Прошло еще двенадцать минут, и я приуныла.
Когда дело касается химии, нетерпение не является моим достоинством. Полчаса – слишком много для любого вида деятельности, даже приятного.
К тому моменту, когда изображения приобрели удовлетворительный вид, я уже была готова кричать.
Но дело еще не было окончено. Отнюдь. Это только первый шаг.
Теперь надо было первый раз промыть – пять минут под проточной водой.
Ожидание было настоящей пыткой, я едва сдерживалась, чтобы не поставить наполовину проявленную пленку в проектор – и плевать на последствия.
А теперь отбеливание: я уже растворила четверть чайной ложки перманганата калия в кварте воды и добавила раствор серной кислоты в небольшом количестве воды.
Еще пять минут ожидания, пока я медленно вращаю пленку в жидкости.
Еще одна промывка, и я медленно считаю до шестидесяти, чтобы выдержать минуту.
Теперь промывающий раствор: пять чайных ложек метабисульфита калия в кварте воды.
На этом этапе можно без опасений включить нормальный свет.
Полупрозрачный галогенид серебра – элемент пленки, который должен в итоге стать черным, – приобрел кремово-желтый оттенок, как будто изображения были нарисованы на прозрачном стекле омерзительной горчицей миссис Мюллет.
В отраженном свете эти изображения казались негативом, но когда я вынесла их на белый свет, они внезапно обрели вид позитива.
Я уже могла различить что-то вроде отдаленного вида Букшоу: желтый старый дом будто проступал из сна.
Теперь обращение.
Я отодвинула венчик на расстояние вытянутой руки и начала медленно вращать, считая до шестидесяти, на этот раз используя разновидность метода, который я узнала, когда изучала искусственное дыхание в организации девочек-скаутов, перед тем как меня исключили (совершенно несправедливо).
– Раз цианид, два цианид, три цианид, – и так далее.
Минута пронеслась с удивительной скоростью.
Потом я сняла пленку с венчика, перевернула ее и аналогичным образом проявила другую сторону.
Теперь снова время для кофе: того, что руководство именует второй проявкой. Желтые предметы в каждом квадратике теперь станут черными.
Еще шесть минут маканий, замачиваний, переворачивания венчика, чтобы убедиться, что все части пленки одинаково подверглись воздействию вонючей жидкости.
Четвертая промывка, пусть она и заняла всего лишь шестьдесят секунд, показалась вечностью. Мои руки начали неметь от постоянного верчения венчика, и ладони пахли, будто… ладно, промолчу.
В фиксаже нужды не было: отбеливающий и промывающий растворы уже удалили незасвеченное серебро при первой проявке, и если какое-то количество галогенида серебра и осталось, оно восстановилось до металлического серебра при второй проявке и теперь образовало черные части изображения.
Легче легкого.
Я оставила пленку на несколько минут на подносе с водой, куда я добавила квасцы в целях затвердения, чтобы пленка не подвергалась царапинам.
Мое сердце пропустило удар.
Изображения оказались душераздирающе простыми: квадратик за квадратиком показывали, как Харриет и отец сидят на одеяле для пикника перед Причудой на острове посреди декоративного озера в Букшоу.
Я выключила лампу и погрузила пленку в воду, оставив только безопасный красный свет – не по необходимости, но потому что мне казалось, это проявление уважения.
Как я уже сказала, я написала их инициалы на воде:
ХДЛ
Харриет и Хэвиленд де Люс. Я была не в состоянии, во всяком случае сейчас, смотреть на их лица в любом другом свете, за исключением кровавого.
Это все равно что подглядывать за ними.
Наконец я с почтением, почти неохотно извлекла пленку из воды и вытерла ее насухо губкой. Я отнесла ее в лабораторию и развесила сушиться огромными фестонами от периодической таблицы на западной стене до фотографии Уинстона Черчилля с автографом на восточной.
В спальне, ожидая, пока пленка высохнет, я выкопала из кучи под кроватью нужный диск: Рахманинов, «Восемнадцатая вариация рапсодии Паганини» – прекраснейшее музыкальное произведение, которое, по моему мнению, может сопровождать великую историю любви.
Я завела граммофон и поставила иголку в бороздку. Когда зазвучала мелодия, я уселась, подобрав колени, на подоконник, выходивший на Висто – заросшую травой лужайку, где Харриет когда-то сажала свой биплан «де Хэвиленд Джипси Мот».
Я представляла, будто слышу шум ее двигателя, когда она поднимается над завитками тумана, над каминами Букшоу, над декоративным озером с Причудой и исчезает в будущем, откуда больше не вернется.
С тех пор как Харриет исчезла, погибла, как нам сказали, во время несчастного случая в горах Тибета, прошло больше десяти лет: длинных трудных лет, почти половину из которых отец провел в японском лагере военнопленных. Наконец он вернулся домой – только для того, чтобы обнаружить, что он без жены, без денег и в серьезной опасности лишиться Букшоу.
Поместье принадлежало Харриет, унаследовавшей его от дядюшки Тара, но поскольку она умерла, не оставив завещания, «Силы тьмы» (как отец однажды нарек седых мужчин из департамента, ведающего налогами ее величества) преследовали его, будто он не герой, вернувшийся с войны, а беглец из Бродмура[7].
А теперь Букшоу рушился. Десять лет небрежения, печали и нехватки средств взяли свое. Фамильное серебро отослано в Лондон для продажи на аукционе, бюджеты урезаются и пояса затягиваются. Но тщетно, и на Пасху наш дом в итоге выставили на продажу.
Отец всегда предупреждал, что нас могут выставить из Букшоу.
А теперь, лишь несколько дней назад, получив загадочный телефонный звонок, он собрал нас троих – Фели, Даффи и меня – в гостиной.
Он медленно обвел каждую из нас взглядом, перед тем как обрушить на нас новости.
– Обнаружили, – сказал он наконец, – вашу мать.
И более того: она возвращается домой.
4
Я осознала, что с того самого момента, как отец сделал свое шокирующее объявление, я отстранялась от реальности: засовывала факты в какой-то вещевой мешок в отдаленном углу своего сознания и затягивала веревку – очень похоже на то, как если попытаться поймать тигра мешком.
Стыдно признаться, но я понимала, что цепляюсь за прошлое, пытаясь вернуть к жизни мой старый мир, в котором Харриет просто исчезла, в котором я хотя бы понимала, где я и кто я.
Хваталась за любую возможность избегать перемен, как тонущий человек хватается за струйку выпускаемых им пузырей.
Не то чтобы я не хотела, чтобы Харриет вернулась домой: разумеется, хотела.
Но что это привнесет в мою жизнь?
То, что я нашла этот фильм, было даром божьим. Может быть, он окажется новым окном в прошлое: окном, которое поможет мне более ясно видеть будущее.
Мной овладела одна из тех беспокойных дум, которые стали изводить меня в последнее время: новая, недодуманная и до сих пор не внушающая особого доверия. Это все равно что думать мозгами другого человека. Дело явно связано с тем, что мне скоро двенадцать, и я не уверена, что мне это нравится.
Я затемнила спальню, закрыв окна одеялами и прикрепив их к рамам канцелярскими кнопками. Ветхие и потертые занавески Букшоу недостаточно плотны, чтобы перекрыть солнечный свет.
В лаборатории я сильно щелкнула по пленке ногтем. Приятный резкий звук дал мне понять, что пленка полностью высохла на солнце. Я снова намотала ее на катушку и унесла в спальню.
Я вставила пленку в проектор, установленный на туалетном столике, и направила его на камин. Стены моей спальни покрыты отвратительными викторианскими обоями – красные пятна на желтушно-голубом фоне, – и на их фоне нет ни единой однотонной поверхности, на которой можно было бы показывать проявленную кинопленку.
К счастью, мистер Митчелл, эксперт в делах такого рода, однажды сказал мне во время вечера кино в приходском зале, что на самом деле белый экран необязателен.
«Все думают, что он нужен, – поведал он, – но только потому, что они никогда не видели черного».
Он продолжил объяснять, что проектор привносит те оттенки, которых нет на экране: что на самом деле, когда мы смотрим в кино последнюю комедию «Илинг»[8], те части экрана, которые кажутся нашему глазу черными, на самом деле белые.
«Да, белые, но неосвещенные», – уточнил он.
Что ж, в этом есть здравое зерно, и мне показалось логичным, что обширная плоская кирпичная стена в задней части камина, почерневшая от копоти, станет прекрасным экраном.
И я оказалась права!
Я включила проектор и покрутила линзу, чтобы сфокусировать ее, и из роскошных бархатистых черных оттенков на стенке камина явилось изображение.
Вот вид на Букшоу со стороны ворот Малфорда, и картинка движется вдоль аллеи каштанов в сторону дома. Следующий кадр: «роллс-ройс» «Фантом II», принадлежащий Харриет, стоит на гравиевой дорожке у парадного входа.
Потом возник кадр с Харриет в кабине «Веселого призрака». Я узнала несколько статуй на заднем плане, сейчас, спустя десять с лишним лет, они лежат в руинах посреди неухоженных изгородей на Висто. Харриет улыбается в камеру и, держась двумя руками за боковые стенки кабины, поднимается и ставит ногу на длинное крыло биплана.
Харриет! Моя мать. Двигающаяся и дышащая – как будто она до сих пор жива! И она еще более прекрасна, чем я могла себе представить. Казалось, она светится изнутри и озаряет своей улыбкой мир и все в пределах досягаемости.
Короткие взъерошенные волосы, стрижка боб – она напомнила мне одну из тех знаменитых женщин-авиаторов в старых новостных лентах, но без ощущения злого рока, нависавшего над многими из них.
Она помахала, и камера отодвинулась, чтобы сфокусироваться на двух маленьких девочках, изо всех сил махавших в ответ и поднимавших ладони, видимо, прикрывая глаза от солнца.
Фели и Даффи – в возрасте примерно семи и двух лет.
Когда Харриет осторожно спустилась с крыла, я в первый раз увидела ее выступающий живот. Хотя он был частично скрыт ее летной амуницией, довольно легко было заметить, что она беременна.
Эта выпуклость под ее брюками – это я!
Как удивительно – одновременно присутствовать при этой сцене и не присутствовать, будто ассистент на шоу фокусника.
Что я почувствовала? Замешательство? Гордость? Счастье?
Ничего подобного. Лишь осознание горького факта, что Фели и Даффи разделили тот далекий солнечный день вместе с Харриет, а я нет.
Теперь крупный кадр, как приближается отец, видимо, он вышел из дома. Он бросает застенчивый взгляд и чем-то поигрывает в кармане жилета, а потом улыбается в камеру. Эту сцену, по-видимому, снимала Харриет.
Быстрая перемена места действия: теперь на заднем плане Фели и Даффи барахтаются, словно уточки, у берега декоративного озера, а отец и Харриет, которых снимает кто-то еще, устраивают пикник на ковре перед Причудой. Это сцена, которую я рассматривала в лаборатории.
Они улыбаются друг другу. Он отворачивается, чтобы что-то достать из плетеной ивовой корзины, и в этот самый момент она становится смертельно серьезной, поворачивается к камере и произносит пару слов, артикулируя их с преувеличенной старательностью, как будто дает кому-то инструкции сквозь оконное стекло.
Я оказалась застигнута врасплох. Что сказала Харриет?
Вообще я первоклассный чтец по губам. Я обучилась этому искусству самостоятельно, сидя за завтраками и обедами и затыкая уши пальцами, а потом используя ту же технику в кино. Я сиживала на единственной в Бишоп-Лейси автобусной остановке, заткнув уши ватой («Доктор Дарби говорит, что у меня ужасная инфекция, миссис Белфилд») и расшифровывая разговоры ранних пташек, отправлявшихся за покупками на рынок в Мальден-Фенвике.
Если только я не ошибаюсь, Харриет произносит: «Сэндвичи с фазаном».
Сэндвичи с фазаном?
Я остановила проектор, нажала кнопку перемотки и снова посмотрела эту сцену. Причуда и ковер. Харриет и отец.
Она снова произносит эти слова.
«Сэндвичи с фазаном».
Она выговаривает слова так четко, что я почти слышу звук ее голоса.
Но к кому она обращается? Она и отец явно перед камерой, а кто же за ней?
Что за невидимый третий участник присутствовал на этом давнем пикнике?
Мои возможности узнать ограничены. Фели и Даффи – Даффи уж точно – были слишком малы, чтобы помнить.
И вряд ли я могу спросить у отца, не рассказав, что нашла и проявила забытую пленку.
Я предоставлена сама себе.
Как обычно.
– Фели, – сказала я, остановив ее посреди второй части Патетической сонаты Бетховена, Andante cantabile.
Когда Фели играет, любое вмешательство приводит ее в бешенство, что автоматически дает мне преимущество, пока я сохраняю абсолютное спокойствие и сдержанность.
– Что? – рявкнула она, вскакивая на ноги и захлопывая крышку рояля. Раздался приятный звук: что-то вроде гармоничного мычания, довольно долго отдававшегося эхом в струнах рояля, – будто Эолова арфа, на чьих струнах, по словам Даффи, играл ветер.
– Ничего, – ответила я, делая такое выражение лица, будто меня обидели, но я смирилась. – Просто я подумала, что ты можешь захотеть чашечку чаю.
– Ладно, – продолжила Фели. – К чему ты клонишь?
Она знала меня так, как волшебное зеркало знает злую королеву.
– Ни к чему не клоню, – сказала я. – Просто пытаюсь быть милой.
Я вывела ее из равновесия. Видно по ее глазам.
– Ну, хорошо, – неожиданно сказала она, воспользовавшись возможностью. – Я не откажусь от чашечки чаю.
Ха! Она думает, что победила, но игра только началась.
* * *
– Ее величество желает чашку чаю, – сказала я миссис Мюллет. – Если бы вы были так любезны приготовить его, то я бы отнесла сама.
– Конечно, – ответила миссис Мюллет. – Я в два счета сделаю.
Миссис М. всегда говорит «в два счета», когда она раздражена, но не хочет этого показывать.
Фели уже опять вернулась к сонате Бетховена. Я молча поставила чайник на стол и села прямо, вся внимание, сдвинув колени и скромно сложив руки – копируя жену викария Синтию Ричардсон.
Я даже несколько чопорно поджала губы.
Когда Фели закончила, некоторое время я сохраняла почтительное молчание, считая до одиннадцати, – отчасти потому, что это мой возраст, а отчасти потому, что одиннадцать секунд кажутся мне идеальным соотношением между восхищением и нахальством.
– Фели, мне в голову пришла мысль… – начала я.
– Как оригинально, – перебила она меня. – Надеюсь, ты ничего не сломала.
Я пропустила ее слова мимо ушей.
– Ты когда-нибудь думала о том, чтобы играть для кино? Вроде «Краткой встречи» или Варшавский концерт в «Опасном лунном свете»?
– Возможно, – ответила она с некоторой мечтательностью, забыв свой недавний сарказм. – Возможно, однажды меня пригласят.
Единственным профессиональным выступлением Фели во время фильма были бестелесные руки в так и не законченном фильме Филлис Уиверн, несколько сцен из которого были сняты в Букшоу, перед тем как звезда, так сказать, плохо кончила.
Я знала, как разочарована тогда была Фели.
– Некоторым людям везет настолько, что их снимают в кино еще детьми. Они говорят, что так у них вырабатывается намного больше уверенности в себе. Эйлин Джойс[9] говорила об этом на «Би-би-си».
Низкая ложь. Эйлин Джойс не говорила ничего подобного, но я знала, что поскольку она музыкальный идол Фели, одно лишь упоминание ее имени придаст правдоподобие моей выдумке.
– Очень жаль, что тебя не снимали на пленку, когда ты была ребенком, – добавила я. – Может, это помогло бы тебе.
Задумавшаяся Фели смотрела из окна гостиной на декоративное озеро.
Вспоминала ли она тот далекий день, когда ей было семь лет? Я не могла пустить ситуацию на самотек.