— Я его не выбирал. Как и вас…
— Что правда, то правда. Мы вас действительно сами нашли. Только с разных сторон. Одно жаль: что Кресту вы оказали гораздо меньшее сопротивление, чем мне…
Белаш пожал плечами и засмеялся зло, с повизгиванием:
— А что в этом удивительного? Крест отнял у меня только совесть, вы хотели забрать все. Да и забрали…
— Да, — сказал я устало. — Но вы забыли, что я пришел, когда совести уже не было.
Пропало у меня почему-то сочувствие к нему — и в последнем, самом тяжелом испытании Белаш оказался совсем дрянным человеком. И то, что мне удалось остановить поток его жизни и как киноленту пустить его вспять, тоже не радовало, потому что принесло мне только человеческое разочарование, да и профессионального удовлетворения не было — скрипки, из-за которой мне пришлось предпринять поход в чужие судьбы, в события, отзвучавшие семнадцать лет назад, пройти сквозь вероломство, подлость, обман, — скрипки не было. Она по-прежнему находилась в цепких руках человека, который продумывал свои негодяйские дела до мельчайших деталей и твердо гарантировал своим сообщникам, что они никогда не попадутся.
— Продукты и выпивка — из ваших запасов или Крест принес? — спросила Лаврова.
— Крест принес, — медленно сказал Белаш, — А что?
И я тоже не понял, почему она спрашивает об этом.
— Ничего, — сказала Лаврова и повернулась ко мне: — Такую банку, помнится, я видела на кухне у Мельника…
— …На каждой консервной банке, на крышке или на донышке всегда бывают цифры и буквы… — сказала Лаврова.
— Цифры? — удивленно переспросил я и вспомнил, что действительно на банках всегда выдавлены рельефные буковки и цифры.
— Да, цифры. И я, так же как и вы, никогда не обращала на них внимания. Но ведь они что-то обозначают, раз их ставят. А сегодня я решила поинтересоваться этим всерьез.
Я понял, куда гнет Лена, но осторожно сказал:
— Я думаю, что в каждой партии — сотни тысяч банок…
— И это возможно, — спокойно сказала Лаврова. — Но у нас другого пути нет. Смотрите, что я узнала…
Она развернула лист бумаги, на котором было крупно написано: «К2630/211И349».
— «Ка-две тысячи шестьсот тридцать: дробь двести одиннадцать-И-триста сорок девять», — вслух прочитал я. — Тьфу, чертовщина какая! Ничего не понимаю.
— Не удивительно, — усмехнулась Лаврова. — Это шифр с крышки консервной банки из-под маслят маринованных, которыми закусывали Крест с Белашом. По словам Белаша, банку принес Никодимов.
— А как его можно расшифровать — шифр этот?
— Я как раз этим и занималась сегодня в Министерстве пищевой промышленности.
— Поделитесь, — с интересом попросил я.
— Пожалуйста. Буква «К» обозначает группу заводов, к которой относится изготовитель этой банки. Всего, оказывается, таких знаков три — «К», «М» и «Р». «Р» — это рыбокомбинаты, «М» — мясо-молочные заводы, а «К» — все прочие консервные предприятия, в том числе и овощные.
— Между прочим, я бы и сам мог догадаться, что маринованные грибы делают не на рыбокомбинате, — сказал я сварливо. Из ехидства, конечно, и из зависти сказал, потому что понимал, что Лаврова напала на хороший след.
Лаврова махнула на меня рукой и продолжала:
— Отбрасываем последнюю цифру — это год изготовления.
— Ноль — это год изготовления?
— Не ноль, а семьдесят, — терпеливо объяснила Лаврова. В семидесятом году, сиречь, нынешнем, изготовили эти грибы. Семерка опускается, и штампуется только ноль.
— А может быть, в шестидесятом? Тоже ноль.
— Овощные консервы не подлежат таким срокам хранения. Остается цифра 263 — это индекс завода. Что такое консервный завод номер 263? Оказывается, это межколхозный овощной консервный заводик во Владимирской области, Сасовский район, деревня Котельники. Продукты почти полностью поступают в областную торговую сеть для реализации в основном через магазины облпотребкооперации. Вас эти сведения согревают?
— Леночка, можно, я вас поцелую?
— Можно! — поспешно сказала Лаврова и тут же засмеялась: — А вас не смущает, что это… в служебном кабинете?
Я покачал головой и чмокнул Лаврову в щеку. Она подняла на меня глаза и спросила с искренним интересом:
— Слушайте, Тихонов, а почему вы решили, что ваш поцелуй может быть для меня формой благодарности?
— Ну вы же мне давно сказали, что я злой и сентиментальный человек, — обрадовался я возможности «отыграться», — А они, злые, сентиментальные человеки, всегда так думают. Но при всех обстоятельствах вы сократили объем работы раз в двадцать.
— Или в сорок, не будем мелочными, — снисходительно кивнула Лаврова. — Тут ведь остались еще цифры и буква. Обозначают они вот что: первая цифра — номер смены, которая изготовила эту банку. — Две следующих — одиннадцатое число, буква. «И» — август, а последние цифры — индекс самих консервов. Правда, это нас не интересует — и так видим.
— А почему «И» — это август?
— Вы бы мне придумали вопрос полегче. Откуда я знаю почему «И»? Может быть, по порядку: А — январь, Б — февраль и так далее.
— Может быть, Впрочем, это уже неважно.
— Вы со мной поедете?
Лаврова долго, пристально смотрела на меня, и мне показалось, что она хочет сказать что-то очень важное, но она молчала, и мне вдруг показалось необходимым понять, о чем она сейчас думает, да по ее лицу разве что-нибудь прочтешь? Так я и не понял, о чем думала Лаврова, а она, посмотрев на меня еще намного, сказала:
— Вызывайте машину…
— Про нас можно сказать так: что потопает наш заготовитель, то полопает наш потребитель, извиняюсь, конечно, за слово «полопает». Но факт — из песни слова не выкинешь. — Директор Сасовского гормага объяснял нам свои принципы обслуживания покупателей. Вначале он несколько взволновался, приняв нас за работников ОБХСС, но, разобравшись, успокоился, стал много веселее, общительнее и даже остроумнее. — Нынешний крестьянин… — он делал ударение только на последнем слоге, — это не прежний сирый земледелец. Это передовой колхозник, требующий от нас заботливого и вдумчивого отношения к его столу питания. И мы стараемся с честью ответить ему на его растущие культурные и материальные потребности. Мы ведь предприятие потребительской кооперации, и то, что мы приобретем от производителя, приходит на стол к труженику села. Поэтому мы стараемся, чтобы этот стол был обильнее и разнообразнее.
Я не выдержал и перебил его выступление:
— Вы шестнадцатого августа получали консервы с завода в Котельникове? Покажите мне документы.
Директор вновь дал легкую рябь волнения:
— Пожалуйста, вот смотрите. Я ведь, можно сказать, здесь ветеран. Почти два десятка лет работаю. Каждая собака, извините за слово, меня здесь знает, и я у всех на виду. У нас не скроешься — все друг друга видят…
— Сколько у вас осталось еще маринованных маслят?
— Я сейчас посмотрю на полках — должно быть, самая малость. Очень большим спросом пользуется этот товар. — Он выскочил из конторки.
Я подошел к Лавровой, курившей у открытой форточки.
— Он действительно должен знать здесь всех. Если нет ошибки в принципе, то он нас выведет на Креста.
— Не должно быть ошибки, — сказала Лена. Лицо у нее было осунувшееся, утомленное, синие круги подвели глаза. — К вечеру областное ГАИ даст сведения о «газиках» с никелированными колпаками.
Вошел директор и радостно сообщил:
— Осталось еще шесть ящиков, Настоятельно рекомендую взять с собой. Знатоки считают, что это исключительно редкий маринад — богатейший вкусовой букет. Кстати, завтра с утра, извиняюсь за слово, гусей выкинем. Не интересуетесь, к Новому году?
— В другой раз как-нибудь, — сказал я. — Будьте добры…
— Станислав Петрович! — вдруг резко, почти на вскрике произнесла Лаврова.
Я удивленно поднял на нее взгляд — Лаврова отступила от окна, лицо ее побледнело еще больше и как-то вытянулось, а ладонью она держала себя за шею — видно, спазма перехватила горло, и она почти шепотом, сипло сказала:
— Вы хотели присмотреть для своей машины колпаки…
Я вылетел из-за стола и в один прыжок подскочил к окну.
Из зеленого «газика» с блестящими колпаками на колесах вылез человек. Был он плотен, коренаст, темная бекеша круглила литые плечи, торчком на голове стояла меховая шапка, серые чесанки косолапо загребали снег. Здоровым саквояжем в руке размахивал легко, играючи. Сквозь льдистую роспись мороза на стекле лица его было не рассмотреть.
Директор магазина, уже стоявший за моим плечом, сказал высоким испуганным голоском:
— Да это же наш заготовитель, Полозов Петр Семенович. Очень хороший человек…
Я повернулся к нему и сказал быстро:
— Садитесь на свое место и сидите тихо…
— Но почему?.. — Он увидел в руке Лавровой пистолет и осекся.
— Я вам сказал — садитесь! Лена, встаньте за дверь!
Директор сел за стол, онемев от испуга и неожиданности; и я понял, что если там, во дворе, Крест, то он все поймет с первого взгляда. Шансов на игру не осталось. Я тоже вынул пистолет, снял с предохранителя, дослал патрон в ствол, расслабил кисть, чтобы не дрожала рука, и опустил пистолет в карман так, чтобы можно было сразу выстрелить через пиджак.
Совсем рядом затопали шаги, дверь распахнулась, и вошел человек. У него была странно маленькая для таких плеч голова. Курносый носик, веселые бесцветные глаза, румяные с мороза щечки, белесые брови — таких лиц тысячи, оно неприметно, и, расставшись с ним, забываешь его навсегда. Но я его не мог позабыть — это было лицо Никодимова, Креста, это было лицо моего Минотавра. Он совсем не постарел по сравнению с архивными фотографиями, чуть заматерел разве. Может быть, годы не властны над кошмарами?
Вот наконец и встретился я с ним, со своим чудищем из Лабиринта, сделавшим мою жизнь невыносимой, потому что из-за него лежал на мне ужасный груз невыполненных обязательств.
Он сказал:
— Здравст… — и тут увидел меня, и в глазах его сполохом метнулась искра мучительного воспоминания и исчезла, потому что он сразу же узнал меня. В правой руке у него был саквояж, и он не мог мгновенно сунуть руку в карман. Для этого надо было бросить саквояж, а это целая секунда. И ее больше не было.
По инерции он сделал еще шаг, и Лаврова, выйдя из-за двери, ткнула его стволом пистолета в шею.
— Руки за голову!
— Поднимайте, поднимайте ручки! — сказал я и пистолетом показал, что руки придется поднять.
Никодимов бросил или уронил свой саквояж, звук был тупой, мятый, как сапогом в глину, и медленно, как-то сонно стал поднимать руки вверх. Я засунул руку в боковой карман его бекеши и, когда доставал теплый тяжелый брусок браунинга, ладонью ощутил, как бешено, судорожными, рвущимися ударами колотится у него сердце, и в этом истерическом, жутком бое был нечеловеческий страх; и в этот момент Никодимов стал мне противен, как заразный взбесившийся волк.
— Давайте руки! Вперед! — Я захлопнул у него на запястьях наручники и, тяжело вздохнув, смахнул со лба капли пота. — Теперь все…
Никодимов тяжело рухнул на стул.
— Вы зачем мною интересовались, Данила Спиридонович? В «Арарате» меня запоминали зачем, а? — спросил я. — Ну ладно, повезем вас в Москву. А то вашим компаньонам Новый год встречать скучно. Скрипка где?
Никодимов молча смотрел мимо меня. Я встал, поднял с пола и расстегнул саквояж. Сверху лежал продолговатый мешок. Взял его в руки и через ткань почувствовал прихотливо изогнутую поверхность скрипки. Пальцы онемели, одеревенели, стали непослушными; они дергали завязки мешка, сучили полотняные ленточки, а узел все равно не распускался; и тогда я зубами рванул тесьму, и ткань с треском лопнула.
Замирающий свет зимнего предвечерья туго плеснул в темно-красной полированной деке, в печке стрельнуло полено, и тотчас тонко задрожала струна, пальцы ощутили ласку резного завитка, изящно развернулись боковые прорези, и сквозь них была видна надпись на дне скрипки: «1972. Antonius Stradivarius» — и рядом широкий мальтийский крест.
Я прижал скрипку к груди и сказал Лавровой:
— Эх, Леночка, жаль, нет смычка!
Она засмеялась:
— А то бы сыграли?
— А что? Сейчас, честное слово, смог бы! Поляков бы позавидовал!
Лаврова взяла из моих рук скрипку, посмотрела на свету надпись и погладила верхнюю деку нежно, как ребенка по голове, потом снова засмеялась и сказала:
— Все-таки, лучше не надо. Пусть каждый занимается своим делом.
Комиссар повернул регулятор громкости, и не по-ночному свежий голос сказал:
— …В Москве три часа шесть минут. На «Маяке» передача «Опять двадцать пять»…
И сразу же стройный джазгол дружно спросил: «Ты куда, Одиссей? От жены? От детей?..»
Комиссар помотал головой и, к великому моему удивлению, сказал в унисон артисту, на редкость похоже:
— Шла бы ты домой, Пенелопа… — И весело, легко захохотал, блестя золотыми зубами. Я тоже заулыбался, а он, не переставая смеяться, спросил: — Слушай, а куда это Крест со скрипкой под Новый год от жены, от детей намылился?
— Нет у него ни жены, ни детей, — сказал я, — Он несчастных мамочек предпочитает. А куда собрался, не говорит. Молчит он пока.
— Ничего, заговорит. Он и по прошлым делам разговорчивый был. Ты скрипку Полякову завтра повезешь?
— Да. Я вот думаю, может быть, его сюда пригласить? Для торжественности…
Комиссар ухмыльнулся, и в косом свете настольной лампы ярко блеснул его зеленый глаз.
— Для торжественности? А ты его, что, награждаешь этой скрипкой? Скрипка-то, между прочим, его, а не твоя. Просто попросили помочь разыскать ее, вот мы и того… подсобили…
— Ага, — сказал я и почесал в затылке, — И это верно.
— Вот вас с Лавровой мы за это дело наградим ценными подарками. Есть у нас приемнички такие маленькие, по тринадцать рублей. «Маяк» берут бесподобно, вот мы в торжественной обстановке вам и вручим.
— Ну спасибо, — сказал я.
— Да благодарить рано. Это мне еще с отделом кадров согласовать надо. Так что благодарить подожди.
— Ладно, я подожду.
Комиссар кивнул на динамик, откуда доносилась песня о неугомонном Одиссее:
— Вот этот парень ведь не из-за ценного подарка старался? — Он встал, обошел свой огромный стол, положил мне руку на плечо и негромко сказал: — Спасибо тебе, сынок…
Мы ехали с комиссаром по пустынным, ярко освещенным улицам. Домой, спать. Остро пахло хвоей, даже здесь, в машине, ощущался этот терпкий свежий аромат — город готовился к Новому году, везде наряжали елки. На площади Маяковского комиссар показал мне рукой:
— Вон, посмотри…
Огромная афиша сообщала о концерте Льва Полякова. И розовой, как аспид, полоски «ОТМЕНЯЕТСЯ» не было.
— Он еще ничего не знает, — сказал я.
— Вот позвони утром и сделай человеку сюрприз. — Комиссар снял фуражку, привалился головой к боковой стойке и задремал.
Шуршали по замерзшему асфальту шины, и от ровного шелеста мотора клонило в сон. Вязли и медленно, бесшумно тонули мысли в мягкой одури, звучали обрывки звуков, фраз, плыли какие-то воспоминания, неподвижные, цветные, мгновенные, как фотографии. Красное солнце в окне гостиной Полякова, трещины на портрете королевы: «Скрипка, где моя скрипка?!.» Тонкие детские пальцы скрипача в черной дактилоскопической мастике… Кирпичные геометрические дорожки в алкоголической лечебнице: «Правда — не рупь, она по виду, может, и монета чистая, а на зуб ее не возьмешь…» — и слезы Обольникова… Прекрасная белая девушка Марина Колесникова: «Ему пришлось победить Минотавра…» Пустой осенний парк: «Есть люди, способные сразу раскрыть отпущенное им дарование…» — это снова Поляков, и Иконников с аспидом в руке: «…Это сыщиком можно быть первым или восемнадцатым…» Элегантный Белаш с перекинутым на руку плащом: «Страдивари» воруют, чтобы не попадаться…» Алюминиевый блеск сгоревшего листочка со следами цифр: «Будьте добрее, это вам не повредит…» Седая красивая Раиса Никоновна Филонова у портрета Иконникова: «То, что прощается среднему человеку, никогда не прощают таланту…» Хоровод девушек на экране цветного телевизора в витрине напротив больницы, где лежал мертвый Иконников, и линованная страничка его письма… Мельник с лысым шишковатым черепом: «Ты как вошел, я тебя сразу понял…» — и сверкающие на дощатом столе ордена Полякова. Шустрый седенький парикмахер Кац, лохматый, заросший до бровей Дзасохов — и курица со скорбным человеческим глазом, противное злорадство Содомского, бесчисленные лица допрошенных людей, сумасшедшие от ужаса глаза Белаша, увидевшего Мельника, и снова Иконников: «Характер человека — это его судьба…» Бегущие по ломкому, трескающемуся льду Хрюня и Никодимов… Багровое, в красных жилках лицо Федора Долгова: «Соседская девочка утром с голодухи померла, а у него — музей пополам с продовольственным складом…» Тревожное дрожание в руках камертона, и животный трепет сердца Никодимова…