Завтрашние заботы - Конецкий Виктор Викторович 11 стр.


— 7 —

— Василий Михайлович, запомните, что всякие сокращения в вахтенном журнале не разрешаются. Сколько раз можно повторять вам одно и то же?

— Я…

— Помолчите.

— Когда я…

— И машинный пишется через два «н», а дистанция через «и», а не «е».

Караван опять лежал в дрейфе, Вольнов проверял заполнение судового журнала. Он не спал уже третьи сутки, глаза слипались, строчки в журнале то исчезали, то появлялись вновь: «Среда. 21 сентября. Пролив Де-Лонга. 00 часов 00 минут. Туман. Видимость полкабельтова. 01 час 18 минут. Снялись с дрейфа. Следуем на сближение с линейным ледоколом „Капитан Белоусов“. Хода и курсы переменные. Используем разводья в девятибалльном льду. 03 часа 10 минут. Легли в дрейф ввиду невозможности дальнейшего движения. Ледокол в дистанции 5-6 миль. Зажаты ледяными полями…»

Вольнов пальцами несколько раз развел и свел веки, плотно нажимая на глазные яблоки. Глубоко в черепе возникла ломящая боль, поплыли перед глазами туманные круги, пронизанные дрожащими сверкающими точками. Потом круги растаяли и все вокруг прояснело.

Льды. Туман. Дождь.

Суетливые живчики-капли на стекле окна в ходовой рубке. Понурившаяся фигура вахтенного на носу сейнера. Запах чада из камбуза.

Монотонность. Монотонность. Смертельно хочется спать, но спать нельзя. Вот-вот вернется «Микоян».

Ветер обдувает капли на стекле. Они стекают косо. И каждая старается скользить по следу предыдущей, по уже мокрой, скользкой дорожке; вбирая в себя остатки прежней капли, толстея и тяжелея от этого, убыстряя свой бег, все круче меняя курс и, наконец, окончательно отяжелев, несется вниз вертикально и срывается со стекла. Она проторила новую дорогу. И по этой дороге уже торопится новая капля. Но она слишком легка, и ветер сдувает ее в сторону…

Впереди, в тумане, загудел ледокол: «Сняться с дрейфа, следовать за мной».

Опять хода и курсы переменные.

Час за часом.

Лед, лед, лед. И кажется, он не кончится никогда, он закрыл всю воду на земле. Но так только кажется. Ветер откинет туман, и вдруг увидишь впереди свободную волну, тяжелую, замусоленную салом — Чукотское море. По правому борту прошли последние арктические мысы — мыс Отто Шмидта, Ванкарем, Сердце-Камень, Коса Двух Пилотов…

Знакомые слова, знакомые названия — за ними смутные воспоминания детства. Тридцатые годы: страна глядит на север миллионами глаз, «Челюскин» затерт льдами, бочки с горючим скатывают с борта по самодельным трапам, красный флажок на карте; механик, сбитый бочкой, вместе с «Челюскиным» опускается на дно Северного океана. Имена Воронина и Отто Шмидта, его борода; с мыса Ванкарем стартуют самолеты, первые посадки прямо на дрейфующие льды. В кинотеатрах — удивительно чистые и веселые комедии, и молодая Любовь Орлова, в которую влюблены все — от мала до велика — танцует на дуле пушки… Потом челюскинцы уже давно спасены, а в школе на стене стенгазета и опять огромный красный флаг над полюсом… Имена Папанина и Кренкеля, фото их собак… Как звали псов?… Уже не вспомнить… Веселые лайки с хитрыми мордами на самом пупе планеты. Наверное, одну из них звали Боцманом Моряки любят так называть псин, которые воруют с камбуза мясо и гадят на палубе, но ужасно весело лают на чаек и подхалимски виляют хвостами перед капитанами. Они всегда знают, кто капитан… И как странно, что он, Глеб Вольнов, идет сейчас по этим самым местам. И все уже стало обычным. И никто в стране не тревожится за них и не переживает, и даже не вспомнит, что они прошли тяжелые льды в одну навигацию. И в этом — победа. Тревожатся только замминистра и матери. Но им положено тревожиться по штату… А для того чтобы особенное перестало быть особенным, потребовалось меньше тридцати лет. Тридцать лет! Ему как раз ненамного больше…

— Свистни в машину, боцман, — приказал Вольнов. — Мы отстаем. И надо прибавить еще двадцать оборотов.

Винт, очевидно, все-таки погнулся.

…Был штилевой рассвет. И зыбь от норд-веста, горбатая и зеленая. Две цепочки судов качались на этой зыби, и дымил впереди ледокол.

— Глеб Иванович, — звонким от восторга голосом сказал боцман. — А хорошо как? Правда, да?

Штилевой рассвет над свободным морем. Льды уже далеко за кормой. Розовый свет дрожит над горизонтом. Тишина. Зыбь беззвучно колышет судно. Только изредка всплеснет у скулы. Небо огромное. Воздух где-то высоко-высоко пронизан уже солнечными лучами. Вода окрашена светом неба, она то розовая, то зеленая и голубая. И черные маленькие корабли среди бесконечных просторов моря и неба. И совсем маленькие люди, с обветренными коричневыми лицами, на корабельных мостиках.

Люди долго работали, чтобы прийти сюда. Они уже умеют побеждать пространства и скоро победят время.

— Хорошо. Да, боцман, хорошо, — сказал Вольнов. — Я тоже люблю штилевые рассветы.

Боцман порывисто обернулся. Вольнов увидел его лицо, лицо двадцатилетнего парня, рябое от прыщей, серые сияющие глаза. Они удивительно умели у него сиять, безмятежно и радостно. И помятая, испачканная фуражка на затылке. А огромные потрескавшиеся ручищи на колесе штурвала. Правая рука поднимается, пальцы сходятся в тугой кулак. Кулак крутит над штурвалом сложные завороты.

— Всю жизнь буду плавать, — говорит боцман Боб. — В деревне, там тоже хорошо… Вот я пастухом был, это еще когда пацаном… И вдруг — рассвет, да?… Туман над травой, да?… Очень здорово!… Но в море — лучше… Только здесь коровы не мычат… Я люблю, когда мычат коровы…

Вольнов улыбнулся, он тоже любил землю. Он никогда не жалел, что плавал на речных судах два года. Он повидал за это время самые глубины России. Какое-нибудь Никольское на высоком берегу Свири. Низкая лавочка среди старых сосен. Полдень. Тихое солнце. Две девочки сидят на лавке и нянчат сопливого пацана. Вокруг ходят меченные фиолетовыми чернилами белые куры. К сосне привязан черный теленок. Внизу, под берегом, запань. И очень далеко видно. Ровные ряды картошки на огородах. По Свири идет пароход с высокой трубой и тянет четыре баржи в два ряда… Девочки поют: «…мой друг молодой лежал, обжигаемый болью…» В тени сосен летают комары. А кучевые облака стоят над зеленой землей совсем неподвижно… Грузчики лениво разгружают кирпич, второй штурман лениво поругивает их… А к вечеру они уходят из Никольского… Вечернее скольжение между отражениями берегов, и новизна поворотов реки, и молчаливые лодки рыболовов, и мычание коров, и стреноженные лошади на заливном лугу. И в какой-нибудь маленькой газетке, «Свирской правде», деловитое объявление: «У средней школы пропала кобыла пегой масти, по кличке Альма. Кто обнаружит, просьба вернуть…»

Вольнов прикурил новую папиросу, долго смотрел на огонек спички, потом сунул ее под дно коробка и сразу чертыхнулся.

— Вы чего, товарищ капитан? — с тревогой спросил боцман.

— Это не тебе, Боб, хотя и не положено так много болтать, стоя на руле… Просто у меня есть привычка — совать обгорелые спички обратно в коробок. А говорят — это плохая примета. Говорят, у тех, кто так делает, вчерашние заботы остаются и на сегодня… И вообще, привычка может убить все. Нельзя, боцман Боб, привыкать. Ни к чему не надо привыкать… Какой флаг на флагмане?

— «Рцы», товарищ капитан.

— Ну вот, а ты за разговорами и не заметил, и не доложил.

— Простите, Глеб Иванович.

Вольнов включил рацию. Опять шум и треск эфира, шорох космических лучей и магнитных полей, электрических разрядов и наигрыш далеких джазов.

— Здесь лучше всего слышно Японию, — сказал Вольнов. — Песенки гейш… И Канада ловится. А Хабаровск не проходит совсем.

— Что такое гейши?

— Это такие женщины, они поют легкие песенки. Я в пятьдесят седьмом был в Отару на Хоккайдо и сам их слышал.

Голос флагманского радиста заглушил шепоток эфира: «Всем капитанам… При прощании с ледоколом „Капитан Белоусов“ судам в порядке ордера выпустить по одной ракете любого цвета… В связи с нехваткой пиротехники на судах Министерства рыбной промышленности разрешена только одна ракета. Капитанам лично проследить, чтобы распоряжение было выполнено точно. За лишние ракеты удержу их стоимость в десятикратном размере и наложу взыскание…»

Суда каравана стопорили машины. Нельзя прощаться на ходу, это убивает торжественность. «Капитан Белоусов» возвращался туда, где были льды, где ждали его помощи другие моряки, где погибли Де-Лонг и Русанов, где была могила водолаза Вениамина Львова. Он плавал на ледоколе «Капитан Белоусов» много лет назад. Тогда это был другой ледокол, его арендовали у американцев на время войны. Новый «Капитан Белоусов» вышел из кильватера и покатился влево. На его рее ветер трепал флаги: «Желаю счастливого плавания».

С головного судна каравана неторопливо поднялась красная ракета, на миг повисла над ледоколом и рассыпалась острыми искрами. Рыжий след ракеты таял, клубясь и растягиваясь. «Капитан Белоусов» ответил низким гудком. Гудок потревожил утренний покой над Чукотским морем. И каждый раз, когда ледокол, проходя вдоль каравана, равнялся с очередным судном, с последнего поднималась ракета. И ей отвечал, густо и грубо, ледокольный гудок.

Плавно покачивались на зыби сейнеры, фыркала вода в трубе дизельного охлаждения.

Вольнов достал ракетницу. Она была тяжелой, молчаливой и холодной, как рыба. Потом он вытащил шершавую картонную ракету и зарядил ракетницу.

— Можно, я выстрелю? — попросил боцман. У него даже дух захватило от волнения. Ему так хотелось самому запузырить ракету в это чистое утреннее небо над Чукотским морем. Вольнов отдал ракетницу.

— Когда форштевни поравняются, да, товарищ капитан? — спросил боцман.

— Да, Боб. Именно тогда, когда они сравняются. Салют в честь нашей победы.

«Нам не хватило пиротехники именно для торжества победы, — подумал он. — Мы — поколение победителей… Но побед не бывает без жертв. И сами победители лучше всех знают цену победы. Вот почему есть скорбь в тяжелых шагах солдат на парадах побед…»

Он вспомнил весну сорокового года и батальоны лыжников, возвращающихся с финской войны. Обмороженные лица красноармейцев. Они шли со стороны Васильевского острова на площадь Труда, поднимались на мост Лейтенанта Шмидта и спускались к площади. Обмороженные, усталые красноармейцы финской войны. Они, кажется, еще были в буденовках… Или это только кажется? В ту зиму в Ленинграде впервые горели синие фонари затемнений… И почему-то очень много оранжевых апельсинов в магазинах под Новый год… Или апельсины — это в испанскую войну? Апельсины из Испании. И дети из Испании, в синих пилотках, с кисточками… Да, красноармейцы на мосту Лейтенанта Шмидта… По этому же мосту потом, в сорок пятом, шли другие солдаты. Ленинградские дивизии возвращались из Берлина. Очень молодые лица солдат. Расстроенные, неровные ряды рот. Пыльные полевые цветы летят из толпы. Плачут старухи. Плачут молодые женщины. В руках солдат каски. Очень жарко, сталь касок нагрелась. И в эти каски женщины суют эскимо. Первые коммерческие эскимо на сахарине падают в стальные, с пропотевшими ремнями каски и тают там. «Не надо… хватит, бабуся…» — говорят солдаты… Впереди рот — зеленые жуки «иванвиллисов». И все еще непривычные погоны на офицерских плечах. И всюду вянущие полевые цветы. Тогда еще и не думали о садовых. Все ромашки, ромашки… Медали на груди у солдат. Имена далеких городов на медалях… Подковы солдатских сапог звякают на трамвайных рельсах…

— Теперь уже можно стрелять? — спросил боцман нетерпеливо.

Ледокол был на траверзе левого борта. С мостика «Капитана Белоусова» кто-то махал шапкой.

— Да, да, Боб, дуй до горы! — сказал Вольнов. Он совсем забыл о том, где находится. Эта привычка отдаваться воспоминаниям… Она знакома всем, кто сутками стоит на мостиках судов.

Трещит ракетница. Запах пороха. Низкий гудок в ответ.

— Точка, — сказал Вольнов. — Салют закончен. Разрешена одна ракета. Иначе удержат стоимость в десятикратном размере. Правда, на это десятикратно наплевали бы все, поэтому флагман и не забыл добавить про взыскание.

Караван снимался с дрейфа. Ледокол «Капитан Белоусов» возвращался на вест, во льды Арктики.

— 8 —

Когда они шли тогда по ночному Архангельску, Агния сказала:

— Я люблю читать Стендаля. Он ужасно умный… Только не его романы, а всякие статьи и записки. Я читаю и все время понимаю, какая я еще глупая. И мне это почему-то нравится… Помню, отец подарил мне первые в жизни шелковые чулки и сказал, когда я не хотела снимать их на ночь: «Чем дольше ты будешь считать себя маленькой и глупой, тем лучше будет для тебя. Спи так, в чулках, сколько хочешь». И, наверное, с тех пор во мне это осталось…

— Я привезу вам с перегона судовой флаг, — сказал тогда Вольнов. — Он совсем небольшой у нас на сейнерах и еще обтреплется за дорогу. И в нем будут все моря, которые мы пройдем, и ветры, и дизельный выхлоп… И он будет, наверное, соленый, если его хорошенько пожевать. И очень выцветший, бледный, в потеках и бахроме. Мы составим акт и спишем его за негодностью в Петропавловске-на-Камчатке, а потом я привезу его вам, возьмете?

— Нет. Мне не нужен такой флаг, мне некуда будет его деть. Ему будет скучно лежать где-нибудь в шкафу после морей, ветров и океанов, — сказала она.

В Беринговом проливе караван встретил шторм.

У бухты Провидения ветер достиг восьми баллов. Он давил в левые скулы сейнеров и все крепчал. Двигатель временами сбавлял обороты.

Вечерело. Красные полосы косых облаков разворачивались над Беринговым морем. Казалось, солнце шипело, уходя в воду. Оно наливалось кровью и пульсировало, как сердце. Осенние штормы входили здесь в силу, а до Камчатки еще оставалось около двух тысяч миль.

Вольнов повернулся к солнцу спиной. Ему не доставляло удовольствия смотреть на штормовой закат. Но каждая волна тащила на своем гребне густой красный отблеск. И в стеклах рубки тоже плавились холодные красные лучи. И даже в глазах механика дрожали красные точки, когда Григорий Арсеньевич поднялся из машины в рубку.

— Дизель сбавляет обороты, капитан, — сказал механик. Ему все нездоровилось. Сизые мешки под глазами, и ни одной шутки уже давно.

Сейнер качало.

Григорий Арсеньевич положил руку на плечо Вольнова,

— Через два часа войдем в Провидение, а там дадут недельку на ремонт, — сказал Вольнов.

— И винт менять надо, — сказал механик.

— Сменим.

— И выправлять вмятины, и заваривать фальшборт в корме.

— Заварим. Перестаньте мучиться, Григорий Арсеньевич. Разве можно так? У вас просто мания какая-то на неполадки.

— Стар я, капитан. Вот и боюсь тебя подвести. Случись что, тебе, Глеб, за меня на полную катушку выдадут. Почему, скажут, толстого старика в море взял? Ответственность есть ответственность.

— Ты не раскаиваешься, что пошел на перегон? — спросил Вольнов.

— Нет, — тихо и торжественно сказал Григорий Арсеньевич. — Ты хороший человек, и все у тебя хорошие ребята. И я рад, что опять побывал в море и что плавал вместе с тобой.

— Ну вот и хорошо… Сейчас получим газеты и письма. Будем читать письма и газеты… Вот входной маяк в Провидение, видишь? Ты бывал в Провидении?

— Много раз. На той стороне бухты есть магазин, там чукчи продают всякие изделия из моржовой кости. Очень даже красивые. Купи ей.

— Кому ей?

— Той, из-за которой вы поссорились с Яшкой. Ты о ней еще не забыл?

— Нет. Но я как-то устал ждать. И потом, все очень сложно. Мне жалко Якова. Я жду от нее письма здесь.

— Это я слышал… Вот-вот! Чувствуешь? Опять дизель сбавляет обороты… Придется вскрывать цилиндры.

— Если установится штормовая погода, нас могут не выпустить на Петропавловск из-за дизеля.

— Ты торопишься в Архангельск и думаешь только о ней.

— Нет. Честное слово, нет. Сейчас уже меньше.

— Я постараюсь привести дизель в порядок. Я очень постараюсь, Глеб. И еще я все думаю о том, куда я денусь после перегона. Я не хочу ложиться в больницу.

— Что-нибудь придумаем.

— Конечно, конечно… Ты только не бойся: к тебе я больше приставать не буду.

— Григорий Арсеньевич, тебя давно никто не ругал? Захотел от меня услышать?

Назад Дальше