Сказал и на меня посмотрел. И так посмотрел, что я невольно протянул бельчонку вторую корочку.
Топик и Катя
Дикого сорочонка назвали Катей, а крольчонка домашнего — Топиком. Посадили домашнего Топика и дикую Катю вместе.
Катя сразу же клюнула Топика в глаз, а он стукнул её лапой. Но скоро они подружились и зажили душа в душу: душа птичья и душа звериная. Стали две сироты друг у друга учиться.
Топик стрижёт травинки, и Катя, на него глядя, начинает травинки щипать. Ногами упирается, головой трясёт — тянет изо всех своих птенцовых сил. Топик нору роет — Катя рядом крутится, тычет носом в землю, помогает рыть.
Зато когда Катя забирается на грядку с густым мокрым салатом и начинает в нём купаться — трепыхаться и подскакивать — к ней на обучение ковыляет Топик. Но ученик он ленивый: сырость ему не нравится, купаться он не любит, и поэтому он просто начинает салат грызть.
Катя же научила Топика воровать с грядок землянику. Глядя на неё, и он стал объедать спелые ягоды. Но тут мы брали веник и прогоняли обоих.
Очень любили Катя и Топик играть в догонялки. Для начала Катя взбиралась Топику на спину и начинала долбить в макушку и щипать за уши. Когда терпение у Топика лопалось, он вскакивал и пытался удрать. Со всех своих двух ног, с отчаянным криком, помогая куцыми крыльями, пускалась вдогонку Катя. Начиналась беготня и возня.
Однажды, гоняясь за Топиком, Катя вдруг взлетела. Так Топик научил Катю летать. А сам потом научился от неё таким прыжкам, что никакие собаки стали ему не страшны.
Так вот и жили Катя и Топ. Днём играли, ночью спали на огороде. Топик в укропе, а Катя на грядке с луком. И так пропахли укропом и луком, что даже собаки, глядя на них, чихали.
Чайка
Я спросил у Моряка:
— Какая птица на земле самая прекрасная?
— Чайка! — не задумываясь, ответил Моряк.
Я спросил у Рыбовода:
— Какая птица самая отвратительная?
— Чайка! — ответил мне Рыбовод.
С тех пор я никого больше не спрашиваю, сам смотрю.
На зарядку становись!
Утро начинается с зарядки. Я включаю радио и выхожу во двор. Катя скачет за мной вдогонку. В окно несётся: «Поставьте ноги на ширину плеч. Первое упражнение —
Домашняя бабочка
Ночью в коробке вдруг зашуршало. И выползло из коробки что-то усатое и мохнатое. А на спине сложенный веерок из жёлтой бумаги. Но как я обрадовался этому уродцу!
Я посадил его на абажур, и он неподвижно повис вниз спиной. Сложенный гармошкою веерок стал отвисать и распрямляться. У меня на глазах безобразный мохнатый червяк превращался в прекрасную бабочку. Наверное, так вот лягушка превращалась в царевну!
Всю зиму куколки пролежали мертво и неподвижно, словно камешки. Они терпеливо ждали весну, как ждут её семена в земле. Но комнатное тепло обмануло: «семена проросли» раньше срока. И вот по окну ползает бабочка. А за окном зима. А на окне ледяные цветы. Живая бабочка ползает по мёртвым цветам.
Она порхает по комнате. Садится на эстамп с маками. Развернув спиральку тоненького хоботка, пьёт из ложечки сладкую воду. Опять садится на абажур, подставив крылышки жаркому «солнцу».
Я смотрю на неё и думаю: а почему бы не держать дома бабочек, как держим мы певчих птиц? Они порадуют цветом. И если это не вредные бабочки, весной их, как птиц, можно выпустить в поле.
Есть ведь и певчие насекомые: сверчки и цикады. Цикады поют в спичечном коробке и даже в неплотно стиснутом кулаке. А сверчки пустыни поют прямо как птицы.
Завести бы дома красивых жуков: бронзовок, жужелиц, оленей и носорогов. А сколько можно приручить диких растений! Ландыши, папоротники, кувшинки. А перелеска, а росянка? А волчье лыко, медвежье ухо, вороний глаз! А почему бы не развести в горшках прекрасные мухоморы, огромные грибы-зонтики или гроздья опят?
На дворе будет зима, а у вас на подоконнике — лето. Папоротники высунут из земли зелёные кулачки. Ландыши вывесят восковые бубенчики. Раскроется чудо-цветок белой кувшинки. И запорхает первая бабочка. И запоёт первый сверчок.
… и чего только не напридумываешь, глядя на бабочку, пьющую из ложечки чай с вареньем!
Карлуха
Карлуха — воронёнок. Живёт он во дворе. Тут он делает всё, что хочет. А больше всего он хочет — прятать.
Прячет всё, что только в клюв попадёт. Корка попадёт — корку спрячет, кожура от колбасы — кожуру, камешек — камешек. Прячет он так. Шагает и по сторонам смотрит, а как высмотрит местечко укромное — тык в него носом! Положит и сверху травой прикроет. Оглядится — никто не видел? — и опять пошагает. Ещё что-нибудь прятать.
Раз он пуговицу прятал. Сунул её в самую густую траву. Ромашки там росли, колокольчики, колоски разные и метёлки. Стал пуговицу травой прикрывать. Пригнул колосок, а колосок распрямился. Метёлочку пригнул — и метёлочка выпрямилась. Ромашку наклонил — и ромашка поднялась. Колокольчик согнул — и колокольчик поднялся! Старался-старался, прятал-прятал, а пуговица сверху лежит. Вот она. У всех на виду. Любая сорока украдёт.
Растерялся Карлуха. Даже крикнул от удивления. Забрал свою пуговицу и на новое место пошагал прятать.
Сунул в траву, колосок пригнул — а тот распрямился. Колокольчик нагнул — а тот поднялся!
А сороки уже близко в кустах тарахтят, прямо как спички в коробке. Вот-вот пуговицу увидят. Скорей запихнул Карлуха её под кирпич. Побежал, щепочку принёс, заткнул дырочку. Моху нащипал — все щёлочки законопатил. Камешек сбоку привалил. И для верности ещё и сам сверху на кирпич сел.
А сороки нахальные всё равно тарахтят! Уж наверное, замышляют что-то.
Карлуха сердится. Ромашку сорвал, лапой прижал, клювом лепестки ощипывает — так и летят во все стороны. А мне со стороны кажется, что он на ромашке гадает: украдут — не украдут, украдут — не украдут?
И всё-таки пуговицу ту сороки у Карлухи украли.
Лишний гвоздь
До сих пор не могу забыть, как мотал его, бедолагу, ветер! Он всё повыше сесть норовил — на самую высокую «свечку» самой высокой сосны. А там, наверху, ветер; вот и мотало его вместе с веткой, да так, что у меня внизу голова кружилась, на него глядя. Но он упорно сидел, вцепившись в мохнатую «свечечку» коготками, и, запрокинув клюв в небо, изо всех силёнок выкрикивал своё «крути-верти, крути-верти!».
Ему очень важно, чтоб песня его была слышна как можно дальше. Пусть все слышат, что здесь поёт он — пеструх-мухолов. Что есть у него на примете уютный дом, о чём он всем и спешит объявить. Впрочем, не всем… Ну к чему ему, например, франт горихвост, который только и умеет трясти красным хвостом? Или скворец, который его передразнивает? Не для них он на самую высокую «свечку» взлетает и песни свои выкрикивает.
Он знает, кто его должен услышать. Для неё он и поёт. Для неё он на ветру мотается, под дождём мокнет. «Подумаешь, беда какая — на дожде вымокну, на ветру просохну!»
И вот она его услыхала. Она — круглоглазенькая пеструшка. Пеструх встретил её по всем правилам мухоловкиного гостеприимства. С песенкой подлетел к дуплянке — посмотрите, пожалуйста! Первый туда впорхнул, повозился внутри — ах, какие удобства! Высунулся, повертел носом по сторонам — что за вид из дупла! Рядом с пеструшкой сел — залетайте, убедитесь сами!
Пеструшка была недоверчива. Пять дупел уже проверила, и ни одно не годится. Послушаешь свистунов этих, так не дупло они отыскали, а дворец. А проверишь — старая развалюшка. В бока сквозняк, на голову дождь. Ему-то что, а ей яички высиживать, птенцов растить.
Пеструшка впорхнула в дуплянку, долго чем-то шуршала, высунулась, повертела недовольно носом и улетела.
Пеструх в отчаянии кинулся вслед — да где там! Не понравилась пеструшке чем-то его дуплянка. Может, в ней щели, может, соседи не приглянулись — скворец и горихвост. У пеструшек мерка своя; главное, чтоб дом надёжный, а потом уж звонкие «крути-верти». Не для капризов, а для птенцов…
Полетел пеструх снова на свою «свечку», снова стал петь, запрокинув клюв в небо. И снова его ветер мотал и дождик мочил.
Прилетали к нему ещё пеструшки, но ни одной не понравился домик. Так и остался пеструх один.
Ах, как вышло нехорошо! Ведь я во всём виноват, а не он! Ведь это я повесил плохую дуплянку. Ну что мне стоило вбить в неё для крепости лишний гвоздь!
Сова, которую позабыли
У знакомого моего жила сова-сплюшка. Она так долго жила у него, что стала совсем ручной. Больше всего любила она сидеть неподвижно и дремать. Если её сажали на раму картины, она сидела на раме. Сажали на этажерку — сидела на этажерке.
Незнакомые люди часто принимали её за чучело. Да что незнакомые, даже свои, стирая пыль с вещиц на этажерке, часто машинально обтирали тряпочкой и её…
Сплюшка умудрялась спокойно сидеть на руле мотоцикла или велосипеда — и тогда все принимали её за тряпичный «талисман», который так любят вешать на руль мотоциклисты и велосипедисты.
Брали её с собой и в лес, когда выезжали за город. Сажали на сучок, но она не оживлялась и на сучке. Сидела и дремала, полузакрыв влажные свои глаза.
Она забыла лес. Она всё позабыла. Сидела и ждала, когда её угостят.
А сколько раз её где-нибудь забывали! Приедут домой, спохватятся, а сплюшки-то и нет! Вернутся в лес — сидит сплюшка там, где её забыли!
Вот такой она стала ручной и домашней.
Однажды её опять забыли. И забыли, где позабыли. Поездили, поискали — да и махнули рукой. А она, может, и сейчас ещё там сидит.
Дударь
Есть у пухляков выдающиеся певцы — дудари. Песенку их отличишь сразу: свистовая, звонкая, чуть печальная. Вот дударь дудит…
Тук-тук, я тут!
Я по дереву тук-тук, а он тут как тут! С лёту к сосне прилип и выставил любопытный нос: кто тут стучит?
Синее небо над ним, зелёные волны над головой перекатываются. А внизу тихо и солнце печёт.
Я стучу потихоньку, а из-за дерева то дятлов нос, то дятлов глаз. «Ты, дурень, зачем прилетел?» — спрашиваю я его. Удивляется дурень: «Как зачем? Раз тук-тук — значит, родичи тут! Только вот что-то не вижу».
Манит его родной стукоток. Давно ли ещё все вместе стучали, в прятки-пятнашки играли, весело перекликались. Только и слышно было: «Тук-тук, я тут! Тук-тук, вы там? Тук-тук, все тут!»
И вот лету конец — начало самостоятельной жизни. Каждый сам по себе, каждый сам за себя. Не до пряток, не до пятнашек: лес суровый вокруг. И каждому надо в этом лесу свою ёлку с шишками найти.
Но шапка-то на затылке совсем ещё детская, красная-красная. Вспоминается ему беззаботное времечко: «Тук-тук, я тут! Тук-тук, вы там? Тук-тук, все тут!»
Вслушивается, вслушивается, вглядывается, вглядывается: а вдруг свои, а вдруг позовут? Всё выглядывает, всё надеется. Я только тук-тук, а он тут как тут!
Белка и Медведь
— Ау, Медведь! Ты чего по ночам делаешь?
— Я-то? Да ем.
— А днём?
— И днём ем.
— А утром?
— Тоже ем.
— Ну, а вечером?
— И вечером ем.
— А когда же ты не ешь?
— Да когда сыт бываю.
— А когда же ты сыт бываешь?
— А никогда…
Жадная сойка
Зимой самая добычливая охота с фоторужьём — у жилья. «Добыл» я тут и сороку, и ворону, и галку. Но никак не давалась мне сойка. И не потому, что очень уж осторожна: осторожна и пуглива она в лесу — что правда, то правда. А у жилья она куда глупее сорок, ворон и галок. Эти к человеку весь год приглядываются, доверяют только тем, кто внимания на них не обращает. А сойка — вольная птица. У жилья она бывает только зимой и потому не знает всех человеческих хитростей.
На прикормку сойка летит доверчиво и жадно. Но из-за этой-то жадности и трудно её снять. Вдруг появится, стукнет коготками жёсткими по деревянной доске, кинется к куску, взмахнёт широкими крыльями — и уже в воздухе. Спрячет кусок в лесу — за вторым летит. Опять стук коготков, быстрый взмах крыльев — в глазах рябит: рыжее, белое, чёрное! От леса к дому, от дома к лесу, кусок за куском, туда-сюда — ни навести не успеть, ни снять.
И вдруг — удача! Помогла та самая соечья жадность, которая до сих пор так мешала. Жадность и… три картошки.
Положил я на стол картошки: одна другой меньше. Сам залез под шапку-невидимку. Вот стук коготков, быстрый взмах крыльев: сойка хватает крайнюю маленькую картошку. Схватила, выпрямилась — сейчас улетит! Но — чудо! — сойка не улетела, сойка растерялась! Сойку одолела жадность: она бросила маленькую картошку, схватила побольше. А рядом-то лежит ещё больше! Бросает среднюю и хватает самую большую. Теперь скорей в лес. Но жадность, жадность! Сойка склоняет шею, ёрзает клювом по доскам, исхитряется прихватить к большой картошине ещё и маленькую. А я успеваю её снять.
Теперь-то я знаю, что делать!
С помощью разных картошин я стану командовать жадной сойкой как захочу. И даже не разных, а двух одинаковых. Да, да, совсем одинаковых, только обязательно двух!
На столе две одинаковых картошки. Стук коготков — и сойка хватает одну. Но кажется завистливому глазу, что рядом больше кусок. Отброшена первая, в клюве вторая. Нет, вторая, вроде, полегче. Брошена вторая, скорей за первую!
А я снимаю, снимаю, снимаю…
А соечий глаз горит, горит. То первая картошина в клюве, то снова вторая. То вторая, то снова первая. А я снимаю, снимаю, снимаю…
И глаза мои тоже горят, и жадность одолевает. Давно снята сойка, а я всё снимаю, снимаю, снимаю…
Они не видят тебя
Хочешь увидеть — стань невидим. И тогда увидишь зверей такими, какими бывают они только наедине с лесом. А на это посмотреть стоит. Без страха зверь становится самим собой. Становится самим собой и перестаёт быть… «зверем»!