Где-то на Северном Донце - Волосков Владимир Васильевич 8 стр.


Майор берет карандаш. Пишет на чистом листе бумаги: «Зачем приезжала Марфа Ниловна?» Перед глазами встает узкое морщинистое лицо с рыскающими подозрительными глазами. Сварливая, жадная баба. Тем не менее сына любит ревнивой материнской любовью. Бывает и так. Но зачем все-таки приезжала? Сварливая и жадная… А может, еще какая-нибудь? В самом деле — какая? Селивестров умом понимает, что сам факт ее приезда может быть важным, но томит его что-то другое.

Почему Студеница не пошел на вечеринку к буровикам? По многим причинам мог не пойти. Загрустил, вспомнив жену. Хотя бы из-за нежелания пить вместе с подчиненными…

Что-то узнал, был весел, куда-то уезжал на сутки, говорил загадочно… Майор жирно записывает: «Что узнал? Куда ездил? В какую сторону мыслил направить поиски?» Вот самое важное. Именно это уже две недели не дает ему покоя, как, очевидно, не давало покоя начальнику отряда. Черт бы побрал этого неразговорчивого, скрытного, некомпанейского Студеницу! Нет чтобы поделиться с кем-нибудь, взять с собой в поездку… Ломай теперь голову!

И все же решение побеседовать с буровиками было верным. По крайней мере, ясно — надо искать новый путь. Он есть. Ведь нашел же его перед своей смертью Студеница!

Вспомнив о кальке, тетрадке и блокнотах, обнаруженных в столе Студеницы, майор открывает сейф, достает их. В блокнотах ничего интересного. Сугубо производственные записи: сколько и какого диаметра получено труб, сколько каких коронок, где получен лес для копров… И все прочее в таком же духе. В тетрадке кривоватым почерком сделано описание разреза какой-то скважины № 6. Разрез, типичный для Песчанки: сверху глины и далее разнозернистые пески. Зубов наверняка должен знать эту скважину. Так что и в тетрадке ничего интересного.

Калька. Зеленой тушью сделана небрежная выкопировка с какого-то плана. В центре Песчанка. Присмотревшись, майор узнает схему дорог и населенных пунктов Песчанского района. И здесь ничего особенного. Селивестров достает из сейфа кипу карт, поочередно накладывает на них кальку. Находит. Выкопировка снята с карты-пятикилометровки. Выходит, была такая и у Студеницы, по, чтобы не возить ее с собой, начальник отряда скопировал нужный участок. Но зачем ему понадобилась именно юго-западная часть Песчанского района?

Селивестров осторожно разглаживает своими большими ладонями измусоленный кусок когда-то гладкой и прозрачной, а теперь сморщившейся, шершавой бумаги. Ведет пальцем от названия к названию, написаны которые столь коряво, что если бы не настоящая карта перед глазами, да если б вдобавок не облазил майор район самолично — то и не догадаешься, как именуется та или иная деревня. Действительно, почерк у покойника был уникальный!

Но вот за чертой, ограничивающей сбоку план, отдельная надпись. Можно разобрать: «Синий перевал». Жирно подчеркнуто, да еще вопросительный и восклицательный знаки. Что бы это могло значить? Наименование населенного пункта, оставшегося за отрезом карты? Деревни, села, хутора, урочища? Студеница, конечно, записал это название не случайно. А может, в самом деле перевал? Но какой, к черту, перевал может быть на слегка холмистой лесостепной местности?

Селивестров раскладывает на столе карту Песчанского района, а затем прикладывает к ней смежные южный, западный и восточный планшеты. Названий много. Синего перевала нет. Прикладывает юго-западный и юго-восточный планшеты. Заставляет себя не спешить.

Проходит час, затем другой. Селивестров не замечает этого. Миллиметр за миллиметром прощупывает его взгляд бело-зеленую поверхность карт. Синего перевала нет.

«Ничего, ничего, — говорит себе майор. — Найдется. Главное — не пороть горячку!» Он делает несколько гимнастических упражнений, наливает из термоса кружку крепкого чая. Затем опять склоняется над столом.

* * *

В это время в кабинет врывается Бурлацкий. Достаточно одного взгляда, чтобы понять — старший лейтенант имеет какое-то чрезвычайно важное сообщение. Еще не было случая, чтобы молодой человек забыл постучать, чтобы вошел в помещение, не вытерев у порога сапоги.

— Товарищ майор… Петр Христофорович…

— Раздевайся, — кратко говорит Селивестров и запирает дверь на ключ.

Бурлацкий быстро снимает шинель, бросает на подоконник шапку, отирает вспотевший лоб платком, тихо произносит:

— Товарищ майор, Студеница был умерщвлен!

— Умерщвлен?

— Да. Уборщица вспомнила, что на стуле рядом с лекарством вместо воды стоял стакан со спиртом.

— И что из того?

— А вот что… Тот, кто решил убрать начальника отряда и изъять геологическую документацию, отлично знал, что у Студеницы больное сердце.

— Ну и что?

— Очень просто… — Бурлацкий протягивает руку к выключателю, гасит свет, во внезапно наступившей темноте его голос звучит зловеще: — Представьте себе ночь. Студеница с вечера немного выпил. Зная, что будет ему нехорошо, ложась спать, поставил на табурет стакан воды, положил лекарство… Понимаете?

— Кажется.

— Враг подождал, пока он уснет, вошел в комнату, выплеснул воду и налил вместо нее спирту. Почувствовав себя плохо, Студеница просыпается, с обычного места берет лекарство. Принимает. Берет стакан и безбоязненно делает глоток, другой… Неразведенный спирт обжигает горло, желудок, у больного перехватывает дыхание… Роковой удар по изношенному сердцу!

Бурлацкий включает свет. Глаза его злы, на округлом розовом лице выражение суровости.

— Так… — ошеломленно произносит Селивестров. — Убийство?

— Именно. Я взвесил все варианты. Иного объяснения нет. Кто-то заходил к Студенице и подменил воду на спирт. Потом не стоило труда найти ключи, открыть ящик и извлечь документы. Просто?

— Просто. Даже слишком. — Селивестров начинает приходить в себя.

— В том-то и дело! — Бурлацкий моложе майора и эмоциональней, ему трудней справиться с волнением. — Дарья Назаровна очень точно вспомнила, что графина с водой, который обычно стоял на столе, в то утро не было. Уже на другой день, прибираясь в комнате, она обнаружила графин на подоконнике за занавеской.

— Так… Это что же, его убрали с целью, чтобы Студеница не мог найти воды, если бы у него хватило сил искать ее?

— Безусловно. Если бы он встал, врагу пришлось бы применить физическую силу. Но… — Бурлацкий огорченно тряхнул головой, — сердце у Студеницы действительно было слабым…

— Так… — Селивестров смотрит на молодого чекиста с уважением: доводы его убедительны. — И к какому выводу ты пришел?

— Выводу? — Бурлацкий только сейчас позволяет себе опуститься на табурет. — Надо искать.

— Где?

— В первую очередь у нас. Не берусь судить, сколько их в самом деле, но один из врагов был в помещении. Это он открыл, а затем забыл закрыть дверь коридора.

— Пожалуй, — соглашается Селивестров. — Выходит, дело серьезнее, чем можно было предположить.

Оба долго молчат. Селивестров закуривает, тяжело шагает по кабинету, под его ногами скрипят половицы.

— Ну, а каковы ваши успехи? — сумрачно спрашивает Бурлацкий.

— У меня тоже новости. — Селивестров останавливается. — Кажется, я нащупал нечто не менее важное. — И тыкает пальцем в кальку.

Пока майор рассказывает о собрании, о таинственном Синем перевале, Бурлацкий разглядывает сделанные им записи и вяло зевает, прикрываясь ладошкой. Потом, когда Селивестров кончает говорить, резюмирует, вполголоса, как бы сам себе:

— Действительно, день открытий… В самом деле, кой леший приносил Марфу Ниловну в Песчанку? Надо выяснить… Студеница — не из ресторанных выпивох, многолюдие не любил. И тут все ясно. А вот куда собирался перебрасывать буровые, что это за Синий перевал — тут ничего не понимаю. Это уж по вашей части, товарищ майор. Полагаете, что это название чего-то и это место представляет интерес с геологической точки зрения?

— Полагаю. Насколько можно понимать Студеницу — именно это интересовало его в первую очередь. Места, перспективные на воду!

— Резонно, — соглашается Бурлацкий и осекается — взгляд его перепрыгивает с раскрытой тетрадки на кальку, с кальки на тетрадку. — Погодите… Выкопировку делал Студеница. Тут сомнения быть не может — его рука. А кто же писал в тетради?

— Он же, очевидно. — Селивестров подходит к столу.

— Но почерки-то, разные!

Майор и сам уже видит это, крякает с досадой: не заметить такой очевидной вещи — непростительная оплошность с его стороны.

— Петр Христофорович! — Бурлацкий вскакивает с табурета. — Ведь это он. Это второй!

— Безусловно, — уверенно подтверждает майор. — И он здесь, у нас! Подымите сохранившиеся документы — ищите его по почерку. А за мной этот таинственный Синий перевал!

Когда боятся смерти

У входа, над тумбочкой дневального, мерцает маломощная электрическая лампочка. В ее тусклом свете видны лишь сам задремавший дневальный да та секция двухэтажных нар, что напротив двери. Все остальное помещение казармы прочно укутано ночной темнотой. Эта парная, душная темнота кажется Антону шевелящейся — в ней сонно бормочут, посапывают, всхрапывают спящие бойцы, они и во сне продолжают жить впечатлениями минувшего трудного дня. День и в самом деле был не из легких: досыта наработались на буровых, досыта намерзлись, пока тряслись в грузовиках от базы до участка, а потом обратно, досыта нашагались после ужина на строевых занятиях — какая-никакая, а воинская часть. Поэтому мертвецки спят уморившиеся люди, потому дремлет бедолага дневальный, которому по всем строгим воинским законам полагается бодрствовать.

А вот Антону не спится. Он глядит в теплую живую темноту и сглатывает обильную тошнотную слюну. Тошнота эта от страха. От страха, который уже кажется Антону вечным, будто он, Антон, с ним родился. Этот страх — как боль, как медленно назревающий нарыв.

Сколько помнит себя Антон, он всегда чего-нибудь боялся. Боялся психоватого, жестокого отца, боялся старшего брата, боялся соседских собак, чертей и леших из бабкиных сказок. Это в детстве. Потом страхи повзрослели. Теперь Антон боялся, что прижимистого проныру отца, имевшего двух лошадей, раскулачат и вышлют из родной деревни (а значит, всю семью, значит, и его, Антона). Уехав в город, устроившись на хорошо оплачиваемую работу, боялся, что родные узнают об этом и будут просить подачки или, упаси боже, пришлют к нему младших сестру и брата добывать городское образование. Опасался прогадать с женитьбой, опасался драчливых соседей и сослуживцев…

Он считал себя невезучим — предчувствия, как правило, сбывались. Отец все же узнал о хороших Антоновых заработках и подал в суд на алименты, сестра Мария и брат Леонтий в самом деле приехали учиться в город, подвыпившие буровики не раз колошматили Антона за что-то такое, что было неясно ни им, ни ему самому. Деревенские парни, однокашники Антона, вместе с которыми он пошел работать в геологоразведку, давно стали механиками, прорабами или, на худой конец, старшими мастерами. Антон же по сию пору тянул лямку у рычага бурового станка — был сменным мастером, причем не самого высшего разряда.

Да что однокашники! Родные братья и сестра — и те давно обошли Антона. Они не боялись отца, все-таки сменившего родную деревню на калымную городскую окраину (где до сих пор подрабатывает извозом на собственной лошаденке), держались дружно. Наоборот, отец боялся и уважал их, и если с Антона драл алименты, то остальным детям старался угодить. Как-то незаметно, вроде бы играючи, стали они уважаемыми людьми: старший брат Василий — капитан-танкист, Леонтий — летчик-истребитель, сестра Мария — врач-стоматолог…

И все-таки жить в общем-то было можно. Не терзал его тогда тот тошнотворный страх, который не дает спать сейчас.

А началось все в июньское воскресенье… Хотя нет, позже. Через месяц после начала войны. К Антону на квартиру — чего давно не бывало — пришла сестра. Она была в военном. Сказала, что уезжает на фронт. Наказала сурово:

— Навести Леонтия. Он уже четвертый день, как в Зауральске. — И назвала номер госпиталя.

То, что случилось с младшим братом, потрясло Антона. Некогда озорной, сильный парень, лежал он на госпитальной койке умотанный бинтами, сверкал в узкой белой щели полными боли и ненависти уцелевшими глазами, хрипел обезображенным ртом из-под марли:

— Ничего, с лица воду не пить. На руках и ногах кожа нарастет. Главное — они есть. Еще узнают, гады, Леонтия! Я еще полетаю!

Пока он рассказывал, как в первый же час войны разбомбили немцы их аэродром, как на третий день горел в кабине своего израненного «ишака» — И-16, как выносили его окруженцы к своим и чего навидались они за полторы недели похода, Антона охватывал все больший ужас. Не за брата, а за себя. Он даже вспотел при мысли, что все это может произойти с ним самим…

Сидя рядом с койкой захлебывавшегося от нерастраченной злости Леонтия, Антон озирался по сторонам, ожидая, что кто-то из раненых вдруг прервет брата, скажет, что хватит врать, но в палате молчали. И Антон понял: все рассказанное — правда, война неотвратимо надвигается и на него — в кармане уже лежала повестка.

Противно посасывало под ложечкой, когда первый раз явился Антон в военкомат. Ему дали отсрочку на три месяца — геологическая партия, в которой работал Антон, завершала буровые работы на месторождении угля, открытом на самой окраине Зауральска. Дни эти пролетели непостижимо быстро. Одна за другой ликвидировались бригады. Буровые работы завершались. А в госпитале, где лежал Леонтий, раненых прибавлялось…

В конце концов пришел и Антонов черед. Снова военкомат, а оттуда на военно-медицинскую комиссию. Следуя в очереди голых мужчин из одного врачебного кабинета в другой, вдруг с тоскливой ясностью осознал Антон, что, несмотря на всю свою невезучесть и одиночество, он всегда любил жить и более всего боялся быть вычеркнутым из этой и беспокойной, и сладкой реальной жизни.

Антон стал жаловаться на головные боли, слабость, бог весть на что еще…

Но недаром считал он себя невезучим — оставались позади кабинет за кабинетом, врач за врачом, и нигде не приняли Антоновы жалобы всерьез. «Годен…» — тоскливо читал он очередное заключение и машинально следовал к другой двери.

И все же произошло чудо. Врач-терапевт, высокий, дородный мужчина с бритой шишковатой головой, очень внимательно выслушал Антоновы жалобы, не усмехнулся саркастически, как прочие, не бросил медсестре небрежное: «Дремучая ахинея», а вместо этого повторно взялся считать пульс, измерять давление…

— Что ж, придется недельку полечиться, — заключил терапевт и выписал рецепт. — На повторный осмотр через неделю.

После этих слов понял Антон, что счастье наконец-то улыбнулось и ему. Хоть и короткое, хоть недельное, а все-таки счастье! Горячая волна благодарности прилила к сердцу.

Через неделю тот же терапевт обследовал Антона с прежней внимательностью. И опять дал отсрочку на неделю, и опять выписал лекарство. Медсестры на этот раз в кабинете не было, и врач разговорился, отрекомендовался Вадимом Валерьяновичем, стал расспрашивать Антона о работе, о семье, о житье-бытье.

Разумеется, Антон охотно поддержал беседу.

В третий раз все повторилось в точности. Только беседовали они уже как давние знакомые. И врач опять дал лекарство, опять велел явиться через неделю.

Из здания они вышли вместе. День давно погас. По вьюжной вечерней улице разгуливал студеный ветер, в тусклом свете редких фонарей волочил по мостовой длинные хвосты сухого, колючего снега. Вадим Валерьянович поднял бобровый воротник своей старомодной шубы и вдруг негромко произнес:

— А в следующий раз являться не советую. Я уезжаю в командировку, и принимать будет другой врач. Не сомневаюсь — забреют вас обязательно.

Он так и сказал: «Забреют». Сказал тихо и грустно, но словно граната взорвалась перед глазами качнувшегося Антона.

— Не удивляйтесь, — между тем так же грустно продолжал Вадим Валерьянович, не замечая потрясения собеседника. — У меня есть причина относиться к вам сочувственно. Видите ли… Мы были знакомы и даже дружны с вашей сестрой Марией. Несмотря на некоторую разницу в возрасте, у меня были самые серьезные намерения по отношению к ней, но… — врач печально вздохнул, — в таких делах обязательна взаимность, Которой не оказалось. Тем не менее мы не стали врагами…

Назад Дальше