Сочинить детективчик - Левашов Виктор Владимирович 10 стр.


Начало второго. Впереди два часа ночи, час быка. Говорят, если повезет пережить час быка, то будешь жить дальше. Еще некоторое время.

Леонтьев вернулся за стол.

«Ирина была красивой и знала это…»

Хватит, пожалуй. Он выключил компьютер — без всякого «паркинга», даже без команды «сохранить». Это уже не важно. Положил перед собой лист белоснежной финской бумаги и написал на нем обычной шариковой ручкой:

«В моей смерти прошу никого не винить».

Глава восьмая. СЮЖЕТ ДЛЯ НЕБОЛЬШОГО РОМАНА

У каждого человека, дотянувшего хотя бы лет до пятидесяти, было не меньше двух-трех поползновений к самоубийству. По-разному они кончались. Для кого-то так и остались ночным мерцанием, туманом на осеннем болоте. А для кого-то…

Я не выделял их в своей телефонной книжке. Просто ставил прямоугольную рамку. Как вокруг имен всех, кто уехал туда, откуда не возвращаются. Но тайна их смерти продолжала саднить занозой в мозгах. Как могли те, кто так, самовольно, ушел, как могли они нарушить одну из главных заповедей Господних? Лишь Тот, кто дает жизнь, вправе отнять ее. Что это — бунт, вызов? Или просто болотный туман, сквозь который не пробился лучик сознания?

Бог им теперь судья.

Он всем нам судья.

* * *

Я долго роюсь в ящике письменного стола, нахожу лезвие бритвы «Нева» и кладу рядом с листком. «Невой» я не бреюсь уже сто лет, но помню, что в столе завалялась пачка этих лезвий. И верно, лежат, ждут своего часа.

Похоже, дождались.

* * *

Ну вот, все готово. Можно немного подумать. Спокойно, не торопясь. А куда торопиться? Больше некуда.

* * *

У меня небольшой опыт самоубийств (а у кого он большой?), но из истории помню, что кто-то, то ли Сенека, то ли Цицерон, вскрыл себе вены в ванной. При этом он беседовал с учениками, время от времени пережимая вены и отдаляя смерть, чтобы досказать свою мысль.

Не думаю, что у меня есть мысли, которые непременно следует высказать напоследок, никаких учеников у меня тоже нет, кроме разве что Паши Акимова, но этот способ мне почему-то нравится. Хотя ванны, в которую я мог бы погрузиться в этот торжественный момент, у меня тоже нет. Не погружаться же в этот полупердяйчик, урезанную ванну, рожденную вместе с хрущобами. Так что, рассуждаю я, лучше всего вскрыть вены за письменным столом, за которым я провел большую часть жизни.

Это очень старый стол. Первая мебель в жизни, которую я купил. Немецкий. Тогда его нужно было доставать. К нему еще кресло прилагалось. Но кресло развалилось довольно быстро, а стол остался. Дубовый шпон давно облез, покрылся ожогами от сигарет, кругами от бутылок и стаканов. Немудрено: выпито за ним было не меньше, чем написано. Но и написано немало. Десять книг очерков, рассказов и повестей. Полтора десятка пьес, две из которых шли в самой Москве (правда, в театре, который находился всего в восьмистах метрах от кольцевой автодороги). Семь увесистых детективов под именем Незванского, восьмой в типографии. Два своих романа, третий в компьютере, оборванный на полуфразе.

* * *

Господи милосердный, за что Ты приспособил меня к этому странному ремеслу? Зачем за возможность проживать чужие жизни Ты заставляешь платить своей, единственной, а еще одну не даешь?

* * *

Я был: инженером-металлургом на Кольском полуострове, путевым рабочим в Северном Казахстане, топографом в Голодной степи, редактором районной газеты в Ферганской области, студентом Литературного института, разъездным корреспондентом журнала «Смена», техником-гидрогеохимиком на Таймыре, редактором телевидения в Норильске, владельцем Независимого театрально-информационного агентства и главным редактором газеты «Театральный курьер России». Строил дома в Подмосковье, зарабатывал в ночной Москве частным извозом, был водилой у цыган-наркоторговцев (правда, всего три дня, пока не понял, чем они занимаются) и, наконец, пять благословенных лет чинил в своем гараже «жигули» и старые иномарки, с чистой совестью напиваясь по вечерам, а по утрам, как нормальный человек, похмеляясь пивом, а не накачиваясь черным кофе, чтобы раскрутить ржавые шестеренки мозгов.

И все это для того, чтобы, как в юности, оказаться за тем же письменным столом, таким же нищим, как в юности, но уже без того куража и без тех туманных надежд. Неужто всего лишь затем, чтобы кусками своей прожитой жизни нашпиговывать сюжеты чужих детективов и боевиков?

Я не ропщу, нет. Я всего лишь вопрошаю: за что?

Ладно, проехали.

* * *

Первый раз мысль о самоубийстве посетила меня зимой 67-го года. Я работал разъездным корреспондентом (специальным корреспондентом, так писалось в командировочных удостоверениях) столичного молодежного журнала, у меня была кооперативная квартира в Москве, семья, трехлетний сын, вышла первая книга. Мне прочили неплохое будущее, даже пригласили на стажировку в «Правду» с перспективой сделать штатным корреспондентом, что для молодого журналиста считалось огромной удачей. Но после того как все мои репортажи и статьи, не пройдя редакционно-цэковское сито, оказались в корзине для мусора, я послал «Правду» со всеми ее номенклатурными благами, месяц пропьянствовал с приятелем на его даче в Шереметьевке, а потом взял в своем журнале командировку в Красноярский край с целью подправить пошатнувшееся от пьянок финансовое положение. Но главное — чтобы подготовить свой переезд в заполярный Норильск.

* * *

В моей жизни этот город возник случайно, как и многое, что происходило в ней. Там жила девушка, мое отношение к которой можно было бы назвать любовью, но правильнее — каким-то помрачением рассудка, что чаще всего и называют любовью за неимением более точного определения. Девушка — тоже неточно. Молодая женщина с двухлетним ребенком, без мужа. Ей было лет двадцать пять. Тяжелые черные волосы, смуглое лицо, зеленые глаза. Мать у нее была русская, отец башкир. Она жила в Уфе, училась на заочном отделении Литературного института, приезжала на сессии. В общежитии Литинститута на Бутырском хуторе, где шла непрерывная пьянка и молодые гении мотали шеями, читая стихи другим молодым гениям, нетерпеливо ждущим своей очереди, мы и сошлись. Она писала стихи, очень слабые. Это уже потом, перед смертью, начала писать настоящие стихи, как бы настоянные на русском фольклоре.

* * *

Такие тексты требуют подтверждения. Ладно, вот подтверждение:

* * *

Это море мне — милость царская,

Кому Черное, а мне Карское,

Кому песенка колыбельная,

А мне лесенка корабельная.

* * *

Не думаю, что осталось много людей, кто помнит эти стихи. Всего-то, может быть, двое. Я и еще один человек по имени Володя. Но я о другом. Она была обычная красивая поэтическая блядь, которая была готова дать любому, чтобы напечатали хоть строчку ее стихов. Тогда — плохих. Поэтому не печатали. Хоть и давала всем без разбора. И мне, наверное, потому же дала. В редакции человек работает, а вдруг?

После того как она закончила Литинститут, через своего приятеля я устроил ее редактором на норильское телевидение. И три тысячи километров, разделившие нас, придали моему чувству к М. (назову ее так) какую-то безудержность. Дома было плохо, брак полностью себя изжил, на работе плохо. Приближалось столетие со дня рождения Ленина, маразм крепчал, все чаще мои очерки уродовались или вообще браковались, хотя свободомыслия в них было не больше, чем градусов в разбавленном пиве. Несостоявшееся внедрение в «Правду» было последней каплей, я понял, что пора менять воду в аквариуме. Командировка в Красноярск и была преддверием моего переезда в Норильск.

* * *

В Красноярске я вдруг, совершенно неожиданно для себя, встретил М. Там проходил краевой семинар молодых дарований, и она попала в число его участников. Это было чудо, щедрый подарок судьбы. Тогда я еще не знал, что за свою щедрость судьба всегда выставляет счет. Встреча ознаменовалась грандиозной пьянкой в гостинице «Север», где жили норильские участники семинара. На третий или четвертый день мы обнаружили, что М. исчезла. Отыскали ее в квартире одного красноярского поэта в компании с молодым гениальным физиком Володей из закрытого города Красноярск-16. С присущей ей прямотой М. объявила, что они с Володей нашли друг друга и собираются пожениться. Хозяин квартиры очень боялся скандала с мордобитием, но вечер прошел очень мирно, даже как-то по-семейному. Я словно остекленел — то ли от водки, то ли от оглушившей меня беды.

На следующее утро М. улетала в Норильск. Мы поехали в аэропорт ее провожать. Когда самолет взлетел, всей компанией пошли в аэропортовский ресторан. Физик Володя чувствовал себя передо мной виноватым, я вполне искренне его успокаивал: «Ты-то при чем?». А потом купил в киоске опасную бритву за рубль семьдесят и зашел в туалет.

Я знал, что мне нужно сделать: резануть по шее. Примерился, все в порядке, на одно движение меня хватит. Но туалет был так загажен, что мысль о том, что я буду лежать в этом говне и отсюда меня будут тащить, вызвала в моей душе бурный протест. Заглянул в другую кабинку — то же самое. В третью — не лучше.

В споре с этикой победила эстетика. Я выбросил бритву в урну и следующим рейсом улетел в Норильск.

* * *

Так закончилась моя первая попытка самоубийства.

* * *

В Норильске я пробыл две недели. В городе знали о том, что я должен приехать, знали о нас с М., в радушных норильских семьях нас встречали как молодоженов. На людях мы и вели себя как молодожены. А когда оставались одни, начинались разговоры. Вернее, это был один разговор — бесконечный, странный, с таким внутренним напряжением, что однажды, чтобы отвлечься, я ткнул горящую сигарету в руку и ощутил не боль, а облегчение. Иногда мне казалось, что я схожу с ума. М. тоже была на грани нервного срыва. Я не пил, ни грамма. Сработал, видно, инстинкт самосохранения. Несколько раз я порывался уехать, она просила остаться. Это вселяло в меня надежду. Но М. словно бы чего-то ждала. Я понял чего, когда однажды принесли телеграмму из Красноярска. Телеграмма была от физика Володи. Он сообщал, что прилетит за М. такого-то числа. Я почувствовал себя так, будто с меня сняли непосильный груз. На следующий день я улетел в Москву.

* * *

Через месяц, закончив в Москве дела, я вернулся в Норильск. М. в городе уже не было. Но переезд мой был подготовлен, меня ждала работа в местной геологоразведочной экспедиции, инерция жизни заставила меня сделать этот шаг, хотя в сути своей он уже не имел смысла. Вся история с М. словно выветрилась из моей головы. Мои новые норильские друзья рассказывали, как М. жила без меня, с кем спала (а спала она, как можно было понять из их рассказов, со всем городом, это для нее как-то не имело значения). Я слушал без особого интереса. М. будто никогда не существовала в моей жизни. Я знал, что физик Володя увез ее в свой закрытый город, что они поженились и взяли к себе сына М., который до тех пор жил в Уфе у ее родителей, и что у них все хорошо.

Я был рад за них — так, как радуются благополучию не слишком близких знакомых. Но однажды случайно оказался в арке дома, где раньше жила М. Был декабрь, лютая полярная ночь. Я заскочил в арку, чтобы передохнуть от свирепого ветра, пронзавшего город. И тут мой взгляд упал на окно во втором этаже — комнату М. Окно было ярко освещено и не завешено шторой. Я заметил какие-то равномерные движения на потолке и не сразу понял, что они означают. Потом понял: потолок белили, в комнату вселились новые жильцы.

Я вышел из арки, пересек окраинные кварталы и спустился в тундру. Город тогда был еще небольшой, тундра начиналась сразу в конце Ленинского проспекта. Я шел и шел, не чувствуя ни мороза, ни ветра. Я знал, что мне нужно пройти столько, чтобы я не сумел вернуться. Столько я и прошел. Даже больше, с запасом. Но все же вернулся. Как — этого я не помню. На окраине города меня подобрал водитель карьерного «КрАЗа», привез в шоферское общежитие и полночи оттирал спиртом, матерясь, что приходится переводить продукт на такое дело. Боль из обмороженных рук и ног выходила долго, мучительно. Это была боль не от мороза. Это из меня выходила боль памяти. Памяти о М.

* * *

Это и была моя вторая попытка самоубийства.

* * *

Судьба М. и Володи сложилась не слишком удачно. Им дали квартиру в их секретном городе. М. была человеком богемным, квартира сразу стала клубом местной молодой интеллектуальной элиты. Шла обычная трепотня, потом какой-то дурак принес перепечатанные на машинке анекдоты о Ленине. Кто-то настучал, пришли с обыском, изъяли анекдоты и что-то из самиздата. Мер принимать не стали. Но гениального физика Володю лишили допуска. Его почти готовая кандидатская диссертация, которая — все были в этом уверены — тянула на докторскую, так и осталась в сейфе и лежит там, возможно, до сих пор. Его даже увольнять не стали, просто не пускали на работу.

* * *

Они переехали к родителям Володи в Белгород, он устроился мастером на цементный завод, со временем стал заместителем главного инженера. М. по-прежнему писала стихи, но печаталась очень редко. Стихи были хорошие, и раз от раза становились все лучше. Но ей не суждено было дождаться признания, она умерла в неполные пятьдесят лет.

Через год после ее смерти мне неожиданно позвонил из Белгорода Володя и попросил поехать посмотреть памятник М., который он заказал какому-то московскому скульптору, ему хотелось, чтобы сохранилось портретное сходство.

Я отказался. Я не хотел возвращаться в ту зиму.

Я за нее заплатил полную цену.

Так мне казалось. Так кажется и сейчас.

* * *

В Норильске я проработал три года. Там встретил молодую женщину, которая стала моей женой. Она любила меня, а я старался быть ей хорошим мужем. Надеюсь, мне это иногда удавалось. Мы прожили с ней двадцать лет. О том, что я ее любил, я понял, лишь когда она заболела. Болезнь оказалась неизлечимой. Она умерла. А я еще жив.

Зачем?

* * *

Хоть бы пришел кто-нибудь. Сгоняли бы за бутылкой, сейчас это просто, даже в глухую ночь, счастливые времена. Протрепались бы до рассвета, вспоминая разные смешные истории. А что? В жизни было много тяжелого. Но и веселого тоже было немало.

Но никто не пришел. Да и кто мог прийти? И миновал уже час быка. Набухает рассвет. Можно сунуть листок финской бумаги в крафт-пакет, туда же отправить пачку лезвий «Нева». И снова включить компьютер.

* * *

Отче наш. Хлеб наш насущный дажь нам днесь.

* * *

«Зачем я все это написал?» — подумал Леонтьев. Этого он не знал. Написалось и написал. Не все же гнать заказуху, иногда можно что-то и для себя. Совершенно бесцельное.

Или все-таки нет? Или все же захотелось оставить заметку о себе, не подвластную времени?

А что не подвластно времени?

Только слово.

Глава девятая. АДЮЛЬТЕР

«Ирина была красивая и знала, что она красивая. Красота северная, неяркая: волосы цвета ржаной соломы с золотистым отливом, бледное, никогда не загорающее лицо, опаляющие васильковой голубизной из-под длинных ресниц глаза. Ресницы белесые, как у всех натуральных блондинок, но это легко исправлялось косметикой. Хуже было с подростковой угловатостью. Она ненавидела свои плечи, слишком широкие, как ей казалось, длинные, неловкие ноги, а больше всего маленькие груди. Ну что это за груди? Прыщи, а не груди. Расстраивалась до слез, разглядывая себя в мутноватом зеркале поселковой бани. Другого зеркала, в котором можно увидеть себя в полный рост, не было. В двух смежных комнатушках барака, где вместе с Ириной жили отец с матерью и старший брат, овальное зеркало, мутное от времени, было только в шифоньере. Ничего в нем не разглядишь. Да и не станешь раздеваться догола дома, где всегда кто-то есть.

Но к окончанию школы все незаметно выправилось, и однажды в бане, с привычной неприязнью глянув в зеркало, она поразилась: ни следа не осталось от угловатости, из зеркала на нее смотрела высокая молодая женщина с фигурой фотомодели, с длинными золотистыми волосами, с пышным золотым треугольником между ног. И все это достанется какому-нибудь полупьяному ублюдку? Ну нет!

Брат был любимцем матери, работавшей сестрой-хозяйкой в местной больнице, отец больше любил дочь. Он не пил, что в поселке было большой редкостью, работал столяром в мебельном цехе, хорошо зарабатывал. Свои чувства к дочери выражал неумело, наивными подарками — то косынку какую-нибудь купит, а чаще конфеты, как маленькой. Когда дочь объявила, что хочет учиться в Москве, одобрил: учись, поможем. Мать не рискнула возражать, зная крутой нрав мужа, только поджала губы: да кому ты в Москве нужна.

Назад Дальше