раньше августа она его не ждала.
Христофоров прошел наверх. Комната казалась пустоватой, все имело уже нежилой дух. Фотографии на стенах обернуты газетами.
Он сел на подоконник, растворил окно. Зеленый тополь шелестел, серебристо отблескивая листиками. Дальше был садик с яблонями, дровяной сарай. Ему представилось, что сейчас Машура встала и работает своим скребком или лежит в гамаке, а голубое утро опрокидывает над нею свою чашу. Отсюда, издали, даже лучше он ее чувствовал. Хорошо или плохо, что уехал?
Он оглянулся, увидел свою полупустую келью, мгновенно пронеслось пред ним многое из прежней жизни — ряд таких же келий, одиночеств и бесплодных мечтаний. «Ну и ладно, ладно, — сказал он себе, отходя к кушетке. — Значит, так и живем». Он взял подушку, лег и закрыл глаза. Слезы стояли в них. Эти слезы приятно было бы видеть Машуре. Он же глотал их и ждал, пока просохнут мокрые ресницы.
Несколько успокоившись, Христофоров уснул.
VI
Утро следующего дня было такое же солнечное. Горячий тополь, шелестя пахучей листвой, бормотал за окном. Христофоров скромно пил чай с калачиком и читал газету, когда дверь отворилась: вошла Анна Дмитриевна. В дверях она слегка нагнулась, чтобы не помять эспри. Но и в самой мансарде, при росте вошедшей, эспри чуть не чертил по потолку воздушными своими кончиками.
— А, — сказала она, оглядываясь, — убежище отшельника. Здравствуйте, святой Антоний.
Христофоров встал и улыбнулся.
— Ну, вы тогда царица Савская. Впрочем… — Он смешался. — Я, кажется, говорю глупости. Анна Дмитриевна захохотала.
— Пожалуй, что и так. Я, во-первых, не имею намерений этой царицы, второе — у меня нет и шерсти на ногах. Дело проще: нынче бега, я за вами заехала. Ни более, ни менее. Впрочем, — прибавила она, — мне еще хотелось посмотреть, как вы живете. Она подошла к окну, на котором он вчера сидел, тоже села, сняла шляпу и еще раз обвела глазами убежище.
— В этой комнате, — сказала она, — нет женщины и никогда ее не было. По ней тоскуют стены. Хозяин пьет чай с одинокой булкой, ходит с непришитыми пуговицами и скромно чистит скромный сюртучок.
Христофоров взял порыжелую шляпу и сказал:
— Хозяин прожил так полжизни.
Анна Дмитриевна смотрела теперь в садик, залитый солнцем, задумалась. Потом вдруг встала, вздохнула и стала поправлять эспри.
— Может быть, тут и хорошо жить, в вашем скиту. Может, и надо так, не вам одним. Эх, милый вы человек, и зеркало же… ну, да уж что там…
Они спустились и вышли. Рысак ждал на улице, перебирая в нетерпении ногами — косился на кучера злым глазом; кучер напоминал истукана.
— Москва, голубушка! — сказала Анна Дмитриевна, садясь и указывая на кучерову спину. — Я ведь и сама Москва, — говорила она, когда тронулись. — Я московская полукровка, мещанка. Говорю «на Москва-реке», «нипочем», люблю блины, к Иверской хожу. Я просто была хорошенькая девчонка, когда меня продали замуж… или сама продалась. Меня отдали за такое, знаете ли, миллионное животное… Сверхъестественно миллионное. И животное сверхъестественное.
Она помолчала.
— Я ко всему приучена, голубчик. Всем развращена, чем можно, — и людьми, богатством, хамством. Теперь муж мой умер. Мне и говорить-то о нем нельзя.
Она вдруг засмеялась — холодно и резко.
— Он меня бил. Вы знаете? Случалось. Я запудривала синяки. Христофоров сбоку, с удивлением взглянул на эту статную, темноволосую женщину. Она поняла и улыбнулась.
— Ах, дитя, не ищите. Теперь сошли. Когда рысак, пенясь под жарким солнцем, мчал их за Триумфальной аркой, среди зелени к Петровскому парку, она спросила:
— Нравятся вам два небольших слова: «Тайное горе. Тайное горе»?
Христофоров опять на нее взглянул и тихо ответил:
— Да. Очень нравятся.
Она слегка хлопнула его перчаткой.
— Так. Ну, вот и подъезжаем, — перебила она. — Теперь мы направимся с вами в некую клоаку, называемую азартом, игрою и прочим. Здесь посмотрим жалкий человеческий род и себя покажем.
Рысак взял налево и понес по молодой аллее; круглые солнечные пятна трепетали под деревьями; по тротуару спешило человечество. Завиднелось аляповатое здание с группами коней на фронтоне — к нему беспрерывно подходили, подъезжали на извозчиках, автомобилях, собственных лошадях. Христофоров никогда здесь не бывал. Выйдя из коляски, поднявшись к вестибюлю, миновали они турникет, — и тут гудящая, бурливая толпа затолкала его, ошеломила. Только что кончился заезд. Из амфитеатра спешили в залу, к окошечкам касс, записываться на следующий. Посреди залы, у столиков, захватившие места счастливцы пили чай, воды, коньяк.
Потолкавшись, прошли они в ложу. Открылся вольный свет, голубой воздушный, простор, — а у ног накатанная полоса, уходившая вдаль плавным эллипсом. На легоньких двухколесках проезжали по ней наездники в шутовских полосатых куртках, кепи и очках. За далеким забором виднелись здания вокзала, дома, сады Москвы, и золотисто переливал купол Христа Спасителя.
— Здесь, — сказала Анна Дмитриевна, оглядываясь, — всякие низы, шваль; а можете увидеть и художника, врача и адвоката. Это затягивает.
— Вы тут часто бываете? — спросил Христофоров. Она улыбнулась.
— Нет, да я-то не особо… — Она вынула часики и взглянула. — Что же Дмитрий Павлыч не едет? Это он у нас любитель всяких таких штук, — прибавила она.
Иная интонация послышалась здесь Христофорову. Точно тень пробежала по ней. Она замкнулась, но была спокойна.
— А, вон видите — Ретизанов! Она приложила к глазам лорнет.
— Гуляет под руку с высокой барышней… Лабунская, одна танцовщица.
В это время в ложу вошел Никодимов. Он был свежевымыт, подобран, несколько бледен и оживлен.
— Ставьте на Кругом-шестнадцать, — сказал он Христофорову, поздоровавшись и поцеловав руку Анне Дмитриевне, — лошадь верная. Селима играет ее, я тоже.
Темные глаза его, сколько могли, выказывали возбуждение.
— Селима живет с Хохловым и все знает. Хохлов нарочно ее темнил, а теперь зарабатывает. В публике никто этой лошади не понимает. Выдача будет по тысяче.
— Ну, уж Бог с ней, с вашей лошадью… да и с певицей, — сказала Анна Дмитриевна, — покажите ее, по крайности. А, брюнетка, в фиолетовой какой-то вуали… глаза подкрашены по-суздальски… Понимаю… Типичная. С ней юркий господинчик. Да… это, — обратилась она к Христофорову, — такие темные личности, якобы все знают про лошадей и дают вам совет — за вознаграждение, понятно… Юрисконсульты по лошадиной части. А больше всего — жулики. Называются они — жучки. Среди них вот приятели Дмитрия Павлыча.
Никодимов усмехнулся.
— Если что-нибудь скверное, то непременно Дмитрий Павлыч. Внизу зазвонили. Шесть лошадей тронулось, быстро они сбились в кучу, каждая стараясь занять внутренний круг. До поворота нельзя было определить их шансов. Но лишь вышли на прямую, впереди оказался маленький, похожий на кузнечика наездник. «Забирает, забирает, — говорили кругом. — Сенькин забирает»._ «Нет-с, не думайте… Не выдаст». — «Что-то туго…» — «Ага, Хохлов!»
Христофоров заметил, что теперь, вблизи второго поворота, из группы лошадей, бежавших изо всех сил, отсюда же казавшихся игрушечными, вдруг выделилась одна, с голубым наездником, и легко обошла кузнечика. Толпа на трибунах загудела. «Хохлов! — слышались голоса. — Хохлов!» Обернувшись, Христофоров увидел бледные, раздраженные лица. Бинокли впились в точку эллипса, где некий Хохлов, под блеском полуденного солнца, обгонял на своей Кругом-шестнадцать Сенькина, кузнечика. Никодимов стоял вытянувшись, приложив ладонь к козырьку фуражки. Мускулы на шее его подрагивали. Ветерок шевелил серебряный аксельбант.
— А смотрите, — сказала Анна Дмитриевна, не отрывая от глаз лорнета, Дмитрий Павлыч наш выигрывает. Видно, что с Селимой знаком.
В эту минуту физически ощутил Христофоров тучу, повисшую над всем этим огромным скопищем, — тучу желаний и жадности. Горячие глаза, побледневшие лица. Имя Хохлов, для большинства сейчас ненавистное, другим звучащее музыкой, перебегало по толпе. Вопреки всему, Хохлов побеждал. На последней прямой это стало ясно.
Анна Дмитриевна положила лорнет, обернулась и сказала Никодимову:
— Что же, вас можно поздравить…
С ипподрома раздался как бы пистолетный выстрел. Кругом-шестнадцать вдруг заскакала, произошло мгновенное замешательство, сзади кто-то охнул, через секунду впереди шла другая лошадь. «Алябьев, Алябьев, браво, навались!» — кричали сверху. Хохлов бил кнутом свою Кругом-шестнадцать, трясясь на двухколеске с лопнувшей шиной, а некий Алябьев, тоже нежданный герой дня, на полкорпуса обставил его у самого финиша. Кузнечик был третьим.
Толпа кричала. Одни ругали Хохлова, другие кузнечика.
Подошел Ретизанов с высокой, тонкой девушкой в соломенной шляпе и коричневой длинной вуали. Ее серые глаза улыбались.
— Мы выиграли, — сказала она певучим, московским говором, здороваясь с Анной Дмитриевной. — Мы пополам ставили на лошадь, которой имя мне понравилось: Беззаботная. И она пришла первая. Мы… как это ставили?
— В ординарном, — тоже улыбаясь, ответил Ретизанов. — По пяти рублей. А вы на кого? — спросил он Никодимова. — Ага, с носом, ах, черт возьми, вы, значит, проиграли? Триста рублей! Ретизанов удивился.
— Нет, как вам это нравится, — обратился он к Анне Дмитриевне, — он ставит на лошадь триста рублей! Нет, это уж безобразие! По-вашему, он откуда их берет?
Анна Дмитриевна ничего не ответила. Что-то прошло в ее лице. Она стала отдаленней.
— Если бы мне покровительствовали гении, как вам, — холодно сказал Никодимов, — я бы поставил и тысячу.
— Черт знает, как вы это говорите… гении! Всегда чепуху.
Ретизанов вспыхнул и отошел.
— Какие славные лошади, и славный день, — говорила Лабунская, слегка щурясь и глядя на ипподром. — Это не потому, что я выиграла, но не знаю, мне все сегодня нравится и кажется таким светлым.
— У вас сердце легкое, — ответила Анна Дмитриевна, ласково глядя на нее, и вздохнула. — Вы вся легкая, я чувствую.
Внизу, на доске, прикрепленной к столбу, вывесили выигрыши. Ретизанов надел пенсне, высунулся из ложи и захохотал.
— Ах, черт возьми! Знаете, сколько выдают? Ха! Никодимов будет завидовать.
Минут через десять он возвратился с трофеями. Лабунская взяла четыре сотенных, сунула в мешочек с видом безразличия.
— Что вы будете делать с этими деньгами? — спросил Христофоров.
Она подняла на него серые, ясные глаза. «Беззаботная», — вспомнилось ему имя лошади, на которую она ставила.
— Я ведь их не ждала, — сказала она. — Может быть, потому и выиграла, что не ждала. А теперь что делать… — Она вынула опять деньги. — Что же, это вот сто, духов куплю, сто чулки, сто… хотите, вам отдам, а еще сто… уж и не знаю.
— Дайте мне, — сказал Никодимов, — поставим пополам. Она взглянула на него.
— Берите.
Никодимов протянул руку. Анна Дмитриевна отвернулась. Пальцы его были холодны. Он ушел. В ложе наступила заминка. Анна Дмитриевна усиленно рассматривала публику, Лабунская ела шоколад и лениво вертела программу.
— Зачем вы ему дали денег? — волновался Ретизанов. — Черт знает…
С Никодимовым Лабунская проиграла. Проиграл он и в следующий заезд. Они выходили пить чай. Никодимов все играл. Он ходил от одной кучки темных личностей к другой, разговаривал с Селимой, тоже нынче злой. У него был вид маньяка. Христофоров несколько устал. Медленно проходя к себе в ложу, он через несколько человек видел, как Анна Дмитриевна что-то быстро и резко говорила Никодимову, потом вынула из сумки пачку денег и дала. Когда кончился последний заезд, Христофоров подошел к нему.
— Ну, как ваши дела?
Никодимов посмотрел на него усталыми глазами.
— Очень плохо.
Ретизанов предложил обедать у Яра.
Начался разъезд. Побежденные брели пешком, хмуро ждали трамвая. Победители летели по ресторанам пропивать и проматывать трофеи, ловить легкое мгновение текущей жизни. Для них широко был открыт Яр, играл оркестр, и знаменитый румын выбивал трели; горело золотом шампанское в вечернем свете; продавали розы. Можно было видеть Лабунскую, в соломенной шляпе, легко и беспечно резавшую ананас. Анну Дмитриевну, как-то горько охмелевшую от шампанского, и десятки других нарядных женщин, шикарных мужчин. Потом, когда село солнце, прошло междуцарствие сумерек, синяя ночь наступила. И в раскрытые, гигантские окна взглянули иные миры, плавно протекающие по кругам, золотясь, мерцая. Как далекий, голубоватый призрак, провела Вега свою Лиру.
«Тайное горе, — думал Христофоров, вглядываясь в Анну Дмитриевну. Тайное горе».
VII
Антон отлично понимал, что во всем был виноват — там, в монастыре. Действительно, что сделала против него Машура? Из-за чего он резко и грубо ушел, явился домой один, с несчастьем и бешенством на сердце? Как растолковать все это Наталье Григорьевне, «проклятому здравому смыслу»? В его поведении не было здравого смысла. Но, считая себя виновным, он находил, что также он и прав. Ибо в Машуре, за ее действиями и словами, ощущал нечто, дававшее ему право на беспорядки.
Он молчал, не уезжал в эти дни в город, был мрачен и ходил один. Минутами остро ненавидел себя. Видя в зеркале сутулую фигуру с большой головой, вихрастыми волосами и сумрачным взглядом небольших глаз, он мгновенно убеждался, что такого полюбить нельзя. Впрочем, тут же вспоминал, что многие великие люди были даже безобразны, например Сократ. Во всяком случае, приятность, симпатичность — а это наиболее ценится — есть признак малой и не страстной души. Да, но многие в его годы… Абель в двадцать шесть лет открыл ряды, обессмертившие его имя, хотя и умер молодым и непризнанным. В этом Антон находил некоторое острое удовлетворение: он, с его неказистым видом, он, похожий на застенчивого и вспыльчивого гимназиста, — более всего подходит для роли недооцененного героя, преждевременно гибнущего. «И ладно, — говорил он себе, в горьком упоении, превосходно. Пусть так и будет».
Но долго выдержать позу не мог. Иногда Машура действовала на него ошеломляюще. Звук голоса, какой-нибудь завиток темных волос над ухом вызывали мучительную нежность. Раз она довольно долго держалась за перила террасы; потом ушла. Он встал с качалки, подошел, приложил лоб к теплому еще дереву; на глазах появились слезы. Вошла Наталья Григорьевна. Он быстро отвернулся, все же она заметила, как он взволнован. Это лишь усилило ее беспокойство.
Наталья Григорьевна вообще замечала, что между ними неладно. Спрашивала и Машуру, почему он в такой, как она выражалась, депрессии. Но Машура ничего ей не объяснила. Она сама чувствовала себя неважно. Что-то очень смутное и неясное было у нее на душе. Нечто ее беспокоило.