Но боже мой, какой триумф у этой иностранки! Неужто у нее будет менее венков и подношений?
А куафера Никишку надобно как следует обругать! Возможно ли так дурно причесать?
— Николай Иваныч, — оборотись к стоявшему за спиной Гнедичу, спросила она, — как я выгляжу?
— Как всегда — очаровательны сверх всякой меры…
— Мерси, сударь! — И, словно бы в благодарность за комплимент, промолвила: — Я все-таки решила для бенефиса своего взять Аменаиду в превосходном вашем переводе…
Залившись краской от смущения и гордости, Гнедич низко поклонился…
Глава десятая
В которой Саня видит Плавильщикова и Шаховского
С чего же все это началось?
Когда напала на нее та неуемная одурь и она уже не мыслила жизнь свою без театра?
Не с той ли минуты, когда вместе с Федором впервые попала в раек и увидела непонятное, чудное и завлекательное?
Нет, тогда нет. Тогда была лишь усталость, лишь одно витало в мыслях — как бы прилечь, отдохнуть, смежить глаза…
А может, когда первый раз вместе с дедушкой Акимычем ступила за кулисы и с чувством изумления и страха разглядывала дивно раскрашенные холсты, которые — чуть отойти подалее — вдруг превращались то в деревья, то в дома?
Или когда увидела балет «Зефир и Флора» и знаменитого танцовщика Дюпора? В три прыжка перелетал он с одного конца помоста на другой. Да разве простой человек на такие чудеса способен?
И тоже не тогда… В тот вечер, пожалуй, было больше не то удивления, не то страха перед чем-то вроде бы и колдовским, что хотелось ей понять и разгадать…
А не в тот ли день, когда вошла она в актерскую комнату, чтобы всего-то-навсего вымыть там полы?
Да разве сообразишь теперь, когда дурманом закружило голову, когда вселилась в нее та неуемная любовь к театру?
А тот день запомнился. Еще и снега не было. Ливмя секли по крышам осенние дожди, под ногами хлюпала раскисшая земля. «Иван Капитоныч, — сказал тогда дедушка, подводя Саню к важному человеку с седыми бакенбардами, — сей особе надлежит держать в чистоте и в порядке все актерские уборные». — «Известно о том, — ответил дедушке Акимычу человек с седыми бакенбардами. — Аполлон Александрович сказывал…»— «Покажите ей, Иван Капитоныч, с чего надлежит ей начать». — «Ладно», — с важностью ответил Иван Капитоныч и приказал Сапе следовать за собой.
Тех комнат, где перед спектаклями переодевались и гримировались актеры, было несколько. Находились они в глубине, за сценой. На одной стороне одевались актрисы, на другой — актеры.
Вслед за Иваном Капитонычем Саня вошла в самую крайнюю.
— Вот отсюда и начнешь мыть, — сказал он. — Нынче у нас пойдет опера «Дианино древо». Знаешь такую?
— Не ведаю, — шепотом ответила Саня, стыдясь своего неведения и темноты.
— Распрекрасная опера!.. Пол-то грязный, ножом придется отскребать…
— Отскребу… — все тем же шепотом ответила Саня.
Она робела перед неторопливой важностью Ивана Капитоныча. Еще тогда не знала, что добрейшим человеком был капельдинер Капитоныч. Потом-то запросто с ним была, звала его «Капитоныч» да «Капитоныч»…
Войдя в комнатушку, она покрутила головой туда-сюда. Огляделась. С любопытством и пристрастием. Все приметила, глаз у нее был зоркий. Комнатушка небольшая, неказистая на вид. И убранства в ней — всего-то ничего… Высокое зеркало все в темных пятнах. Перед зеркалом — столик. Перед столиком кресло, обитое чем-то старым: на зеленом поле цветики и веночки. И на обоях тоже какие-то пестрые узорчики. Однако кое-где обои отлипли от стены и висели клочьями. Простые крашеные стулья вдоль стены. И все.
Но пахло в этой комнатушке… Нет, как же сладко пахло в этой комнатушке! Она втянула в себя этот пряный запах так громко, что Иван Капитоныч обернулся. Спросил:
— Ты чего?
Так сладко, приторно и душно пахнут мелкие болотные цветы чуть желтоватой окраски, собранные на стеблях в небольшие плотные пучки. И если нанюхаться этих цветов, дурманом закружит голову, а потом долго-долго нельзя очухаться и будешь сама не своя…
От этого ли застоявшегося в комнатушке запаха духов, помады, пудры и разных притираний, а может, совсем-совсем от иного, но именно с того дня стала она сама не своя, вроде бы потеряла разум, богом определенный ей со дня рождения. Именно с того дня — так ей думалось теперь — муза Мельпомена взяла ее в свой сладкий плен, чтобы не отпускать ни на час, ни на минуту.
Не сразу, а исподволь, постепенно накинула на нее крепкие цепи, кованные из железа, серебра ли али из чистого червонного золота. Кто знает, из чего те цепи?
Но с того самого дня любовь к театру, все возрастая и возрастая, заполнила ее душу и ее разум. И не могла она уже представить жизнь свою без театра, без музыки, без освещенного огнями зрительного зала, без того уголка за левой кулисой, откуда она каждый день смотрела на игру актеров. Не могла она себе представить дня и вечера без разговоров о театре с дедушкой Акимычем. Иной раз эти разговоры затягивались у них далеко за полночь…
Ах, девка, девка, совсем сдурела ты, сдурела на всю жизнь…
Но какая же дивная эта одурь!
Только ни разу до той минуты, пока не увидела она в зрительном зале Плавильщикова и Шаховского и не вспомнила их слова («Субретка, а?» — «Истинно, сударь, субретка и есть!» — «Так и видится в Мольеровых комедиях…» И засмеялись оба, любуясь Санькой), ни разу ей не приходило до той поры на ум, что и она, Саня, когда-нибудь может стать актеркой. Да разве лишь во сне такое могло ей примерещиться…
А если брякнула Федору в то утро, что хочет стать актеркой, так просто захотелось ей покрасоваться перед парнем, вроде бы вздумалось хвост поярче распустить… А Федор с той злосчастной встречи — да почему ж так вышло? — он-то больше не приходит к ним в театр со своим медовым сбитнем. Нет, не приходит. И не придет, наверно, никогда…
А теперь ей кажется, что вырвалось у нее перед Федей в то утро самое заветное, скрытое от самой себя, все, что уже невидимо скребло по сердцу. Ее тайная мысль, ее тайное желание… Нет, почему ей не стать актеркой? Нет, почему же? Разве она лыком шита?
Бывает так: в сухом валежнике тлеет огненная искорка, тлеет никому не видная, не заметная, словно бы и вовсе нет под охапкой хвороста крохотного огонька. Но вот неизвестно откуда пахнул ветерок, даже и не сильный, а так себе, легкий сквознячок. И подхватит этот сквознячок невидимую глазу искорку, полыхнет огонь. Вмиг загорятся, запылают смолистые ветки, хворостинки, еловые хвоинки, и пойдет гулять огонь, перекидываясь туда-сюда, все ярче, все сильнее. И жаркое золотое пламя забушует и взовьется прямо к небесам.
Нет, почему же ей тоже не стать актеркой, как те, которых она видит здесь, в театре, каждый вечер?
Ни о чем не могла теперь думать Санька, только об одном: как бы ей попасться на глаза двум именитым — Плавильщикову и Шаховскому.
Но как ни старалась Санька как-либо невзначай встретиться с тем или с другим, никак не случалось. А ведь всякий день бывали оба в театре. Правда, не всегда сидели рядом, иной раз и порознь.
Перед началом каждого спектакля, пока в зрительном зале был полный свет, Санька искала их глазами в рядах кресел или в ложах бенуара. Радовалась: вот сидит князь Александр Александрыч! Смеется. С кем-то разговаривает. Голосишко тоненький, писклявый, а слышный. Даже очень слышный! И сюда, к ней в уголок за левую кулису, доносится весьма прекрасно. Ах, ах, какой смешливый… Пусть смешливый, зато распознает таланты сразу. Как взглянет, так и распознает…
А в первом ряду — Петр Алексеевич, господин Плавильщиков, первый московский трагик. Этому видно, неможется, недужится. Скупо улыбнется и молчит. А когда идет на свое место — всегда он занимает одно и то же, — тяжко опирается на палку. И ногу чуть волочит… Да неужто он не поймет, как ей, Саньке, хочется стать актеркой!
Всякий раз после спектакля Санька опрометью кидалась к выходу — ловить того или другого. И всякий раз видела их только издали. То одного, то другого. Но ведь издали…
И все же пришел день, которого она так ждала. Столкнулась с ними, как и мечталось ей: разом с двумя — и с Плавильщиковым и с Шаховским. Впервые в этот день на сцене Арбатского театра выступала Екатерина Семенова. Шла трагедия Озерова «Дмитрий Донской».
Глава одиннадцатая
В которой Саня решила свою судьбу
Да, в тот день на сцене Арбатского театра шла трагедия Озерова «Дмитрий Донской», выступала Екатерина Семенова.
До последнего часа она колебалась, в какой роли ей выигрышнее показаться Москве: в прославленной ли Аменаиде из трагедии Вольтера «Танкред» или лучше играть Ксению, княжну Нижегородскую?
Оно, конечно, нельзя равнять Озерова с Вольтером! К тому же Николай Иванович Гнедич переложил французскую трагедию на русский лад отличными стихами и посвятил свой труд ей, Екатерине Семеновой. Но, поразмыслив здраво, вняла она разумным доводам князя Шаховского — негоже русской актрисе в сей трудный час, когда Бонапарт угрожает вторжением на земли российские, взять пьесу сочинителя французского Вольтера. И Екатерина Семенова, до слез обидев Гнедича, остановилась на трагедии Озерова. К тому же были у нее для роли Ксении сарафан из золотой парчи и кокошник, богато расшитый жемчугом и украшенный драгоценными самоцветами.
Зрительный зал театра в день первого в Москве дебюта Семеновой был полнехонек. Публики собралось, пожалуй, поболее, чем на спектаклях Жорж. И ложи были битком набиты, в каждой человек по десяти. И в партере все места занимались спозаранку, чуть ли не с трех часов пополудни, хоть спектакль начинался в шесть. Да что там ложи и партер! В оркестр, и туда набилась прорва зрителей, музыкантам не повернуться. Платили по десяти рублей за место, лишь бы поглядеть на Семенову. А уж о райке и толковать нечего: стояли впритык друг к другу. Духотища — хоть топор вешай! Люди изнемогали от жары и тесноты, но не роптали.
Как на спектаклях французских, так и теперь, все особы высшего света были разодеты в лучшие свои наряды. Тугие шелка на дамах шуршали, шумели, переливались при каждом их движении. Радужными искрами сияли бриллианты в волосах и на обнаженных плечах.
«Ах, ах, — думала Санька, припадая то одним глазом, то другим к прорехе на занавесе, — до чего же авантажно, до чего же распрекрасно!.. И помереть не жалко, наглядевшись на такое…» И вертела, и крутила головой, чтобы ловчее было глядеть в зрительный зал.
Степан Акимыч еще не полез к себе в суфлерскую дыру. Стоя возле Саньки, он находился сейчас в сильнейшем беспокойстве. То и дело приподнимался на цыпочки и, загородив рот ладонью, шептал ей в ухо:
— Вчерась на репетиции была весьма плоха… Как думаешь, сударушка, ведь плоха была Семенова?
И Санька думала так же: на вчерашней репетиции Семенова была из рук вон как плоха.
— А приметила ли, Санечка, как ножками затопала? Бог мой, на кого? На Гнедича! На Николая Ивановича! На такую личность, на знаменитейшего сочинителя российского… Ай-яй-яй! А ведь правильно ей указывал в том месте, где она с наперсницей Избраной говорит. Ведь правильно?
— Видела, — сказала Саня.
Все она видела — и как Семенова капризничала, и как гневалась на рябого Гнедича, который то и дело останавливал ее, делая замечания, и как топала на него ногами, как служанку по щекам хлестала, когда та ошиблась, подала ей не ту шаль… Видела, а все равно любовалась, наглядеться не могла на лицо Семеновой, на синие с поволокой глаза, на русую косу, короной уложенную вокруг головы. И шептала, еле шевеля губами (упаси бог, кто услышит!): «Душенька ты моя ненаглядная, голубушка, весь век буду на тебя молиться!..»
А Степан Акимыч все говорил и говорил ей в ухо: — Какова ноне будет, в сей решающий день? Даже ноги подламываются, как подумаю, что могут освистать… Но сдается мне, Санюшка, на спектакле взыграют в ней подлинные чувства, забудет она все свои причуды и покажет, как надобно играть на сцепе истинно русской актрисе! А ты смотри на нее, Санечка, во все глаза смотри. Учись и примечай. Может, придет и твой час…
Обомлела Санька от слов Степана Акимыча. Впервые от него такое услыхала. Дыхание перехватило. Оборотя к нему зардевшееся лицо, прошептала:
— Дедушка, голубчик мой! Да какие же слова сказали? А талант? Ведь талант надобен…
— Правильно заметила, Санечка! Умненько заметила: без таланта в сию обитель и соваться нечего. Одно горе и одна печаль! И с талантом часто не легко приходится. Сколько надобно сложить к ногам сей прекрасной и требовательной музы, чтобы пустила в свой дивный храм! Бывает, и душу, и сердце, и всего себя отдаст человек, а все попусту… Нет таланта! Но у тебя, девонька, примечаю, сей божий дар имеется. И в достатке. Глаз у меня наметанный. Сколько всякого люда на сих подмостках перевидал… И тебя, кажись мне, разглядел… Думается, не ошибся. Только труда, труда, труда ведь сколько надобно.
Совсем у Саньки завертелось в голове. Завертелось, закружилось… Будто на качелях она вдруг взлетела прямо в голубое небо — неужто у нее талант? У нее, у простой, неученой девчонки. А потом снова вниз, на землю; нет, быть такого не может, ведь и грамоте она лишь недавно выучилась. Ведь совсем еще дуреха темная. И опять выше столбов качельных, опять к небу. Говорят, и Екатерина Семенова была простой, неграмотной… Ведь выучилась же! Всему выучилась, все постигла. Неужто у нее, у Саньки, не достанет сил тоже всему обучиться? Вот только талант… Да разве дедушка Акимыч зря обнадеживать станет? И снова вниз, к земле: нет, нет, с чего он взял? И верилось, и не верилось. Но больше верилось, потому что уж очень хотелось верить…
— Дедушка, голубчик мой, возможно ли сие? Мне актеркой стать…
За руку его схватила, хотела в глаза заглянуть.
Но мысли Степана Акимыча вроде бы тоже были как бы на качелях. Тоже взлетали вверх и вниз, метались от одного к другому. Вот и сейчас от Санькиного таланта перепрыгнули прямо в зрительный зал, в ложу третьего яруса.
— И Жорж тут! Явилась все-таки. Захотелось узреть провал али успех соперницы. Вон, вон сидит… Да погляди же, Санечка.
О том, что Жорж в театре, Санька знала еще раньше. Сразу заметила се. Сидела в той же ложе третьего яруса, из которой прежде Семенова смотрела на французские спектакли. Перед нею лежала охапка красных роз. Она зябко кутала плечи в одну из своих дорогих турецких шалей, расточала улыбки почитателям, которые толпой набились в ложу. Чуть прищурив красивые глаза, иной раз обводила взглядом нарядный многолюдный зал. Наверно, видела, что зрителей собралось не менее, а может, и поболее, чем на ее спектаклях.
О чем думала эта француженка сейчас? А не о том ли (кто знает, может, и о том!), что скоро ее любимый император войдет в Москву. Какое это будет торжество для него, императора французов! И для нее, Жорж Веймер. Ведь он всегда восхищался ее игрой! А тогда она будет блистать здесь, в этом театре, в этом зале, такой неслыханной славой, которая и не мерещилась этой русской… как ее?.. Екатерине Семеновой…
Сердце Санькино забилось шибко-шибко, когда князь Тюфякин, нынешний директор театров Москвы и Петербурга, подал знак к началу. Люстра с горящими свечами, хрустально побрякивая сотнями подвесок, убралась под потолок, и в зале стало сумеречно, как поздним вечером.
— Ох, дедушка Акимыч… — начала было Санька, оборотясь к старику, хотела ему еще что-то сказать.
Но того рядом не было. Уже сидел в суфлерской будке, на своем посту. Лицо его, озаренное неярким пламенем свечи, было бледно и сосредоточенно. Перед ним развернутой лежала трагедия Озерова «Дмитрий Донской».
Но Санька знала, что в книгу он не заглянет, лишь будет перелистывать страницы, ибо помнит всю пьесу, все пять актов, от словечка до словечка и, суфлируя, не пропустит ни единого, и ни единого не забудет.
С медлительной торжественностью поднялся занавес, открыв шатер великого князя Московского. И спектакль начался…
Зря тревожились друзья и поклонники за Семенову. На этом знаменательном спектакле была она на высоте своего великого таланта. Прекрасная русская княжна страдала, грустила, готова была пожертвовать собою, своей жизнью, лишь бы спасти от вражеской орды свое отечество, лишь бы не потерять своего любимого.