Силуэты на облаках - Сладков Николай Иванович 19 стр.


Синяя борода

Он сидел на груде почерневших от пустынного загара камней. Сидел неподвижно, поджав кривые ножки и опершись на тонкие ручки.

Сидел и смотрел на меня.

За всю мою жизнь никто не смотрел на меня с таким презрением, как этот чешуйчатый уродец с пятнистыми губами! Мне даже не по себе стало — и я шагнул вправо. Уродец не пошевелился. Я шагнул влево — даже и не моргнул. Я зашёл сзади — он не повернулся. Я опять подошёл спереди. Уродец всё так же презрительно смотрел вперёд. Теперь уже мимо меня. Прямо перед собой. На весь мир.

Громоздились на небе горы из облаков. Блестели на горизонте миражи-озёра. Над землёй пронеслись стремительные птицы саджи. По земле, как видения, промчались джейраны.

Мои глаза разбегались. Он же смотрел в одну точку. Он был невозмутим. Он смотрел вдаль. Он презирал суету.

И вдруг весь он преобразился. Быстро приподнялся на лапках. Хвост закрутился спиралью. Сверкнули глаза под отёкшими веками. На горле отвисла чешуйчатая борода. Большая синяя борода клином.

Наконец-то в этом мире нашлось что-то, достойное его внимания! Даже белое брюхо его посинело, так он разволновался.

Я старательно смотрел по сторонам. Облака растаяли в небе. Потухли миражи-озёра. Давно унеслись саджи. И ускакали джейраны. Зато появилась… муха! Метнулась агама к мухе и проглотила, выгибая шею. Белым языком облизала пятнистые губы.

И снова живот у неё стал белым. И синяя борода исчезла. Опять равнодушие и презрение — к земле, к небу, к солнцу. Но только не к мухам.

Пустыня ночью

На горячие барханы опустилась прохладная ночь. Чёрная земля и небо цвета призрачной глубины океана. И тишина такая, какая бывает, наверное, только на океанском дне.

Но вдруг крик громкий, тоскливый и жутковатый слышится совсем рядом. Голос унылый, протяжный, какой-то пустынный. Он так и манит к себе.

Беру в руки фонарь и шагаю на крик. Крик опять летит над чёрной пустыней, но уже чуть подальше. Я иду и иду, а голос, не удаляясь и не приближаясь, звучит впереди. И всё манит и манит В ночную пустыню, подальше от дорог, от костра, от людей.

Я один среди ночи и тишины. Под ногами похрустывает щебень. А таинственный голос всё зовёт и зовёт. Это авдотка — странный пустынный кулик с большими золотыми глазами. За такие глаза называют его глазуном. Весь день он лежит неподвижно, сливаясь с песком и сорняками. И только два глаза, как два янтаря, поблёскивают на песке. За привычку лежать называют авдотку ещё и лежнем.

А спустится ночь — авдотка просыпается, начинает бегать, летать и кричать. И голос её, таинственный и унылый, тревожит пустынную ночь.

Небо в россыпи ярких звёзд. Я включаю фонарь — звёзды и на земле!

Вот зелёные изумруды, — это глаза паука тарантула. Не пожалела природа на тарантула глаз! Спереди два — как фары, под ними четыре — подфарники, ещё сверху два — надфарники.

А вот звёзды красные, как рубины. Это глаза ящерицы геккона. Стоит он на тоненьких ножках и виляет хвостиком, как собачка. Чешуйки на нём крупные, как на рыбке. А хвостик покачивается и что-то шепчет-шепчет, — это чешуйки хвоста трутся друг о друга. Геккончик испуганно смотрит и удивлённо протирает глаза свои красные языком!

Под кустом два тускло-розовых глаза. Там заяц-песчаник лежит. Вот глаза приподнялись и покатили, подскакивая, как по ступенькам.

Как два летучих светляка плывут над кустами глаза голубые. Голубые с зелёным огнём. Это идут джейраны.

А вот неверные, разноцветные: то красноватые, то вдруг зелёные. Там хищный барханный кот. Посветил глазами, поиграл красками и вдруг погасил их, как выключил. Значит, пригнулся и неслышно уполз.

Я тоже выключаю фонарь, и сразу же гаснут земные звёзды. Зато звёзды над головой становятся ярче. Щебень сухо похрустывает под ногой. Авдотка всё зовёт и зовёт, а я всё иду и иду…

Хитрый удод

Для того у удода и нос длинный, чтобы его во все совать. Нос не сунешь — с носом и останешься! В щелях-то жуки, и пауки, и личинки прячутся.

Зато и достаётся бедному носу: то ударит его, то защемит, то набок свернёт. Земля жёсткая, камни крепкие, щели узкие. До того за день удод нос наломает — глаза б не глядели на щели и трещины.

А глаза глядят — на то они и глаза! Вот опять норка у камня. И паутинка у входа блестит. Значит, паук в глубине засел. А пауки очень вкусные. Ничего не поделаешь, надо нос в щель совать.

Ткнул удод для начала носом в мягкую паутину — а паук как выскочит! Вот он — и доставать из щели не нужно. Подумал паук, наверное, что это кузнечик запутался щели в его паутине, сеть его стал трясти. Выскочил паук закусить, да сам на закуску попал! Защемил его удод клювом, словно пинцетиком.

С тех пор удод приспособился.

Увидит паутинку у норки — нос напрасно в щель не суёт. Подёргает за паутинку слегка, выманит глупого паука — и проглотит.

Ни тебе забот, ни труда. И нос цел-невредим. Даже и не зачешется.

Саксауловый лес

Во всяких лесах бывал: в сосновых, еловых, берёзовых. В лиственных, хвойных, смешанных. Но впервые вхожу в лес пустыни — саксауловый.

Деревца похожи на раскидистые кусты. Стволы Жёлто-пятнистые, как старые кости. Иные кручены- перекручены, словно окаменевшие удавы.

Под каждым деревом голое глинистое пятно в норках-дырках.

Между деревьями реденькая травка — осочка.

Для глаза всё непривычно.

Лес не зелёный, а какой-то оливково-серый.

Тень под деревьями полупрозрачная, ненадёжная.

Да и как же ей быть надёжной, если на саксаулах никогда не бывает… листьев! Вместо листьев зелёные веточки. Лес без шороха листьев…

Я вслушиваюсь в звуки леса. Саксаулы шумят как наши сосны: ветер в них глухо шипит. Но прохлады от ветра нет: под саксаулами жарче, чем на барханах.

С сухим треском перелетают с дерева на дерево саранчуки — большие, как птицы. Прицепятся цапучими лапками и долго возятся в оливковых веточках, похожих на свисающие хвощи.

Знакомый голосок — синица поёт!

Синица-то синица, да не наша желтогрудая, а пустынная — серая.

Знакомый стукоток — дятел стучит!

Дятел-то дятел, да тоже не наш пёстрый, а белокрылый — пустынный.

Знакомый топоток — заяц поскакал! Тоже не русак, не беляк, а заяц-песчаник.

Змея тут живёт — эфа, дикий кот — каракал, ящерица — варан.

Незнакомый лес, незнакомые птицы, незнакомые звери.

Я сижу на странном извивающемся стволе саксаула. Странно шумит на ветру странный лес. Лес без прохлады, без тени, без листьев.

Нахальные жильцы

Только поставили палатку, а в ней уже непрошеные жильцы.

Днём залетела большущая серая саранча. Её схватили, хотели выкинуть, а она шипами на задних лапах порезала пальцы до крови.

Вечером пришёл палочник. Насекомое странное, необычное, неуклюжее — похожее на карандаш с паучьими ножками. Отложил этот шагающий карандаш жёлтые яички на спальный мешок и невозмутимо пошагал к выходу, покачиваясь, как на рессорах.

В видоискателе фотоаппарата поселился крохотный паучок и уже сплёл паутинку.

А на объектив какой-то насекомыш прилепил кругленькие яички.

На рубахе, которая сохла, появилось два белых шелковистых кокона. Под консервной банкой собрались маленькие — с муравья — богомолы.

Ночью, трепеща крылышками, бегала по палатке мохнатая ночная бабочка. Утром под надувной подушкой нашли большую волосатую гусеницу.

В ведёрко резиновое заползла фаланга, а под стельку кеда — клешнятый скорпион.

Бойкие наши жильцы без спроса обживают палатку. Того и гляди, хозяев из неё выживут!

Варан собирает дань

След варана тянется через барханы от одного городка песчанок к другому. Песчаный крокодил собирает дань. Стоит ему появиться и сунуть морду в крайнюю нору, как под землёй начинается переполох. Топот, возня: тревога, тревога! Песчанки выскакивают из одних нор и шарахаются в другие. Пыль взлетает, как от маленьких взрывов. А где-то под землёй уже хозяйничает варан, продирается сквозь лабиринты узких ходов, наводя ужас и панику. Достаётся тут и хозяевам и жильцам. Песчанка замешкалась — очень хорошо, удавчик заспался — тоже не плохо! Фаланга, скорпион, песчаный таракан — вполне съедобно, молодая агама, геккон — лучшего и не надо!

Но сегодня варану не повезло. Все тупики облазил, а нашёл только компанию бабочек, спрятавшихся от жары. Бабочки так бабочки, хотя, конечно, пища это легковесная, суховатая, да и в горле от неё першит.

Высунул голову из норы, облизался, зевнул во всю зубастую щучью пасть и не спеша, вразвалку пошагал дальше.

Потянулся вараний след через барханы к новому городку.

Смерть черепахи

Черепаха сквозь сон почувствовала сладостное тепло, очнулась и, тупо двигая онемевшими после зимней спячки ногами, выползла из норы. Выползла и долго лежала у входа, медленно моргая то одним, то другим глазом. Двадцатую весну встречает она в пустыне, но никак не может привыкнуть к ослепительному свету весеннего солнца.

Панцирь черепахи весь в ссадинах, трещинах и царапинах. Вряд ли она помнила все невзгоды своей долгой жизни. Может быть, вот эта царапина от зубов корсака. А вот эта трещина, скорее всего, от удара о камень.

Как-то орёл подхватил её, поднял высоко в воздух, но не сумел удержать, уронил. Она грохнулась прямо на камни, и надёжный панцирь её треснул.

А сколько ещё на нём разных отметин!

Черепаха дремала на солнце, странно моргая то правым, то левым глазом.

Тело просило еды. Вот уже 200 дней, как черепаха ничего не пила и не ела.

Со всей быстротой, на какую только была способна, черепаха тронулась в путь. Черепашья скорость — 12 метров в минуту. Это не так-то и мало. Через полчаса она была уже далеко от своей норы. Черепаха знала — не напрасно прожила двадцать вёсен! — что первую траву надо искать в низине. Но перед низиной тянулась глинистая гряда. Вот удивились бы те, кто привык считать черепах безнадёжно неуклюжими существами! Черепаха ловко и смело — не зря панцирь её весь был в рубцах! — карабкалась по круче, цепляясь лапами за выступы и углубления.

За кручей был крутой спуск; черепаха съехала по нему на своём костяном животе, втянув от страха под панцирь лапы и голову. Видели вы брюшные щитки черепах? Они отшлифованы, начищены до блеска песком и камнями. Как подошвы походных ботинок самых что ни на есть заядлых путешественников.

Теперь осталось переползти такыр: за ним и трава — зелёная, сочная, солоноватая, вкусная.

На такыре скопилось немного воды. Вода разжижила глину, превратив её в серый кисель. Черепаха не стала его обползать: трава виднелась так близко! Она смело скользнула в кисель, но вдруг почувствовала, что прилипла. Черепаха задёргалась и заворочалась, выдираясь из вязкой жижи. Но силы после зимовки были слабы.

Жижа облепила панцирь, а лапам не во что было упереться.

Долго ворочалась в грязи черепаха. Лапы слабели, а жижа становилась всё гуще и вязче.

Солнце, то самое солнце, которое только что вернуло её к жизни, теперь её убивало. Оно накаляло панцирь, оно превращало жижу в твёрдый, как камень, асфальт. Ещё заживо оно вмуровало, вцементировало черепаху в глину такыра и, задержав, убило.

Вязкая смерть не оставила на панцире ни ссадинки, ни царапинки. Черепаха темнела на светлом такыре, как муха на листе липкой бумаги.

А совсем рядом, до обидного рядом был твёрдый берег и зеленели травинки, сочные, вкусные и солёные.

Песочное одеяльце

Летом круглоголовка под песочным одеяльцем спит. Вы под ватным, пуховым или суконным, а она — под песочным. Как только зайдёт солнце и потянет прохладой — круглоголовка ложится животом на песок и начинает дрожать. Дрожит, трясётся и… тонет в песке! Вот уже тельце утонуло и хвост, и тотчас начинает трястись-вибрировать голова и тоже тонет в песке. Только что вот тут ящерица была, а сейчас голый песок, ровное песчаное одеяльце. Вечерний ветерок дунет — последние складочки заровняет. Спит круглоголовка спокойно в тепле до утра.

Черепашья скала

Чёрная скала-останец торчит посреди голой равнины. Показали мне её пастухи. И сказали, что там — кладбище черепах.

И верно: вокруг скалы разбитые панцири. Прямо свалка битой посуды: битые «глиняные» миски, тарелки, тазики, полоскательницы.

Сапоги с костяным стуком перекатывают черепки, каблуки с хрустом их давят. Большие старые панцири, похожие на засохшие ананасы.

Пастухи говорили, что старые черепахи со всей равнины сползаются сюда умирать. Вот уже много-много лет. Древнее кладбище черепах.

Скала тягуче и тоскливо гудит. Волны горячего ветра накатываются на одинокий утёс и, разбившись, поскуливают и свистят. Почему бы черепахам и в самом деле не сползаться умирать в это пустынное и унылое место.

И мне представляются древние черепашьи старики и старухи: больные, слабые, немощные. Дряблые складки на серой шее, слезящиеся глаза с набрякшими веками. Тусклые панцири их в шрамах и трещинах.

Тупо переставляя слоновьи ноги, черепахи медленно подползают к скале и, уткнувшись в чёрные камни, лежат неподвижно.

Угрюмо гудит скала, ветер завивает песчаные смерчики над тяжёлыми панцирями.

Дальше пути нет, И нет желания двигаться.

Но почему все черепашьи панцири разбиты и покорёжены? Не могли же черепахи сами себя покалечить! Тут какая-то тайна: что-то не похоже, чтобы черепахи умирали своей смертью.

Перебирая битые панцири, внимательно смотрю по сторонам. Разгадка должна быть где-то рядом! Разгадка свалилась… с неба!

Чуть-чуть мне не на голову. Что-то глухо хрястнуло о скалу сверху, что-то запрыгало по камням вниз и шлёпнулось на песок. Черепаха! Большая, старая, с расколотым, как орех, щитком.

Задираю голову — так и есть! — над скалой плывут два орла. Как два самолёта-бомбардировщика. Вот задний орёл кренится на крыло, закладывает широкий вираж — словно заходит на цель — и вдруг пикирует на скалу. Выходя из пике, он распахивает широченные, как два одеяла, крыла, бросает «бомбу» и взмывает в вышину.

«Бомба» стукается о камни и катится вниз. Ещё одна черепаха!

Так вот оно что!

Отбомбившиеся орлы не спешат улетать. Они рассаживаются на камни поодаль и ждут. Ждут, когда я уйду и отдам им их добычу.

Черепаха — крепкий орешек даже для орлиных клювищей и когтей.

Вот они и кидают их с вышины на камни — раскалывают орешки.

Потому-то у этой скалы — одной-единственной на всю равнину! — и образовалось кладбище черепах.

Сенокос

У песчанок начался сенокос. Старые песчанки далеко отбегают от нор и стригут зубами траву. Настригут, натолкают в рот целый пучок-снопок — и тащат его к норе.

Назад Дальше