Толпа завлекает меня неудержимо, несет с собой, как река. Но вдруг в просвет я вижу надвигающуюся стену Колизея. Широко распахнутые ворота. Меня несет прямо в них…
Нет! только не это!..
Я начинаю изо всех сил работать руками, плечами, коленями. Гребу назад, прочь от страшных ворот.
…Нет, веселый дядюшка Люциус ничего худого не имел в виду тогда. Он просто хотел сделать из своего малолетнего племянника настоящего римлянина. И взял меня на настоящее римское зрелище — бой гладиаторов. Конечно, тайком от брата-священника.
Сколько мне тогда было? Лет девять?
Ах, как весело все казалось поначалу! Как пылала красками праздничная толпа, как блестели бриллианты в парадной ложе. И как смешно колотили друг друга деревянными мечами прелюзиты — совсем как мы, в своих потешных битвах у Константиновых бань. А когда прогудела труба и на арену вышел лассеарий с арканом, я был уверен, что потеха будет продолжаться. Ведь лассеарий был так молод и строен и так легко кружил вокруг неуклюжего гопломахия, парившегося в тяжелых доспехах.
Он бестолково отмахивался мечом, смешно приседал и нагибался. Правда, иногда ему удавалось задеть бросаемый аркан мечом, отсечь летящую петлю. Тогда лассеарий отбегал на другой конец арены, танцуя и улыбаясь публике, сматывал с пояса новую порцию веревки, отставлял трезубец, привязывал петлю заново и снова кидался в схватку.
Я уже воображал, как научу этой игре своих приятелей. Веревку можно будет украсть у бечевников, волочивших барки вверх по Тибру, они всегда располагаются на ночлег под мостом. Конечно, я буду изображать легкого и стремительного лассеария, а не этого старого рубаку с его неуклюжим мечом. Посмотреть только на его лицо, покрытое шрамами, на сутулую спину, на кривые ноги, вросшие в песок, как пни.
Тут что-то произошло.
Видимо, гопломахию удалось поймать аркан свободной рукой и сильно дернуть. Наверное, лассеарий не удержался на ногах. Я увидел только, что он бьется на песке, а гопломахий быстро-быстро подтаскивает его (меня! меня!) за привязанную к поясу веревку. Лассеарий судорожно пытался подняться. Его трезубец валялся в стороне. Минута — и он уже бился у ног своего врага.
Один удар меча пришелся по кисти руки. Другой — по шее.
Зрители хохотали.
Ужасно теперь сознаться — я хохотал вместе с ними. Не могло же это быть всерьез! Просто ловкое притворство! Сейчас лассеарий вскочит и снова схватит свой трезубец.
Я хохотал до тех пор, пока труп не протащили внизу близко-близко. И я увидел, как полуотрубленная голова волочится открытыми глазами по песку. А из раны на шее торчат красные трубки.
Только тогда мой смех перешел в рыдания. А рыдания — в неудержимую рвоту. Дядюшке Люциусу пришлось увести меня. Лишился любимого зрелища. Он только отплевывался на приглашения девиц, поджидавших у ворот Колизея распаленных зрителей. И всю дорогу до дома поносил заячьи душонки, вырастающие под сенью креста.
…Работая плечами и головой, я почти вырываюсь из людского потока. И вдруг передо мной возникает знакомое лицо. Густые седеющие брови, плешивый череп, кадык, далеко торчащий из ворота рясы…
— Раны Христовы — Телемахус?! Ты что тут делаешь?
Он не отвечает, насупившись, пытается спрятаться в толпе. Так же, насупившись, он отворачивался от меня в церкви моего отца, когда я уговаривал его прервать молитву, дать мне запереть храм Божий на ночь.
— Ты ведь знаешь, что это большой грех?!
Теперь я иду рядом с набухающей процессией, кричу над головами:
— Опомнись! Даже добронравные язычники проклинают этот адский соблазн. Вспомни, что писал Сенека о гладиаторской резне. Даже кровавый Нерон пытался запретить эти побоища!
Упрямый монах смотрит прямо перед собой, не видит надвигающихся ворот, не отвечает. Как коварен, как вездесущ грех! Среди наших прихожан Телемахус высился как неприступный замок праведности, как живой упрек податливым душам. Он поносил нас за любую слабость, за нарушение поста, за нарядную пряжку на поясе. Достойную вдову он проклял за то, что она снова вышла замуж, не дождавшись положенного года после смерти мужа. Меня казнил молчанием за мою женитьбу, за то, что не исполнил его мечту, не принял обет безбрачия. А сам? Сам погряз в такой грязной, такой варварской одержимости!
— Ты знаешь, как добр мой отец! Если ты исповедуешься ему чистосердечно, он отпустит тебе этот грех. Вспомни — он простил даже того миланца, которого застали с мальчиком в часовне. Ты отстоишь положенные дни в задних рядах, среди кающихся, и потом снова будешь с нами.
Старый грешник вдруг делает несколько шагов в мою сторону, хватает мою руку и прижимает на секунду к губам.
— Молись за меня, Юлиан, — просит он.
И уплывает в людском потоке. Ворота Колизея заглатывают его, как кит Иону.
Я молюсь всю ночь. Молюсь за несчастного Телемахуса, который не может совладать с греховной страстью. И за весь темный римский люд, пьянеющий от вида крови. И за души зарубленных, заколотых, задушенных сегодня на арене. Я молю Господа пощадить наш погрязший в разврате город за ту горстку праведников, которая есть в нем. Ведь живут здесь и мой отец, и Меропий Паулинус, и Пелагий, и десятки других христиан, ненавидящих греховность свою, но готовых прощать чужую.
«Пощади, Господи, не обрушь завтра огонь и серу на место сие, как ты обрушил их на Содом и Гоморру».
И вот встает наутро солнце над городом. Еще один день подарен ему, чтобы одуматься, чтобы сойти с гибельной тропы. И до нас доходит известие, что кровавое веселье в Колизее было подпорчено вчера. Посреди боя на копьях — пара на пару — на арену вдруг выбежал какой-то монах и встал между бойцами с крестом в руках.
На трибунах поднялся возмущенный вой.
Служители пытались прогнать монаха бичами и раскаленными прутьями.
Он только прикрывал лысый череп крестом, корчился, но не уходил.
С трибун полетели объедки, потом камни.
Копейщики, превратившись вдруг в зрителей, наблюдали со стороны.
Большой камень ударил несчастного в затылок, и он упал лицом в песок. Но озверевшие люди не могли уняться, они ликовали и бесновались, будто праздновали победу над могучим врагом.
Наконец град камней утих. Раскаленный прут зашипел на щеке лежащего, но тело не пошевелилось. Труп нарушителя уволокли и бросили на повозку вместе с убитыми гладиаторами. Бой возобновился.
Мы больше никогда не видели в нашей церкви Телемахуса.
А я спрашивал себя, не его ли праведной кровью был куплен еще один восход над городом Римом.
(Юлиан Экланумский умолкает на время)
МЕРОПИЙ ПАУЛИНУС ПЫТАЕТСЯ СПАСТИ ПОЭТА КЛАВДИАНА
Триумф императора Гонория, начавшийся так блистательно, под звуки труб, светлым, безоблачным днем, обернулся каким-то грозовым затишьем и наползающим мраком. И город Рим, и владыка Западной империи будто хотели сказать друг другу: «Зачем ты не таков, как я ожидал?»
И немудрено.
Воспитанный при дворе в Константинополе, Гонорий, конечно, должен был усвоить тамошний взгляд на императорскую власть. Воплощение Бога на земле — вот к какой роли он себя готовил. Если бы римская толпа распростерлась на мостовой и затихла при его приближении — тогда, наверное, он посчитал бы, что его встречают достойно. Но эта разнузданность, эти панибратские крики, эта веселая давка… А советники и придворные объясняют ему, что по традиции император должен разбрасывать деньги, должен выслушивать речи и поэмы, должен сам произнести речь перед сенатом…
Император — должен?!
Кто смеет говорить владыке, что он что-то «должен»?
Какая-то языческая традиция? Да в Риме не было триумфов вот уже сто лет — о какой традиции вы смеете говорить?
И посреди торжественного заседания в сенате император вдруг встал и вышел. И отправился прямо на богослужение в церковь Святого Иоанна на Латинском холме. А оттуда — в базилику Либерия на Эскулане. А потом пересек Тибр и посетил вечернюю службу в церкви Св. Петра.
И наутро отбыл из Рима и вернулся в свою резиденцию в неприступной Равенне.
Для христианской партии Рима это прозвучало как звук боевой трубы. «A-а, вы надеялись увидеть на троне нового Юлиана Отступника?! Не бывать тому!»
Торжественные молебны о здоровье и процветании императора служили во всех церквах. Но, как это всегда бывает, вслед за волной радости и благодарности начала подниматься волна мстительной злобы. Людишки, не прочитавшие за свою жизнь ни одной евангельской строчки, спешили примкнуть к тем, кто в данный момент казался им победителем.
В суды потоком пошли доносы. Достаточно было заявить, что такой-то хулил имя Христа, или принадлежал к запрещенной секте, или участвовал в недозволенных языческих обрядах, как человека хватали и присуждали к пыткам, изгнанию, конфискации имущества, казни. Сколько негодяев, надевших благочестивую маску, сумели потешить тогда свою злобу!
Однажды поздно вечером служка пришел доложить, что в нашей церкви укрылся какой-то человек и просит о свидании со мной. Я поспешил к боковой двери, открывавшейся прямо в узкое пространство за алтарем. Когда человек откинул капюшон, в слабом свете лампад я смог разглядеть его лицо и узнал поэта Клавдиана.
Мы редко встречались в последние годы.
Когда-то нас ненадолго свела любовь к поэзии. Но он изо всех сил рвался наверх, к почестям, должностям и славе, я же тогда бежал от них вниз, в простоту и бесхитростность христианской жизни. Как два путешественника на горной дороге, мы задержались, чтобы дать нашим повозкам разминуться и немного порасспросить друг друга о дождях и ветрах, ожидающих каждого впереди.
Казалось, он достиг всего, о чем мечтал когда-то, сходя с египетского корабля на римский причал десять лет тому назад. Его поэмы и панегирики императору и полководцу Стилихону читали публично при дворе, он получил пост трибуна, его бронзовая статуя была установлена на форуме Траяна.
И что же?
Поворот злой судьбы — и он сброшен на край гибели, вынужден скрываться, бежать, искать защиты.
— Паулинус, — сказал он хриплым голосом. — Паулинус, они хватают всех подряд! Как это могло случиться? Знатность, богатство, высокое родство — ничто не спасает! Не нужно судебного разбирательства, не нужно выслушивать адвокатов и свидетелей. В епископском суде достаточно признания, вырванного пыткой, — и человек осужден… Таково ваше христианское милосердие.
— Христианство, — отвечал я ему, — взывает непрестанно к милосердию именно потому, что знает, как мало его в человеческой душе. Лишь одна отерла лицо Христа на крестном пути — остальные смеялись.
— Спаси меня, Паулинус! Укрой на несколько дней. Потом я смогу достать коня или мула и ускользну из этого проклятого города. Я доберусь, я брошусь к ногам Стилихона. Расскажу ему, что здесь творится. Не может мой покровитель оставить меня беззащитным на растерзание врагам.
— Но с чего ты взял, что он ничего не знает? Неужели ты думаешь, что кровожадные разбойники, прикрывшиеся сегодня именем Христа, решились бы бесчинствовать, не заручившись молчаливой поддержкой двора и армии?
— Девять лет!.. Девять лет я прославлял его деяния, его походы… Тысячи стихов… И каких!.. Благодаря мне имя Стилихона останется в веках… Нет, я не верю, что возможна такая неблагодарность…
— Да уверен ли ты, что ему были по сердцу твои восхваления? Один из твоих поклонников — сын Симмаха Меммий — приносил мне твои поэмы, читал их вслух. Признаю, в них есть поэтический блеск, отличная техника… Но содержание! Например эта, о войне с визиготами…
— Ах, Паулинус, ты не понимаешь приемов панегирика… Конечно, любой владыка и любой полководец совершают ошибки… Скрыть их невозможно, люди знают о них и злословят. Задача придворного поэта истолковать эти ошибки как мудрую дальновидность, как блистательный ход в военной или политической игре…
— Суть, однако, в том, что не было никакой войны Стилихона с визиготами. На этом сходятся все мои друзья, искушенные в политике. Использовать армию Алариха как недорогую и надежную военную силу — вот к чему стремится Стилихон все последние годы, вот к чему пытается склонить императора и сенат.
— Как это «не было войны с визиготами»? А кто же, по-твоему, отбил армию Радагасиуса три года назад?
— Вот-вот… Ты в своих поэмах делаешь вид, что не замечаешь разницы между визиготами Алариха — христианами и уже наполовину римлянами — и остготами Радагасиуса — действительно варварами, способными только разрушать и грабить. Ты сравниваешь Стилихона с Марием, уничтожившим пять веков тому назад вторгшихся кимвров и тевтонов, но уверяю тебя: подобное сравнение он должен воспринимать только как насмешку. Ты портишь ему всю игру и при этом ждешь благодарности.
— Нет, Паулинус, тут все сложнее… Человеку, удалившемуся от света, как ты, трудно понять переплетение придворных интриг. Пойми, супругу Стилихона, Серену, тревожит, что их дочь все еще не имеет потомства от императора… Она опасается, что императора убедят развестись с ней…
— Ах, Клавдиан, Клавдиан!.. Когда же ты сам откроешь глаза и признаешь, что живешь под властью христианского монарха?.. Христиане не разводятся так легко… Знаешь, если от всего нашего времени уцелеют только твои поэмы, потомки даже не догадаются, что ты жил в христианской стране. Что она была покрыта церквами, что епископы сделались главнее генералов, что человек входил в этот мир и уходил из него под присмотром священника, а не жреца.
— Нашего императора я прославляю отдельно каждые два года. И в этом году, отмечая его триумф в Риме, я написал поэму «На шестое консульство Гонория». Многие находили ее просто виртуозной.
— О да!.. Меммий Симмах приносил нам ее. Скажи, зачем тебе понадобилось упоминать там, что император не разбрасывал золото во время триумфа?
— Но этот стыд был известен всем римским мальчишкам… На стенах писали оскорбительные надписи о скупости Гонория… А я, прикосновением поэтической строки, обратил жалкое в возвышенное: «Тот, кто сердцем народным любим, может не думать о том, как за деньги любовь покупать…»
— Однако сотней строк выше ты прославляешь Стилихона за потоки серебра, которыми он орошал толпу во время своего триумфа… А о выступлении императора в сенате — не лучше ли было промолчать? Гонорий молод, он не мог еще овладеть ораторским искусством… Зачем было напоминать об этом провале?
— Но опять же я обращаю пренебрежение пустой риторикой в добродетель нашего правителя… Нет-нет, Паулинус, поэмы мои взвешены и продуманы очень тщательно. Но вот эпиграммы!.. Тут моя погибель… Несколько лет назад я имел неосторожность написать эпиграмму на Адриана, да-да, который нынче стал префектом Рима… Он-то, видимо, и ищет моей погибели… Мне нужно срочно написать стихотворение в его честь… Что-нибудь не очень помпезное, но с этаким поворотом…
Я слушал лихорадочный шепот Клавдиана и думал, что если бы Тибр вышел из берегов, он и от этого бедствия пытался бы отгородиться строчками своих стихов. Как часто люди даже перед лицом приблизившейся угрозы продолжают хвататься за привычное и посильное, вместо того чтобы отстать наконец от суеты и заняться самым трудным и важным — собственной душой.
Так и мои прихожане.
Они терпеливо выслушивают мои проповеди о том, как держать сердце открытым для Слова Божьего. А потом приходят ко мне за советом и так же терпеливо выспрашивают, каким приемом скорее можно подбить Господа пособить им в мелких заботах: какую молитву читать для успешного замужества дочери, к какой иконе ставить свечку для защиты от засухи, какие мощи лучше помогают в торговых сделках…
Я принес Клавдиану тюфяк и одеяло, чтобы он не замерз ночью. Обещал на следующий день одолжить мула у кого-нибудь из моих прихожан.
Но наутро его не оказалось в церкви. Видимо, что-то испугало его, и он ушел до рассвета. Так и не знаю, что с ним сталось. Его бывшие друзья на мои вопросы не отвечали, отводили глаза. Или заявляли, что давно уже порвали с этим человеком. Люди в ту пору часто исчезали вот так, без следа, и даже расспрашивать об их судьбе было небезопасно.