— Мои прихожане привыкли к ней, — сказал отец Фелициан. — Они могут потребовать ее назад.
— Привыкли? Но как давно притащил ты сюда это идолище?
— Вот уже скоро будет полгода.
— Силы небесные! И он говорит это так спокойно! Целых полгода его паства молится языческому идолу — а ему хоть бы что.
— Не у всех достанет духу обращаться с молитвой к самому Христу. Грешные люди боятся его лика. Они верят, что Божья Матерь скорее простит их и заступится перед своим Сыном. К этой статуе сходятся люди из других приходов. Иногда за два-три дня пути. Многие согласились креститься только в надежде на ее заступничество.
— Вот что, отец Фелициан, — твердо сказал я. — Такое уже бывало много раз. Помнишь, как евреи в пустыне начали поклоняться статуе тельца, когда Моисей удалился на гору Синай? Люди слабы, неустойчивы в вере. На то мы и поставлены пастырями над ними, чтобы удерживать их от заблуждений и гибели. Статую нужно вынести из церкви немедленно. Вдвоем мы поднимем ее без труда.
Фелициан молчал и не двигался с места. Пальцы его вцепились в край скамьи, точно он ждал, что я попытаюсь поднять его силой. Страшные строчки из Книги Исхода запали мне в память еще со школьных времен: «И сказал Моисей сынам Левииным: возьмите каждый свой меч на бедро свое, пройдите по стану от ворот до ворот и обратно, и убивайте каждый брата своего, каждый друга своего, каждый ближнего своего». Три тысячи из поклонившихся Золотому Тельцу пало в тот день!
Но прошли времена пророков. Веры нашей едва хватает на то, чтобы одолеть собственные слабости — не чужие.
Я встал и направился к статуе в одиночку. Я не знал, что я буду делать, если безумный священник накинется на меня. Я ждал удара сзади и чуть не наступил на тело, распростертое перед статуей Цереры.
Это была Клавдия, моя жена.
Не знаю, когда она вошла в церковь. Слышала ли она мой разговор с отцом Фелицианом? Решила бросить мне открытый вызов? Или и ей привиделась во сне статуя Богоматери и она вдруг узнала ее въяве? «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное», — повторял я. Но что же делать нам — тем, кому уже не вернуться к этой блаженной нищете?
Я беспомощно попятился по проходу, вышел в вечерний сумрак.
Вскоре до меня стали доходить слухи, что и в других приходах люди начинают поклоняться Богоматери наравне с Сыном.
Канцелярия римского первосвященника на мои запросы не отвечала.
А потом пришло известие, что отец Фелициан установил в своей церкви в Ирпино еще одну статую: Дионис с ягненком на плечах. И объяснял своим прихожанам, что это не кто иной, как Пастырь Добрый, отыскавший заблудившуюся в горах овцу. И число крестившихся у него после этого стало расти еще быстрее.
(Юлиан Экланумский умолкает на время)
СТРАШНЫЙ ЧЕТЫРЕСТА ПЯТНАДЦАТЫЙ ГОД
ДЫХАНИЕ СМЕРТИ НАД АВГУСТОЙ ПЛАСИДИЕЙ
Как счастливо он начинался, этот год! Как зеленели испанские горы под весенним солнцем! Как радостно встречали барселонцы армию визиготов, только что пересекшую Пиренеи, чтобы защищать их от страшных вандалов.
«Эта земля дала Риму великих императоров, — думала я. — Траян, Адриан, мой отец — Феодосий Великий, — все они были вспоены молоком и медом Испании, закалены ее ветрами. Может быть, не зря судьба швыряла меня по всему миру? Может быть, она тайно вела меня сюда, чтобы и мой сын был рожден здесь? Может, и ему предстоит стать великим властителем, который вернет Риму славу и единство?»
Я ничуть не боялась приближавшихся родов. Наоборот, они окрашивали новым светом все привычные вещи вокруг меня. Я представляла себе, как глаза моего сына будут следить за вспышками золота на моей пряжке, — и по-новому радовалась ей. Представляла, как он будет ползать по полу и ловить ладошками мозаичных рыбок на нем. Как впервые возьмет в руки виноградную гроздь. Весь мир превращался в большой, большой подарок, приготовленный специально для него.
Мы назвали мальчика Феодосием — в честь деда. Меня немного смущало, что в далеком Константинополе вот-вот должен взойти на трон его двоюродный брат с тем же именем. Не увидит ли он здесь враждебности, какого-то покушения на свои права? Но Атаулф уверял меня, что Константинопольский двор не обратит внимания на такой пустяк. Зато имя Феодосий священно для его воинов. Ведь в армии визиготов еще немало тех, кто сражался под знаменем моего отца. Они пойдут за юным наследником в огонь и воду.
Обряд крещения епископ Сигезариус совершил на двух языках: готском и латыни. Крестным отцом был брат Атаулфа. Три дня и две ночи праздничная толпа перекатывалась по улицам Барселоны. Моему Галиндо с трудом удавалось набирать трезвых воинов, чтобы сменять караул у нашего дворца.
Нам повезло с кормилицей. Молодая приветливая кондитерша полыхала здоровьем и чадолюбием. «Не жадничай, не жадничай, — приговаривала она, отнимая от соска собственную дочку и обмывая грудь теплой водой. — Дай-ка и маленькому королевичу подкрепиться. Будешь ему доброй молочной сестрой — он тебя одарит богатым приданым».
Прошло почти три недели, прежде чем я вынырнула из облака счастливого дурмана и заметила тревогу на лице Эльпидии.
— Что? что тебе не нравится? — накинулась я на нее. — Да, у мальчика слегка раздвоена верхняя губка. По-моему, это даже мило. Не всякому мужчине суждено вырастать Адонисом. И почему нужно сразу напускать на себя мрачность из-за таких пустяков?
Но в глубине души я и сама уже знала, что это не пустяки. Эльпидия осторожно приподняла губку ребенка и показала глубокую щель, разделявшую беззубые десны, уходившую в нёбо.
— Заячья губа… У римских и греческих детей ее почти не бывает. У африканских — никогда. А у северных, у голубоглазых, — довольно часто. Никто не знает, за что им такое проклятие. Но ребенок не может сосать как следует. Заглатывает воздух и остается голодным.
Огорченная кормилица виновато показывала нам, как она надавливает грудь, пытаясь направить струю молока прямо в горло мальчика. Но он только захлебывался, кашлял, плакал. Молоко выливалось у него изо рта, текло по щекам вперемешку с пузырями.
Мы пытались кормить его жидкими кашами — не помогало. Я подсовывала ему свою грудь — он только терзал мой сосок беззубым ртом. Эльпидия говорила, что она слышала об одном хирурге в далекой Антиохии, который научился сшивать раздвоенные губки у детей. Но никто из местных врачей не соглашался совершить подобную операцию — да еще над ребенком королевской крови.
Я с завистью, почти со злобой смотрела на его молочную сестру, чмокающую у материнской груди, на ласточку, влетавшую с червячком в клюве в свое гнездо под крышей, на рыбок в бассейне, ловивших брошенные им крошки. Почему? Почему простейшее умение глотать, дарованное всему живому, было отнято у моего мальчика с первых же дней? За что?
В шепоте служанок за моей спиной начали мелькать слова «грех», «кара», «согрешила». Может быть, и правда мы с Атаулфом забылись и зачали ребенка в воскресенье? Или в другой святой день? Девять месяцев назад мой муж только-только начал ходить после раны, полученной под Марселем. Силы быстро возвращались к нему. И страсть бросала нас друг к другу неудержимо. Могли и забыться.
Епископ Сигезариус приходил ко мне утешать и вместе молиться.
— Помните то место в Евангелии от Иоанна, где Иисус встречает слепорожденного? Ученики спросили его: «Учитель, кто согрешил, он или родители его, что родился слепым?» И что отвечает Христос? «Не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии». Не нашему слабому уму постигнуть дела Божии. Но из этих слов Христа ясно, что не всякое страдание посылается человеку за грехи его. Взять хотя бы историю Иова…
О да, книгу Иова я не выпускала из рук в те горестные дни.
«Для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева? — восклицает страдалец Иов, пораженный проказой. — Зачем приняли меня колена? Зачем было мне сосать сосцы? Теперь бы лежал я и почивал; спал бы, и мне было бы покойно…»
Кто знает? Быть может, моего мальчика тоже ждала страшная судьба? Может, не давая ему сосать сосцы, Господь спасает его от поджидавших страданий?
А ведь я воображала себя искушенной в науке страдания. После того, что мне довелось пережить в осажденном Риме, после того, как я была завалена ранеными и умирающими близ Равенны, могло ли что-то ужаснуть меня?
«Когда я чаял добра, пришло зло, когда ожидал света, пришла тьма…»
Маленький Феодосий умер, не прожив и двух месяцев. Я не погибла в Риме, когда кругом нечего было есть, а он умер от голода рядом с сосцами, полными молока.
«Ужасы устремились на меня; как ветер, развеялось величие мое, и счастье мое унеслось, как облако. Дни скорби объяли меня…»
И самое страшное: я предчувствовала, что смерть ребенка — не конец моим страданиям.
«Он губит и непорочного, и виновного. Если этого поражает Он бичом вдруг, то пытке невинных посмеивается».
В своем горе я едва замечала окружающее, едва узнавала людей, пытавшихся утешать меня. Но наболевшее сердце слышало толчки скрытой вражды кругом, слышало накипавшую злобу. И утром рокового дня душевная боль стала такой нестерпимой, что меня вырвало прямо на постельное покрывало.
Встревоженный Атаулф послал за врачом, сам оставался у моей постели больше часа. Он пытался отвлечь меня, фантазировал вслух о наших будущих детях. Пусть даже сначала родится девочка — он не против. Назовем ее в честь моей бабки, императрицы Жюстины. Тем более что она тоже исповедовала арианскую веру. А если сын — пусть носит имя Стилихона. Потомок варваров, но верный защитник Рима. Тысячи смелых сердец до сих пор вспоминают это имя с благодарностью.
Он ушел, когда я забылась. Потом мне рассказывали, что в тот день пригнали табун отборных испанских коней. Купцы просили, чтобы Атаулф выбрал себе лучшего скакуна в подарок. Он двигался в полумраке конюшен от стойла к стойлу, переговаривался с офицерами свиты, шутил.
Убийца притаился под брюхом одного из коней.
Он дождался, когда Атаулф подошел вплотную, и тогда нанес удар снизу.
Никто не успел стать между ними.
Телохранители даже не сразу поняли, почему их король схватился за живот и уперся лбом в конский круп.
Только когда убийца вылез из своей засады и попытался улизнуть в суматохе, его схватили и повалили на землю. Но было уже поздно. В бессильной ярости телохранители тут же изрубили нападавшего, вместо того чтобы допросить и пыткой вырвать имена подославших его.
Раненого Атаулфа отнесли наверх и положили на кровать рядом со мной. Я вспомнила, что мы уже лежали так, рядом, перепачканные его кровью, — под Равенной, пять лет назад.
Королевский врач хлопотал с бинтами и мазями, пытаясь унять кровотечение.
Но я сердцем знала, что надежды нет.
«Погибни день, в который сказано было „зачался человек!“ День тот да будет тьмою… И да не воссияет над ним свет! Ночь та, — да обладает ею мрак, да не сочтется она в днях года, да не войдет в число месяцев!.. Да померкнут звезды рассвета ее: пусть ждет она света, и он не приходит, и да не увидит она ресниц денницы…»
Атаулф пытался что-то сказать мне, но стоны рвали его слова на части. Я слышала только: «Брат… брат спасет… не бойся… сохранит…»
Мне было горько, что в последние минуты жизни он — такой гордый — был так унижен болью. Я держала его лицо в своих ладонях, заслоняла его от приближенных, толпившихся вокруг. Один из них, по имени Валия, оторвал меня, склонился над умирающим и прокричал:
— Наследник!.. назови наследника!..
Но мой несчастный муж мог только прохрипеть что-то невнятное. Глаза его потухли и закатились. Душа воина так много раз чувствовала близкое дыхание смерти, что была готова. Она рассталась с телом легко, не дожидаясь последних ударов сердца.
Я не запомнила похорон, не запомнила отпевания в церкви, не запомнила выборов нового короля. Помню только ночь, когда одноглазый Галиндо прокрался в мою спальню и уговаривал немедленно бежать. Он что-то говорил о смуте в войске, о заговорщиках, о борьбе за королевский титул, о кознях Синегерика. Но я была в каком-то чаду. Мне казалось, что я все знаю лучше и раньше него. Какая разница, как зовут врагов Атаулфа и его брата, сколько их, что они замышляют? Важно лишь то, что должно исполниться пророчество Даниила и от этой судьбы нам не уйти. «Дочь южного царя не удержит силы в руках своих, не устоит и род ее, но преданы будут как она, так и сопровождавшие ее и рожденный ею и помогавшие ей в те времена».
И когда утром они ворвались в мою спальню, когда выбросили полуголую из постели и за волосы поволокли по лестнице, я испытала чуть ли не облегчение. Наконец-то боль телесная слилась с мукой сердечной и даже пересилила ее.
До сих пор в ночных кошмарах вскипает перед моим умственным взором обезумевшая уличная толпа.
Я слышу свист бичей, вижу епископа Сигезариуса — он прикрывает голову от летящих камней.
У Галиндо руки связаны за спиной, он бредет, опустив лицо, почерневшее от кровоподтеков.
Седые космы Эльпидии то исчезают, то снова мелькают впереди.
Вереница пленников тянется вдоль домов, время от времени к ней добавляют новых. Мы не знаем, куда нас гонят, не знаем — зачем. Наверное, на казнь. Босые ступни истерзаны острыми камнями, кровь на щеках быстро запекается под солнцем. А в воспаленном мозгу плывут и плывут вечные слова:
«Доколе же Ты не оставишь, доколе не отойдешь от меня, доколе не дашь мне проглотить слюну мою?.. Что сделал я Тебе, страж человеков?.. Зачем Ты поставил меня противником Себе? Вот, я лягу в прахе; завтра поищешь меня, и меня нет. Кто в вихре разит меня и умножает безвинно мои раны?.. Не дает мне перевести духа, но пресыщает меня горестями… Возгнушаются мною одежды мои… Взгляни на бедствие мое; Ты гонишься за мною, как лев, и снова нападаешь на меня… Он князей лишает достоинства, и низвергает храбрых, покрывает стыдом знаменитых, и силу могучих ослабляет.
Дыхание мое ослабело, дни мои угасают, гробы предо мною».
(Галла Пласидия умолкает)
МАРКУС ПАУЛИНУС О ВОЗВЫШЕНИИ ДЕВОЧКИ АВГУСТЫ
Когда известие о гибели короля визиготов и о последовавшем мятеже достигло Константинополя, двор пришел в большое волнение. Патриарх Аттикус служил в храме молебны о спасении Галлы Пласидии, но многие считали ее погибшей. Юный император Феодосий Второй вряд ли мог помнить свою тетку — она покинула Константинополь, когда он был пятилетним ребенком. Но в памяти его старшей сестры, Пульхерии, образ знаменитой Галлы сохранился очень ярко и был даже окружен ореолом восхищения, которое она не всегда умела объяснить.
Возможно, чувство особой близости вырастало из сходства их судеб: обе рано осиротели, обе росли в Константинопольском дворце, среди вечных интриг и скрытой борьбы, обе с детства чувствовали в жилах тяжелую кровь императорского рода, обе рано выучились верить только себе, полагаться только на себя. Сомнения, страхи, трепетные колебания чувств, отзывчивость, доверчивость — казалось, все эти девические черты были отброшены и выжжены Пульхерией очень рано. Когда я впервые встретился с ней, она выглядела совсем ребенком, но уже тогда ее слова падали бесповоротно, как молот на орех.
Рассказывали, что ее мать, императрица Эвдоксия, всегда несла вокруг себя невидимое облако бушующих страстей, через которое трудно было пробиться к ней. Пульхерия же, наоборот, несла облако холода, в котором никакая страсть не могла выжить. Только воля.
А встреча наша произошла так. В тот день она собрала в Порфировом зале полдюжины молодых придворных. Нам не было сказано, для чего нас зовут, но у всех сосало под сердцем, как перед трудным экзаменом. Пульхерия сидела в простом дубовом кресле. Два евнуха стояли по бокам, опустив глаза и старательно подняв уши, словно им было поручено запомнить каждое слово и передать его правящему опекуну Анфемию.