Цветные ветра - Иванов Всеволод Вячеславович 8 стр.


– Чево я им?

– А краснова?то убил!… Наши парни и то хвастаются: придет., грит, наша власть – кончим Семена.

Семен сбросил одеяло с потевшего тела. Фекла, засыпая, сказала:

– Митрия пошли… А только зря… Настасья?то не пустит… старика…

Семен не спал ночь. Утром напоил скотину, пошел к попу Исидору.

Поп, закрывая широкими ладонями глаза лошади, смотрел, как работник подталкивает телегу.

– Объезжать учу… – тихо сказал он.

Лошадь, как от ветра палатка, испуганно дрожала животом. Семен подошел под благословенье.

– Батины иконы в церковь хочу отдать.

– Не приму! – сказал поп и вдруг, как падающее, подрубленное дерево, зашумел:

– Отой?ди!… Садись!…

Лошадь, лягаясь, понесла в ворота. Повисая на вожжах, кричал в телеге работник:

– Э?э?эй!… Отой?ди?и!…

Поп, отфыркиваясь широкими, как у лошади, ноздрями, пошел в дом.

– Не приму! – сказал он в сенях и в горнице добавил: – Очистить их надо!

– Иконы древние…

– Знаю. А ты знашь, что он над ними делал? Не знашь! Я и сам не знаю!… Может или нет быть, что он над ними изгалялся.

– Однако висели они… святые…

Поп сел на диван, впуская зеленые, кочковатые руки в волосы, сказал:

– Неси. Освящу!… Измаяли вы меня, молиться не могу. Неси.

Дмитрий пьяный лежал на сене. Увидев поднимающегося на сеновал Семена, сказал гнилым, как водянистое бревно, голосом:

– Я, Сеньша, братан, пьянай… Почем зря я… – И вытер рукавом грязные, как поганые грибки, слезы. – Робить не могу, Сеньша… Думал, братан, пять лет… Подряд!… Приду домой, пороблю… Не могу, Сеньша, я!…

– Обветрит…

Дмитрий вскочил и, размахивая руками, хрипло закричал:

– Я, брат, ничего не боюсь!… Да!… Ты, поди, думашь – боюсь…

– Ну, ступай к бате, – сказал Семен неуверенно.

– К какому?

– К Листрату… В восстанью… Скажи: пушшай идет. А то, бают мужики, в восстанью переселился Листрат Ефимыч. Тоды ведь нам кабала, парень.

– Я?… Я, брат, не боюсь! Я могу! Я, парень, пойду! А кабала тебе будет, а мне никогда… Я, паря, в милисыю перейду. Наймусь! Я стрелять умею… Налево, круго?ом, ма?арш!… Левой!…

XXVI

…Как туча, обняла небо душа. Как травы – обняла землю. Костры вы мои желтые, птицы перелетные? глаза; голос – ветер луговой, зеленый и пахучий.

У каждого сердца плакал и смеялся. Буреломами, песками, болотами пахнут хмельно они.

Бороздит рыба ил речной. Река бороздит усталую землю. Какие камни падают в тучу? Какие лиственницы на камнях?

Эх, горы вы мои, горы Тарбагатайские! Эх, брат мой, волк красношерстный!

Сердце ваше целовал.

XXVII

Ползет по крутосклону человек. За плечами желтый мешок, фуражка солдатская.

К чему бы? Тропа в заимку одна.

“Шпиён”, – подумал рыжебородый.

Встал на шипишник и, как зашебуршал листвой человек, вышел из куста – винтовку поднял, говорит:

– Обожди.

Расправил тот усы под опухшими серыми щеками, мешок за плечами подкинул, ответил:

– Ладно. Думал – не стречу, а у вас дозоры – честь честью. Вот лешаки!

– Ты куда?

– Я?то? Я, парень, к Листрату Ефимычу.

Шипишника ягода, как кровь, алая, тугая. Пахнет мокрым, гниющим листом. Камень – как мужик – смотрит упрямо и скупо.

Рыжебородый поправил пояс, спросил:

– А ты по каким делам?

– Дела семейные. Сын я ево, Митрий.

– Та?ак!… Отца, значит, навестить. Ето дело хорошее. Валяй, Митьша. Давай я те провожу.

Борода желтая, смеется. Камень от листвы золотой, а под тропой – падь, пропасть, и рвется там кверху голубым телом ручей.

– Ты чо с дозору уходишь?

– А ну их к лешаку с дозором! Поеду я лучше за сеном. Коров, поди, пригнали.

– Дисциплины нету.

– А я, скажу, тебя в плен взял. Могу я уйти, чудак, раз я с пленным? У вас как ноне сена?то?

– Сена ничего, дождя не было. Не сгноили. А ваши как?

– Атамановцы пожгли, а сено, парень, было – прямо хлеб. Хоть шти вари. Старики не упомнют.

– На Копае, бают, травы страсть.

– Там завсегда, там пчела?то с воробья.

На заимке промеж изб и амбаров – палатки, фургоны?ходки, накрытые кошмами. Скот бродит. Ребятишки из?за фургонов подкрадываются к лошадям дергать из хвоста волос на лески.

Бабы у колодцев ругаются.

– Цельно опчество! – сказал Дмитрий.

– У нас, парень, куды хошь. Кузька один што стоит.

Довел до дома. Снял шапку – лысина розовая, и глаза тоже розовые – довольные.

– Прошшай, Митьша!… Попу Сидору кланяйся. Хороший поп, и на пчелу ему везет.

Калистрат Ефимыч спросил из горницы:

– Здорово, Митьша. Ты чо явился?то?

– А к тебе, батя.

– Ну, ладно, самовар, коли, надо согреть. Настасьюшка!

Мягко и быстро, как за ягодами пригибаясь, ходила Настасья Максимовна. Юбка красная. Грудь, как курица?черныш, подстреленная.

– Как у вас хозяйство?то? – спросил Калистрат Ефимыч.

– Плохо.

– Чего так?

– Офицера поселили – жрет многа. Все птицу любит. То и дело полевать ходи. Торговать Семен хотел – люди в городе новые – не верют. Доходы у нас знашь каки!… Белянка отелилась, а молока дает мало – сглазили, што ли. Прямо руки опускаются, беда!…

– Подати опять, бают, в закон вошли.

– Моченьки нет. С четырнадцатого года, грит, плати – и никаких. А где таки деньги найдешь?

– Трудно.

– Я и говорю…

Томительно вздохнула Настасья Максимовна. Оглянулся на нее Калистрат Ефимыч и, поспешно вставая с лавки, спросил:

– Ты зачем пришел?

Дмитрий надел и снял фуражку, подернулись быстрые, как у зверя, глаза.

– За тобой…

– Ну?…

– Буде дом срамить. Аида к себе. Чо тут со шпаной?то вязаться? И Настасья пусть идет… коли што… – И, разевая широкий и серый, как шинель, рот, заговорил беспокойно: – Иди!… Смеются поселком?то – в разбойники, грит, и душегубы! У нас семья, слава богу!…

Тихо пахло в избе хлебами. Тяжело, свободно лежало на широких лавках оранжево?золотистое солнце.

Калистрат Ефимыч, стягивая, слипая слова, как смолой, сказал:

– Зря. Не пойду. Живите одни.

Дмитрий озлобленно мотнул головой, громко стуча сапогами, подошел к дверям тушить цигарку. Задевая порог, вошел рыжебородый Наумыч.

– Здорово живете. Пойдем, Митьша. Как ты есть, так я тебя и заарестую… Никаких.

– Куда?

– В штабу. Там тебя судить будут.

Дмитрий скинул фуражку и закричал:

– Не желаю я судиться! Не признаю я вашева правительства! Какой суд?

– А там тебе скажут. Айда! Ты не ори, у нас мужики веселые, может, простят.

XXVIII

На хомутах сидели мужики. Были у них тускло?зеленые, как кочки в сограх, лица. Остер, точно осока, неуловим взгляд.

Все те же шкуры на жердях. Пахло в амбаре конским потом.

Никитин спросил:

– Как имя?

– Дмитрий Смолин, – быстро, по?солдатски отвечал Дмитрий. – Поселка Талицы, Алейской волости. А только я тово…

– После. Товарищ Микеша, в чем обвиняете? Серб отделился от синевато?зеленого простенка.

Была на нем розовая узорная рубаха, за поясом торчала ручная бомба. Мужики заулыбались. Он, точно притворно делая злое лицо, заговорил:

– Убил!… Такой аршин, малэнкой! Убил! Дэнга сорро ррублей, починел воррота!… Такой сволочь – дран!… Я эст кончил.

Мужики захохотали.

– Оратель!…

– Кончил!…

Серб наклонился и, точно уминая что руками, сказал с усилием:

– Стрелять! Такой дран…

Угловатые челюсти Дмитрия опотели. Рука сорвалась, побежала по телу к козырьку. Побежали ноги около закрома.

– Товарищи!… Братцы!… Не я ведь, брат это, Семен!… Я ведь говорил: отдай деньги?то!… Тут, хоть вам, ну! Не хочет!… А я что же! Восподи!

Никитин, не глядя на него, сказал:

– Ваше слово, гражданин Смолин.

Дмитрий замолчал. Обшлага опотели, и он, поддернув рукава кверху, сел на закром. Ноги же продолжали бежать.

– Гражданин Смолин, ничего? Ваше слово…

Дмитрий бессильно шевельнул широкими, точно разваленными челюстями. Мужики отвернулись от него, как от дурного запаха.

Натруженным голосом сказал Калистрат Ефимыч:

– А ты, Микитин, мне сказать дай. Вишь, закоптили человека.

Мужики кашлянули, харкнули, согласились.

– Говори, Листрат Ефимыч!

Неослабные, тенью зашли его глаза. Тело большое и черное, как весенние земли, оттолкнуло лавку. Протянул к мужикам волосатые, твердые руки. Голос нутряной, зыбью по телам идущий.

– Сын ведь! Небось думаете – брехать буду? Не поверите… Не убивал, говорю: не убивал! На душу греха не берите! Другой убил, а не этот!… Мне что! Не люблю я их, ушел от них – душу замуслили!… А зря человека зачем убивать, православные?

Здесь пискливо, не по?человечески, залился Дмитрий. Тычась мокрым, опухшим лицом в синюю тьму, близ стола, пищал он неразборчиво. Только выхлестывались, как камни в потоке, слова:

– Ваша благородие… ваша благородие…

Никитин посмотрел на мужиков:

– А ты выйди, Калистрат Ефимыч.

Черный и холодный голос как зимние воды. И лед – далекие волосатые глаза Калистрата Ефилыча.

– Не пойду! Хочу я знать, кто моего сына убьет.

Как проснувшись, взвизгнул Дмитрий.

– Батя!

Соболезнуя, сказал кто?то из угла:

– Не оживет!…

Вышли за дверь. У телеги посовещался штаб. По бумаге прочел Никитин. Холодный и жестокий клок бумаги как кусок замороженного снега. Злые и насупленные коричневые стены амбара.

“По приказу временного штаба революционных войск… за предательсгвенное убийство борцов революции… высшей мере наказания – расстрелу”.

Отопрелые, скользкие Дмитриевы руки. Грудь опухшая. Точно скидывая грязь, трясутся колени.

– Эх, трус! – сказал мужик с винтовкой. – Держись! Скотина при смерти и та не мокнет. – И, протягивая ковш самогонки, добавил: – Пей – крепче будешь!…

Никитин, дотрагиваясь горячей длинной рукой до поясницы Калистрата Ефимыча, огустело сказал:

– Не томись, Ефимыч! Нельзя иначе.

Как лемех в черной земле, блестели у того зубы. Завило желтым ветром черную длинную бороду; голос завило петлей предсмертной:

– Знаю!… Я тебе помешал, сына?то пошто угоняшь? Не уйду я от тебя, понял? Убей ты меня сразу – куда ведешь?

– Не томись.

– Убей, говорю, сразу! На свою голову меня держишь! Отпусти!… Жалко ведь – сы?ын!…

Желтая, широкая, как осина, шинель. А тело из нее растет выше, тянется глаз неодолимый, глубокий, как тайга.

– Не знаю, зачем он пришел. Не приходил бы! Кто?то убил, в ответ надо убить. Убьем!

Отгибая, отламывая сучья, напролом, как сохатый, уходил Калистрат Ефимыч. Желтая звенела под ногой земля, еще сильнее звенело сердце.

– На свою гибель!… не пускашь!…

– Не могу!

Вытянулся, засох, вырастая из зеленой шинели Никитин. Тоскливая вздыхала земля – запахами горькими, чужими. Желтой лисицей шмыгнул, шевельнув кусты, ветер.

Вдруг схватил сук сосновый, подломившийся, оторвал, с силой ударил по кусту. И еще, еще.

Тихо хряпая, отлетали, вонзались в землю острые щепы. Переломился сук, из средины волной опала полевая пыль. Выпрямил Никитин сухую спину и ровной походкой пошел к амбару.

– Постановление исполнено?

Мужики, сплевывая, играли в карты. Рыжебородый доиграл банк и, тасуя карты, отвечал:

– Ето обязательно!

И, подымая колоду для снимки, спросил:

– Тебе сдавать, Мики.ин?

– Нет.

– Ладно… Вот ба?анк!… Четыре керенки! Но, кто?

XXIX

Беспокойно пели камнем твердые глаза людей – камнем в ветрах и вьюгах. Огромные, жирные туши гор дымились на солнце.

Рыжебородый Наумыч говорил:

– Кыргызья, братаны, сгоняется – тьма!… За неделю съехались… Праздник будет однако!

Из?за долин, из?за Тарбагатайских гор текли в котловину Копай киргизы.

А с другой стороны: из тайги, черни, с долин – новоселы, кержаки?старожилы.

Среди фургонов, рыдванов и телег, как огромный подсолнечник, плавал Наумыч. Выпачканы дегтем полы азяма и шаровары.

– Байга, братаны, на покров назначается. Жи?ва?а!… До покрова неделя – собирайся!

Сладко резали грузные телеги жирную и мягкую, как кулич, землю. Вяло, как пьяные, играя крупами, топтали сытые лошади горные тропы.

Словно золото звенели тропы, словно золото звенели кусты.

– Едешь, Листрат Ефимыч? – спросил ласково рыжебородый.

– Поеду.

Рыжебородый оперся грудью о телегу, сказал протяжно:

– А ты поезжай, може, и сгодишься.

– Я?то?

Рыжий глаз втянул всю телегу, запел:

– Ты очень просто сгодиться можешь – я тебя на уме имею. Пойдем, хочешь?

Поддержал его за руку с телеги и, как взвешивая, одобрил:

– Тижолан! Ума выйти может много.

В светло?желтую пену ныряли в долину рыдваны и телеги, как огромные рыбы. Плескались внизу водоросли – деревья алые, медно?желтые.

– Я те семенникам покажу!

Гнется телега под тремя – седые головы как снопы пакли. Азямы словно дырявые мешки, и будто не тело в прорехах видно, а седую паклю.

– Семенники!… Смотри.

Пахнут семейники?старцы древними, тугими запахами, и голоса тиховейные – лен шелестит,

– Ты, что ли, Калистрат Ефимыч?

– Я, старик.

Видят плохо – выкатил один белый седой зрачок, – взглянул, и утонул опять зрачок.

– Ты блюди!… Мы тут в восстанью приехали, посмотреть, как и что!… Ты за домашностью блюди! Чтоб не измотался народ…

Вздохнули все единым вздохом, легким, так бы и младенцу не вздохнуть.

– Люд на соблазну скор. Ты им старую веру за новую выдаешь, бают? Так им и надо, коли старова не хочут.

И древние годы не выдерживая, отошла телега, к земле пригибаясь. Древность звала земля.

Завертелась в хохоте рыжая борода, хохот присвистывающий в волосяной сети заплутался.

– Вот она, сила?то!… Понял! Тут мы ее берегем. Без старика нельзя, старик только один может дело направить.

И повел Калистрата Ефимыча промеж телег, Пахла земля дегтем, телеги – мхами осенними, как паутина тонкими. Смотрят черные колеса как зрачки – неподвижно, по?звериному,

Калистрат Ефимыч сказал:

– Куда ведешь?то?

– Пойдем… Покажу ешшо. Смотри, как мужик идет.

– Не надо… ничего.

Оттолкнулась борода. Нога за телегу зацепила.

– Не хошь? Трусишь?

Калистрат Ефимыч хотел крикнуть, но смолчал. Вернулся к своей телеге молча.

А у телеги рыжебородый уже с Никитиным беседует.

– Проведем, – говорит рыжебородый, – мы здеся железную дорогу со всеми припасами.

Никитин отвечает:

– Проведем.

– Обязательно. Однако в бухфете водки чтоб в три тысячи градусов.

Никитин сказал:

– Мы с тобой, Калистрат Ефимыч, в…телеге будем.

– Где это?

Метнулся рыжебородый вдоль телеги, ось ощупал, оглобли. Сказал досадливо:

– Опять же на байге! Потому штаб постановил – начальство и важных людей на люд не выводить. Атамановцы заарестуют, очень просто.

– А в телеге нет?

– В телеге мы тебе кошемный навес с дыркой вроде отверстия сделаем. Сиди и смотри. И чтоб ведро самогонки, потому душна… Пей.

Так и поехал Калистрат Ефимыч с Никитиным на байгу.

Каменная тропа звонкая. На душе тропа тяжелее – не взберешься, не оглянешься. Молчи и подымайся, а не то пропасть. Гибель.

Висел культяпый Павел на шее лошади, как толстый репей. И волосы на голове как пушинки. Голосок легкий – не держится на душе, уносит ветром.

– Плюнь, Листрат Ефимыч, уйди ты от них. Я те, батя, понимаю. Однако очень просто не одолеешь,

Натянул повод, на руках в седле приподнялся, попону поправил.

– Люд – сволочь! Чо те с ним валандаться! Достану я тебе лошадь, приходи завтра ко мне. Уедешь… прямо, паре, к баям в аул доставлю. Живи! И бабу!…

– Не хочу.

Шевельнул тот, как языком, поводом, вдавалась лошадь в желто?розовые кусты. И легонько отозвались кусты:

– Зря, Ефимыч…

А потом, когда вечер поравнялся с телегой, подъехал Павел и, почесывая между ушей лошадь, спросил:

– Дождусь я, Микитин, ал и не дождусь, штоб мог я те в харю ногой залепить?… Как ты мне раз залепил, а?

Назад Дальше