В новой тюрьме я заболел. Сочувствовавший мне Берье еще несколько раз меня навестил. Он был возмущен обращением со мной, но ничем не мог мне помочь; не в его власти было изменить суровый режим Венсенского замка или смягчить души людей, следивших за его выполнением. Он все же добился того, что мне дали более удобную камеру в большой круглой башне, откуда я мог наслаждаться восхитительным видом на окрестности. Зрелище полей и лесов поддерживало мое мужество и тайную надежду, что рано или поздно я все же вернусь на волю. Но вместе с тем я понял, наконец, что свободу я обрету только своими собственными силами, и начал с этого дня напряженно думать о том, как вырваться из душивших меня каменных стен.
Каждый день я видел из моего окошка, как внизу, в небольшом, примыкавшем к моей башне садике прогуливался какой-то пожилой священник. Вскоре я узнал, что он уже давно находился в заточении за свои янсенистские[1] убеждения. Это был аббат Сенсовер. Его отец, бывший несколько лет назад военным начальником Венсена, жил по соседству с замком и имел право свободно навещать своего сына. Этот священник-арестант чувствовал себя однако в заключении не так уже плохо: он обучал чтению и письму детей нескольких тюремных надзирателей, и часто можно было видеть, как учитель и его ученики свободно появлялись то тут то там, не возбуждая ни в ком ни малейшего подозрения.
Время, когда аббат Сенсовер дышал свежим воздухом, почти совпадало с часом, когда меня выводили на прогулку в один из внутренних дворов крепости. Обычно за мною приходили двое сторожей, причем один из них, — тот, который постарше, — нередко ждал меня внизу, между тем как другой отворял двери моей камеры. В течение нескольких недель я приучил молодого сторожа к тому, чтобы он не тревожился, когда я спускался по лестнице быстрее него и присоединялся один к его товарищу. Таким образом, когда он сходил вниз, он обычно уже находил меня под охраной второго сторожа.
В тот день, когда я решил во что бы то ни стало бежать из Венсена, я искусно использовал этот маневр. Не успел молодой цербер отворить дверь моей камеры, как я быстро двинулся вниз по лестнице Я уже был внизу, когда он только что пошел вслед за мной. Но еще до того я запер на задвижку одну из дверей на моем пути, чтобы прервать всякое сообщение между обоими сторожами на то время, пока я буду выполнять свой план.
Мне предстояло обмануть четырех часовых. Первый из них охранял находившийся всегда на запоре выход из башни, где была моя камера. Я постучал. Солдат открыл дверь, и я быстро спросил его, не видал ли он аббата Сенсовера.
— Вот уже целый час, — торопливо проговорил я, — как его повсюду ищет его отец! Я бегаю за ним по всему замку, а он, черт его возьми, словно в воду канул!
И с этими словами я опять устремился вперед. В конце сводчатых ворот под крепостными часами я наткнулся на второго часового и тоже спросил его, давно ли прошел мимо него аббат Сенсовер. Солдат ответил, что не видел священника, и пропустил меня.
Тот же вопрос я задал третьему часовому, стоявшему по ту сторону подъемного моста, и он тоже уверил меня, что не видел аббата.
— Но я его отыщу! Я его найду! — закричал я вне себя от радости.
Я снова бежал во всю прыть моих словно взбесившихся ног и в сильно возбужденном состоянии предстал перед четвертым часовым, который, даже не подозревая во мне заключенного, не нашел ничего удивительного в том, что какой-то человек разыскивает аббата Сенсовера. Я вылетел стрелой за ворота и помчался в ближайшую рощу… Я был свободен!..
Это было 25 июня 1750 года, после девятимесячного моего заключения в Венсене, который я покинул с огромным наслаждением.
Переведя дыхание, я побежал дальше, через поля и виноградники, стараясь держаться вдали от большой дороги. Я пробрался в Париж и поселился в скромном отеле, довольный и счастливый сознанием, что я снова — свободный человек…
II
Первые дни моей жизни на воле были восхитительны, но продолжались они недолго. Очень скоро меня стали мучить тревожные вопросы: как быть дальше? чем заняться? как обеспечить себя от новых бед? Я понимал, что мои тюремщики меня ищут, и что если я снова попаду к ним в лапы, то буду сурово наказан за то, что помешал жестокой женщине, не любившей прощать нанесенные ей обиды, вполне насладиться местью. Я знал, что буду пойман, если начну показываться открыто в столице, но не сомневался и в том, что не смогу скрываться в ней очень долго.
Меня сильно тянуло остаться в Париже, который я очень любил, но, с другой стороны, жить в этом чудесном городе полным затворником казалось мне заключением еще более ужасным, чем темница, оковы которой я только что разбил.
До сих пор всеми моими поступками руководил рассудок, но, видя, что советы его не всегда удачны, я решил послушаться хоть раз голоса сердца. Но и он не оправдал моих ожиданий. И если мой живой характер заставил меня натворить не мало глупостей, то моя искренность и прямодушие погубили меня окончательно…
Я почему-то вообразил, что маркиза Помпадур обладала, как и я, вышеупомянутыми качествами. Мне пришла в голову мысль дать ей доказательство моего глубокого к ней доверия: мне вдруг захотелось показать ей, что она не внушает мне страха и что я не сомневаюсь в ее доброте. Словом, я хотел верить, что она меня простит, ибо сознавал, что на ее месте я поступил бы точно так же. В то время я еще не знал, что чувство и страсти столь же различны, как и люди, которые их переживают, — в зависимости от того, честны эти люди или порочны. Кроме того, я опять сделал ошибку, обратившись не по адресу.
Я изложил свою историю в длинном письме и решил послать его не фаворитке, а королю, в надежде, что он покажет его своей возлюбленной и повлияет на нее. Я почтительно отзывался в своем ходатайстве о маркизе Помпадур и каялся в своем «преступлении». Я просил удовлетвориться уже понесенным мною наказанием и молил о жалости и сострадании, если четырнадцать месяцев тюрьмы были недостаточным искуплением за мой проступок. В конце своего послания я сообщал местонахождение моего тайного убежища и постарался сделать это с тем чистосердечием и откровенностью, которые только одни могли расположить Людовика и его фаворитку в мою пользу.
В Венсенском замке я познакомился с доктором Кенэ, лейб-медиком короля и маркизы. Помня, что он интересовался моей судьбой и даже предлагал мне свою помощь, я отправился к нему и вручил ему мое письмо, с просьбой передать его по назначению. Он обещал и аккуратно исполнил данное ему поручение. Я не сомневался, что король будет тронут моей твердой верой в его доброту, но к сожалению он редко следовал порывам своей души… Я не подумал о том, что он был всецело во власти своей любовницы и что эта ужасная женщина, раздраженная тем, что моя просьба была обращена не к ней, и вынужденная краснеть перед своим повелителем при чтении документа, разоблачавшего ее несправедливость и жестокость, безжалостно отомстит мне за оскорбление ее гордости.
Но, повторяю, я был молод и еще плохо знал людей, особенно же тиранов. И я не представлял себе, что женщина, душа которой изощрялась ежедневно в столь нежных чувствах, окажется способной неустанно преследовать меня своей ненавистью и так меня мучить за такую легкую вину… Да, всего этого я не знал и был жестоко наказан за свою неопытность…
Как я уже упомянул, я указал в моем письме к королю мой адрес. И вот, не прошло и двух дней, как меня снова арестовали и опять отвезли в Бастилию. Надо заметить, что в первую минуту мне сказали, будто меня задержали, желая только узнать, кто помог мне скрыться из Венсенского замка. Будучи обязан своим освобождением самому себе, я простодушно и правдиво описал мое бегство. После этого рассказа я ждал, что королевские чиновники выполнят данное ими под честным словом обещание: вернуть мне свободу за мое чистосердечное признание. Но я не знал, что это была обычная в таких случаях хитрость. В конечном счете меня не только не отпустили, но бросили в полутемное подземелье, где я испытал такие муки, о которых до тех пор и не подозревал.
Берье снова облегчил мои страдания. Он не мог, конечно, отменить приказа об аресте или вывести меня из каменного мешка, но распорядился, чтобы меня кормили так же, как и раньше, и давали по моей просьбе перья, чернила, бумагу и книги.
Довольно долгое время я пользовался этим лекарством для борьбы с охватившими меня тоской и отчаянием, но через полгода печатное слово оказалось для этого уже недостаточным. Мой возмущенный ум беспрестанно напоминал мне о моей мучительнице, рисуя ее образ в самом ужасном виде. Я чувствовал, как во мне бродила и постепенно накоплялась против нее долго сдерживаемая ярость, и однажды, когда мой гнев бушевал во мне особенно сильно, я, чтобы дать ему исход, набросал довольно скверное и грубоватое четверостишие, осмеивающее фаворитку короля. При этом я имел неосторожность написать его на полях одной из данных мне книг:
Ну, и дела во Франции прекрасной!
Здесь можно дурой быть из дур
И все же править государством:
Пример — маркиза Помпадур…
Я не думал, что стихи эти будут обнаружены, ибо весьма старательно изменил свой почерк. Но я не знал, что одно из самых строгих и неукоснительно соблюдавшихся в Бастилии правил состояло в том, чтобы тщательно перелистывать и просматривать каждую книгу, побывавшую в руках заключенного. Надзиратель моего коридора, выполняя это предписание начальства, заметил мое «произведение» и показал его губернатору[2] замка.
Жан Лебель (так звали этого главного тюремщика) мог бы, конечно, не обратить внимания на мою выходку и, пожалев несчастного узника, раздраженного своей жалкой судьбой, избавить его от тяжелых последствий его необдуманного поступка. Может быть он так бы и сделал, если бы в душе его была хоть капля сострадания. Но разве мог проявить жалость губернатор Бастилии, этот человек, который по необходимости обязан был молчаливо одобрять все творимые в крепости жестокости и в силу этого быть нечувствительным и даже свирепым. И Жан Лебель, вполне подходивший для дела, которое он выполнял, отправился к маркизе Помпадур и прочитал ей мое четверостишие, ожидая награды за свое усердие и преданность.
Зная, что за женщина была королевская фаворитка, легко себе представить, как она обозлилась при виде такой наглости. Как!.. В тюрьме и кандалах, раздавленный ее ненавистью и местью, я, мерзкий червь, осмелился снова ее оскорбить!..
Она немедленно потребовала к себе Берье и, показав ему мои стихи, крикнула, задыхаясь от гнева:
— Теперь вы видите, что это за человек! Попробуйте-ка еще раз вступиться за него!
Само собой понятно, что этот случай не мог улучшить мое невыносимое положение. Но так как ухудшить его было невозможно, Лебель просто-напросто продлил срок моего пребывания в подземелье. Я просидел там ровно полтора года. И только тогда за свой страх и риск Берье перевел меня из-под земли в обыкновенную камеру. Он даже добился разрешения на совершенно необычную в этом аду милость: предоставить в мое распоряжение слугу!
Я охотно воспользовался великодушным предложением Берье. Мой бедный отец, сильно горевавший по поводу обрушившейся на меня напасти и готовый пожертвовать всем, чтобы только смягчить мою участь, с радостью согласился оплачивать стол и содержание моего «камердинера». Его звали Кошар. Это был простой и добрый парень, оплакивавший и деливший со мной мои несчастья. Я не скажу, что в его обществе мне жилось легче, но минутами ужас одиночного заключения все же казался мне не таким нестерпимым…
К сожалению, Кошар пробыл у меня недолго: тюремный режим доконал его довольно скоро. Он был отцом семейства, — у него были на воле жена и дети, встречаться с которыми ему не разрешалось. Он тосковал, даже плакал и в конце концов заболел. По уставу Бастилии, всякий, кто поступал в услуги к заключенному, тем самым окончательно связывал с ним свою судьбу и либо выходил на свободу вместе с хозяином, либо умирал подле него. Больному Кошару достаточно было подышать хоть немного свежим воздухом, чтобы вернуться к жизни, но ни мои мольбы ни его рыдания не тронули наших палачей. Им хотелось, чтобы я еще больше насытился страданиями при виде медленно умиравшего подле меня и ради меня человека. Его унесли из моей камеры только после того, как он испустил последний вздох.
Мои нравственные муки достигли крайнего предела. Берье, чтобы хоть немного развлечь меня, обратился к средству, к которому он однажды уже прибегнул: он поместил вместе со мной молодого арестанта моих лет, бодрого, жизнерадостного, повинного в почти таком же преступлении, как и я, и тоже ставшего жертвой маркизы Помпадур. Он тоже послал ей письмо, но о другом: он писал ей о возмущении народа ее поведением и указывал путь, по которому ей надлежит следовать, если она хочет вернуть себе симпатии страны и сохранить доверие короля.
За этот совет фаворитке юноша (его звали Далегр) уже три года сидел в Бастилии, куда его тотчас же запрятала зазнавшаяся проститутка, воспылавшая к нему такой же беспощадной ненавистью, как и ко мне.
Берье жалел Далегра, как и меня, — и теперь уже вдвоем мы неутомимо строчили ему нетерпеливые послания, умоляя его спасти нас от гибели Он в свою очередь нам отвечал, подробно описывая свои хлопоты и давая иногда пищу все еще окрылявшей нас надежде. Но вот однажды он принес нам ужасную весть: наша мучительница, которой надоели наши бесконечные жалобы и настойчивые просьбы нашего покровителя, поклялась, что ее мести не будет конца, и запретила раз навсегда напоминать ей о нас. Рассказывая нам об этом, Берье прибавил с удрученным видом, что только падение или смерть этой фурии прекратят наши страдания.
Мой товарищ был вне себя от горя, но на меня этот удар произвел обратное действие, возбудив мое мужество и энергию отчаяния. Нам оставались два выхода: смерть или бегство.
III
Для всякого человека, имевшего хотя бы слабое представление о Бастилии, о ее высокой и сложной ограде, об ее башнях, суровом режиме и невероятных мерах предосторожности, которые измышлял королевский деспотизм, чтобы как можно крепче держать там свои жертвы, — для всякого такого человека мысль о бегстве из этой каменной клетки показалась бы бредом больного или сумасшедшего. И все же я поступал вполне сознательно, я не был безумцем, когда обдумывал и разрабатывал такой план.
Нечего было и помышлять о том, чтобы уйти из Бастилии через ее ворота и двери: использовать их не было никакой физической возможности. Оставался только один путь — воздушный. В нашей камере находилась печь, труба которой выходила на крышу башни, но, как и все дымоходы Бастилии, она изобиловала внутри решетками и толстыми железными прутьями, сквозь которые с трудом пролезала рука. С другой стороны, даже пробравшись чудом на кровлю, мы увидели бы под своими ногами с высоты почти двухсот футов бездонный ров, перебраться через который было бы тоже делом далеко нелегким. Наконец нас было только двое, у нас не было ни инструментов, ни материала, и кроме того за нами неусыпно наблюдали и днем и ночью сторожа и часовые, расставленные так густо, что они напоминали обложившее город войско.
Но все эти препятствия и опасности меня не испугали, и однажды утром я сказал о своем проекте моему товарищу по камере. Он подумал, что я помешался, и, ничего не ответив, снова погрузился в свое обычное оцепенение. Я понял, что осуществлять задуманное мною предприятие придется мне одному. Я начал перебирать в уме все, что я должен буду проделать и раздобыть для бегства из Бастилии: прежде всего — пролезть сквозь дымовую трубу, постепенно преодолевая все устроенные в ней барьеры и преграды; затем, чтобы спуститься с крыши в ров, — соорудить лестницу не менее восьмидесяти футов длиной и еще одну, деревянную, чтобы выбраться из крепостного рва; потом, если я достану необходимый для обеих лестниц материал, тщательно его скрывать и наконец работать совершенно без шума, обманывая в течение нескольких месяцев глаза и уши целой толпы тюремщиков.