Всеволод Вячеславович Иванов
ИВАНОВ Всеволод.
Повесть
I
Бей дрофу в голову! В крыло или в грудь ударишь – соскользнет пуля, и летит птица умирать в камыши.
Забыл это Семен, промазал птицу.
Рвет злобно нога его алый мышиный горошек, золотую куриную слепоту – нежные девичьи травы.
Траву ли тут жалеть?
В долине пахнет по?праздничному теплыми листьями. Сосна смолью течет с гор; небо камнем, как шарфом, обложено, и гудят в Чаган?Убинском урочище синие кедры.
Идет, прихрамывает на одну ногу.
На ногах бродни икры давят, тело трут в паху штаны, мокрые от пота, а до поселка четыре версты – Чаган?Убинское урочище надо еще перевалить.
– Порох вздорожал – не найдешь, а дрофа – в тридцать фунтов. Бей дрофу в голову!
– Кикимора!
Заяц перед ним монгольский, зеленоглазый – та?лай, выскочил на дорогу, уши поднял, смотрит. Даже заяц?талай и тот понимает – дорог порох.
Налево в синих камышах в сытом гоготе гуси. По привычке вскинул он ружье, пошел, но вспомнил, свернул на старую дорогу.
– Бей дрофу в голову!
И никогда так не случалось – сплутал он.
Смотрит – мочажина тускло?синяя, болотина, из мочажины ударил в небо черныш?утец.
– Тьфу ты, пропастина!
Стал Семен свертывать на тропу, а тут перед грудью елань – поляна. На елани высокий, лилово?мшистый камень, а подле камня трое сидят. Еловую сухостоину жгут, на треножнике – чайник.
В шинелях трое те, в грязных, оборванных. Лица мутные, земельно?синие, а глаз кипит беспокойно по небу, по травам, по камню.
Смотрит – чужие, в его волости таких нет. Один высокий, длинный, как сосна, а лицо медно?желтое – спокойно, и только глаз как у всех…
И будто затопилось радостью что внутри у Семена. Палец еле курок поднял.
– Неужто, восподи?… Ане?…
Они! На земле, подле костра, т?синие красногвардейские шапки. Винтовки к камню прислонены.
Выбрал Семен которого потолще. Взял на этот раз под ухо. Верностно.
Выстрелил.
Пал красногвардеец, рукой прямо в костер, а двое других прыгнули в чащу. Не успел патрона сменить…
Обождал Семен, с какой стороны валежник затрещит.
Жук грозно валится с ветки на пенек. Чирок в мочажине крякнул.
Не слыхать, куда бегут. Плюнул. – Лихоманка вас дери! Ну и одново хватит!
Подобрал он винтовки, два узелка с бельем, книжку какую?то, а убитого за пояс оттянул от костра, прикрыл в кустах хвоей.
Вышел по тропе в Чаган?Убинское урочище. Тяжело винтовки нести, но от радости – ничего, терпеть можно.
– Вот те и мочажина, – сказал весело.
“А главное, – подумалось еще злобно, – у дрофы перо серое, крепкое – пуля не берет, бить дрофу надо в голову, в глаз…”
II
Пахло из огорода теплым назьмом. У плетня плескалась выше головы суровая, иззелена?синяя крапива. За плетнем стремительно разговаривали.
Семен спустил винтовки передохнуть. Достал шелковый кисет.
Женский голос спрашивал тревожно:
– А кабы куда хоть, Листрат Ефимыч? Прямо сердце сгорело!… Попрекают, попрекают!… Роблю я плохо, што ли?…
Низко отвечали назьмы:
– Терпеть, должно, надо. Больше што я скажу? Я, Настасьюшка, много вер прошел, все бают: терпеть. Ну, терпеть так терпеть! Муравей вон терпит и, поди ты, мразь колючая, какие хоромины воздвигает!
Встал Семен, раздвинул крапиву локтями. Поднимая голову над плетнем, сказал досадливо:
– Батя, опять хороводишься тут?… Мочи с тобой нету, по волости всей послух… Наложниц завел, хахаль, едрена мышь!
Калистрат Ефимыч, туго поглаживая твердую и прямую поясницу, не спеша отозвался: – А ты иди, иди… Отцу у те спрашиваться?…
– Хороводиться удумал на старости лет?то! Срамота по народу на дом?то… Хахаль!…
Угловато Семен взглянул на помятые гряды, на гладкие губы женщины. Выдвинув вперед острые локти, пошел.
– Гряды перемнут, жеребцы!… Пёрся бы в чужой огород… Терпеть, грит, надо, а сам терпит, ишь?…
Подавая винтовки, крикнул:
– Батя! Домой иди – Каурку упречь надо, краснова я там подбил…
– Соболя, што ль?…
Остро млела в жару земля. Ползли запахи – сухие и тревожные. Грязно?синеватые бежали гряды.
Колыхалась у Настасьи Максимовны твердая, порывистая грудь, словно бился под шеей подстреленный черныш?утец. Сизая, атласистая кофта. Капли крови по чернышу?птице – алые пуговицы.
– Прям хоть шепотом говори, Настасьюшка!
Ответила гладкими, мягкими, совсем девичьими губами Настасья Максимовна:
– Шепотом?то… надо в ночь…
И улыбнулась смертоносно, по?девичьи.
Костлявый, впалый лоб у Калистрата Ефимыча, а тело широкое, тяжелое, – и длинна тяжелая впроседь борода. Пристально поглядел на ее гладкие и мягкие губы.
Низко протягивая к земле огромные руки, оглянулся, сказав:
– Ишь…
И не понимала Настасья Максимовна – радоваться в плаче или плакать в радости?…
А Семен в это время у старосты.
В грязном и заплеванном поселковом, как всегда, мужики на что?то жаловались.
Блестели Старостины веселые, легкие, синеватые глаза. Желтели напускные на сапоги шаровары.
– Семену Калистратычу бога за пазуху!…
Сказал Семен:
– У те приказ?то далеко?
– Это которой? – веселился староста. – Ноне народ беда любит приказывать. Приказов этих тьма!…
– Што третьеводнись читал сходу.
– Длиннай?…
Досадливо махнул рукой Семен.
– Далеко спрятан, должно?… А ты найди!
Староста захохотал.
– Писарь, найди тот, што за новой печатью. Как ни правитель, так печать!
Достал писарь из стола бумажку. Семен просит:
– Читай.
– Читай, – согласился староста. – Это, должно, насчет красных.
Прочел писарь:
– “Разбежавшиеся красногвардейские банды терроризуют население, уничтожая скот, поджигая леса и убивая… Вследствие вышеизложенного… принимая лично все меры… вызвать охотников… назначая наградой за каждого убитого – сорок рублей…”
– Будя, – сказал резко Семен. – А подпись какая?
Посмотрел писарь в конец, похвалил:
– Подпись настоящая – полковника Седлова. Хороший полковник: канцелярия у него в полтораста человек, и все георгиевские кавалеры…
Пощупал бумажку Семен.
Выпрямил согнувшийся козырек фуражки.
Закурил писарь папироску и спичкой горючей муху на приказе прижег. Староста заговорил о хлебах. Слова у него были похожи на кряканье утки, все одинаковые.
Сказал Семен:
– Ты мне удостоверенье, писарь, напиши. На краснова?то, по приказу.
– Аль убил? – спросил староста.
– У Чаган?Убинского… трое было, да двое?то улетели…
– Чаща, – сказал один из мужиков. – Уйти легко. Велел староста написать бумажку в волость.
– Там тебе выдадут, – сказал он. – Ты сам ужо вези. Дай?ка, писарь, шпентель.
Подфамиливая бумагу, сказал:
– Из?за твоих сорока рублей сколько хлопот.
В словах старосты егозила зависть.
Мужики не спеша говорили о дешевеющих деньгах, о привезенных из Владивостока товарах, о том, что можно идти в тайгу сбирать “керенки”.
– На это надо счастье, – сказал староста.
Под навесом Семена ждала запряженная в ирбитскую телегу лошадь. Калистрат Ефимыч сидел на наваленных бревнах. Фекла выбивала на крыльце одеяло.
– Какова зверя?то поднял? – торопливо спросила она. – Видмедь осенний?то дешев. Тридцать пять в Улее давали в прошлом году. Видмедя, што ль?
– Садись, – сказал Семен.
Баба тряхнула широкой ситцевой юбкой и ушла.
Калистрат Ефимыч открыл скрипящие тесовые ворота.
В синевато?зеленый поздний вечер приехал из армии младший сын Дмитрий. Был он низенький, с толстыми угловатыми челюстями, с твердо посаженной головой. Устало висела длинная солдатская шинель.
Прибежала жена из пригона с подойником, крепкотелая, бойкая Дарья. Не снимая шинели, Дмитрий прошел за женой на сеновал. Долго там слышалось его прерывистое дыханье и охрипший солдатский голос.
Потом с плачем, оправляя волосы и платье, вбежала в избу Дарья, запыхавшись, спросила:
– Самогон есть?… Самогону просит.
В горнице плакала на голбце слепая старуха Устинья. По столу лапил таракана белоглазый котенок.
– Брысь, – со стоном сказала Дарья. – Самогонки?то нет, баушка?…
– Не знаю, Дарьюшка, не знаю. Митенька, бают, с войны приехал… А?…
Дарья порылась в сундуках, в своем, Феклином, и растерянно оглянулась.
– Нету, баушка, самогону!
Плакала старуха, широко раскрыв бельма мокрых глаз, похожих на бабочек на тонком, замшелом пне.
– Не знаю, Дарьюшка, не знаю…
– Пойти поселком разве?… К попу, што ль?…
Вошел Дмитрий, он был все в той же шинели, только на ноги вместо солдатских штиблет надел большие пимы?чесанки.
– Нашла? – громко и хрипло спросил он.
И был точно пьян долгим хмелем. Размахивая руками, шумно проговорил:
– Пашла!… Жива?а!… Баловать вам без мужей?то!… Чтоб в два счета – марш!…
Заметив старуху, подсел на голбчик.
– А ты плачешь все, баушка?… – громко, точно пугаясь чего?то, проговорил он.
Старуха утерла рот концом платка и сквозь слезы, часто кашляя, заговорила:
– Народу?то бьют – страсть… А тебя, Митенька, не ранили?
Дмитрий захохотал во весь голос:
– С раной, бабушка, с раной… обязательно… На войне усех ранили, нет такого человека, чтоб не раненый… Верна, бабка, а?
– С кем воевали?то?… Бают, с австрийским царем?
– Не помню!… Много воевали – с немцем, с австрийцем воевали, с Калединым… Всех царей перебили, между собой бились… Нас через фронт, – валяй, – грит, ползи домой… Теперь в Расее?то большевики, мать, сам выбирал их!…
Старуха мотнула большой головой и подобрала ноги. Пахло в горнице салом от светильни, хлебом и березовыми вениками.
Густая и жаркая синь спала за окнами.
– Не знаю, Митенька, темный я человек… не вижу…
– Тебе сколько лет?то, баушка?… Поди, сто али полтораста?
– Кто их считал… считать?то некому… А я сама?то не ученая.
Дмитрий, матерно выругавшись, захохотал.
Напившись самогонки, Дмитрий показывал георгиевский крест без ленточки, лез целоваться со старухой, Калистратом Ефимычем. Беспокойно, точно в казарме, кричал:
– Мир со всей землей, брест?литовский мир! Батя! Жалаю я хозяйством заняться, пахотой, ну?… Ленточку я уничтожил – революция, а крест – на, носи, на шее носи, потому теперь крестов больше нательных не приказано вырабатывать… Батя, Калистрат Ефимыч, товарищ… Господи!…
Часто гас светильник, тогда Дарья, наклонившись над печуркой, выдувала из угля огонь. Молчаливы”, рослый и неясный сидел на скамье Калистрат Ефимыч.
Плакала на голбце старуха, а похоже было в темноте, что плакала печь.
А рядом отходили в расплывчато золотисто?синем тьме по Чиликтинской долине к Тарбагатайским горам вековые избы, тучные пашни, ясные горные речки и с ними – люди…
III
Рано утром возвратился из волости Семен. Прерывающейся походкой, прихрамывая, подбежал он раскрывать ворота и заметил под навесом Дмитрия, подмазывавшего тележку.
– Приехал? – спросил он. – В городе?то, бают, склад с сельскими машинами открыли. Надо зубья у косилки сменить.
Дмитрий оставил черепок с маслом и хрипло ответил:
– У вас тут чудно! Вот Сибирь так Сибирь – сливочным маслом телеги мажут… В Расее?то и во сне отучились видеть ево…
– Мази нету. Землей не будешь мазать.
Фекла сняла ботинки, торопливо пошла в дом, оглядывая на ходу Дмитрия.
– Подтянуло тебя. На экой жизни подтянет. Тут вот полсапожки на ногах пока только на телеге, а как на землю – сымай. При экой жизни не напасешься…
Дмитрий пощупал гладко остриженную голову и вдруг, широко разевая рот, захохотал:
– А ты тут зверя красново подстрелил?… Хо?о!… В Расее?то не стреляют еще…
– Придется и там…
– Придется, – ответил Дмитрий, и его толстые угловатые челюсти, похожие на лемехи, медленно зашевелились.
Розоватая жаркая дымка радовалась над поселком. Блестящие желто?синие падали на землю с золотисто?лазурных облаков Тарбагатайские горы. Пахло из палисадника засыхающей, спелой черемухой.
– Керенку выдали?
– Не хотели было, свидетелей, грит, надо…
– Ишь, стервы, свидетелей. Тут, можно сказать, дело полюбовное. Да!… А коли подумаем: сто тысяч этих красных да по керенке за глаз…
– Большие деньги…
Прошла в пригон Фекла, дебелая, туго поворотливая, как дрофа. С глазами маленькими, серыми, как у дрофы, в мутной пленочке.
Дмитрий подмигнул на нее, по?солдатски выругался.
– Баба у тебя годна…
Прижимался незаметно к щекам Дмитрия широкий и желтый утиный нос с маленькими в спичечную головку ноздрями, но дыхание выходило сильное и едкое.
Размашистым шагом – неучуянным, волчьим, вошел с улицы Калистрат Ефимыч.
– Пьешь ты, Митьша, здорово, – сказал он. – Сколь вчера самогонки вылакал. Объявилась в Расее, бают, новая вера?…
– У солдата одна вера – бей, и никаких гвоздей! Про большевицку веру спрашиваешь?
Калистрат Ефимыч посмотрел на Семена и, махнув, словно отстраняя рукой зелень на мочажине, сказал:
– У всякова своя вера, а какая – не пойму!… Какая народу вера нужна, не знаю…
Он плотно закрыл губы и наклонил лицо к руке.
– Какие вины кому даны, столько те и познают. А коли на самом деле у кого забьется под сердцем большая вина, – жутким?нажутко, Митьша… Пот от страху, чисто слеза. Кто взвесить ее умеет…
– Можешь ты?
– Боюсь весить. Перекалишь железо – не будет ни серпа, ни долота, ни заслонки.
– Обитал у нас, батя, в полку унтер?офицер, Ермолин по фамилии, – коли, грит, ухристосуюсь по?настоящему, – придет ко мне лютый зверь… как бумагз смирная. Ладно. А стояли мы на Польшах…
Семен вытер с твердых и впалых щек пот и нетерпеливо сказал:
– Ты хоть о верах?то брось… Поди, ко крале своей ходил. Завел тут, понимаешь, Митьша, кралю, а сам о верах все… Самому чуть не шесть десятков, а туда же… Тьфу ты!…
Дмитрий глухо, с прерывающимися взвизгиваниями захохотал:
– Ты подожди жениться! Ну так вот, тот Ермолин…
Семен плюнул и, сжав кулаки, сильно размахивая руками, ушел под навес.
В обед приехал киргиз Алимхан. Не слезая с седла, он спросил:
– Эй, мурза, не придумал ешшо?
Семен и Дмитрий стали торговаться. За поправку ворот киргиз просил пятнадцать рублей, а ему давали десять.
Киргиз соскочил с седла и, махая длинными рукавами рваного бешмета, яростно просил больше:
– Тиба диньга даром достался – раз пальнул – сорок салковых – на?а!… Моган?мина пятьдесь день работать нужьна. Тиба один раз стриляй, мина тыщ?канча мын?топором рубить надо?… Эй, мурза! Сеньке!…
Морщилось у него усталое, матовое, раскосое лицо. Дмитрий закричал, заматерился на него.
Алимхан тревожно метнулся на седло и вскрикнул:
– Уй?бой!… Красной – козыл урус калатил, белай – урус калатил – сапсем плохой царя nQ?шел!…
Сговорились на двенадцать.
А когда начал Алимхан потесывать ворота, показалась из?за угла тощая лошаденка с жидким, вылинявшим, похожим на голый прут, хвостом. Задевая ногу за ногу, она тащила плетеный коробок. Поодаль в лисьих малахаях ехали четверо киргизов.
Поселковые парнишки, улюлюкая, кидались гальками в киргизов. Дикие степные лошади шарахались от стен, от мальчишек, а киргизы не оглядывались. Лица у них обобранные, желтые, жались утомленно и тоскливо, как степь в жару.
– Кого они, – спросил Калистрат Ефимыч, – везут?
Алимхан выпустил топор, сложил руки на груди и, наклонив голову, вздохнул:
– Уй?бой!…
В коробке завернутый в рваные овчины лежал киргиз с черными спутанными волосами. Мутнело его желто?синее лицо, но глаза были длинные, жесткие и темно?зеленоватые, как у рыси.
Алимхан втянул губы, опустил руки и сказал:
– Бальшой веры мулла, у?ух!… Апо шаман… Шаман Апо, большой шаман – всех чертей?шайтанов знат и богов всех… Как баран в стаде!