Ты думаешь, что ты поэтому для них желанный гость? — спросил он себя.
Может быть. А может быть, потому, что ты штабное начальство из армии победителей. Хотя вряд ли. Надеюсь, что нет. Это ведь тебе не Франция, — подумал он.
Там ты дерешься за какой-нибудь город, который тебе дорог, и дрожишь, как бы чего в нем не попортить, а потом, если только у тебя есть голова на плечах, ты и носа туда больше не покажешь: непременно напорешься на какого-нибудь вояку, который тебе не простил, что ты брал этот город. Vive la France et les pommes de terre frites. Liberte, Venalite, et Stupidite!4 Уж эта мне великая clarte5 французской военной мысли! Не было у них ни одного военного мыслителя со времен дю Пика. Да и тот был несчастным полковником, вроде меня. Манжен, Мажино и Гамелен. Выбирайте по своему вкусу, господа! Три школы военной мысли. Первая: дам-ка я им в морду. Вторая: спрячусь за эту штуковину, хоть она у меня и левого фланга не прикрывает. Третья: суну голову в песок, как страус, и понадеюсь на военную мощь Франции, а потом пущусь наутек.
Пуститься наутек — это еще деликатно сказано. Впрочем, — подумал он, — справедливости ради не стоит слишком упрощать. Вспомни хороших ребят из Сопротивления, вспомни Фоша — он ведь и воевал, и сколачивал армию; вспомни, как прекрасно держались люди. Вспомни добрых друзей и вспомни погибших. Вспомни многое, еще разок вспомни самых лучших друзей и самых лучших ребят, которых ты знал. Не злись и не валяй дурака. И нечего тебе все кивать на солдатское ремесло. Хватит, — сказал он себе. — Ты ведь поехал развлекаться".
— Джексон, — сказал он, — вам здесь нравится?
— Да, господин полковник.
— Отлично. Сейчас мы подъедем к одному месту, которое я хочу вам показать. Вы на него только разок поглядите, и все. Вся операция пройдет для вас совершенно безболезненно.
«Чего это он на меня взъелся? — подумал шофер. — Вот воображает! Конечно, был важной шишкой! Но хороший генерал генералом бы и остался. Видно, его на войне так исколошматили, что даже мозги вышибли».
— Вот посмотрите, Джексон, — сказал полковник. — Поставьте машину на обочину и давайте поглядим отсюда.
Полковник и шофер перешли через дорогу и посмотрели на другую сторону лагуны — воду ее хлестал резкий, холодный ветер с гор, и контуры строений казались четкими, как на чертеже.
— Прямо перед нами Торчелло, — показал полковник. — Там жили люди, согнанные с материка вестготами. Они-то и построили вон ту церковь с квадратной башней. Когда-то тут жило тридцать тысяч человек; они построили церковь, чтобы почитать своего бога и воздавать ему хвалу. Потом, после того как ее построили, устье реки Силе занесло илом, а может, сильное наводнение погнало воду по новому руслу; всю эту землю, по которой мы сейчас ехали, затопило, расплодились москиты, и люди стали болеть малярией. Они мерли, как мухи. Тогда собрались старейшины и решили переселиться в здоровую местность, которую можно оборонять с моря и куда вестготы, ломбардцы и прочие разбойники не смогут добраться, потому что у этих разбойников нет морских судов. А ребята из Торчелло все были отличными моряками. Вот они и разобрали свои дома, камни погрузили на барки, вроде той, какую мы сейчас видели, и выстроили Венецию.
Он замолчал.
— Вам не скучно это слушать, Джексон?
— Нет, господин полковник. Я и понятия не имел, кто пришел сюда первый, как наши пионеры.
— Люди из Торчелло. Это были лихие ребята, и строили они хорошо, с большим вкусом. Они вышли из деревушки Каорле, там, выше по побережью, а во время нашествия вестготов к ним сбежалось все население окрестных городов и сел. И один парень, который возил оружие в Александрию, нашел там тело святого Марка и вывез его, спрятав под свиными тушами, чтобы мусульманские таможенники не нашли. Он тоже был из Торчелло. Этот парень привез тело в Венецию, и теперь святой Марк — их покровитель, и они построили ему собор. Но к тому времени они уже торговали с далекими восточными странами, и архитектура у них стала, на мой взгляд, слишком византийской. Никогда они не строили лучше, чем в самом начале, в Торчелло. Вот оно, Торчелло.
— А площадь Святого Марка — это там, где много голубей и где стоит такой громадный собор, вроде шикарного кинотеатра?
— Вот именно, Джексон. Это вы точно подметили. Все ведь зависит от того, как на что посмотреть. А теперь поглядите туда, за Торчелло, видите ту красивую campanile, на Бурано? У нее почти такой же наклон, как у падающей башни в Пизе. Бурано — густонаселенный островок, женщины там плетут прекрасные кружева, а мужчины делают bambini; днем они работают на стекольных заводах вот на том островке, по соседству с другой campanile, это — Мурано. Днем они делают прекрасное стекло для богачей всего мира, а потом возвращаются домой на маленьком vaporetto6 и делают bambini. Однако не все проводят каждую ночь в постели с женой. По ночам они еще охотятся на уток по кромке болот в этой лагуне; они охотятся на плоскодонках, с длинными ружьями. В лунную ночь выстрелы слышны до самого утра.
Он умолк.
— А там, за Мурано, — Венеция. Это мой город. Я бы мог еще много вам тут показать, да, пожалуй, пора ехать.Но вы все же взгляните еще раз хорошенько. Отсюда все видно, и можно понять, как родился этот город. Только никто с этого места на него не смотрит.
— Вид очень красивый. Спасибо, господин полковник.
— Ладно, — сказал полковник. — Поехали.
ГЛАВА 5
Но сам продолжал смотреть, и город казался ему таким же прекрасным и волновал ничуть не меньше, чем тогда, когда ему было восемнадцать и он увидел его впервые, ничего в нем не понял и только почувствовал, как это красиво. Зима в тот год стояла холодная, и горы за равниной совсем побелели. Австрийцам надо было во что бы то ни стало прорваться в том месте, где река Силе и старое русло Пьяве создавали естественную преграду.
Если удерживаешь старое русло Пьяве, в тылу остается Силе, за которую можно отступить, когда прорвут первую линию обороны. За Силе не было уже ничего, кроме голой, как плешь, равнины и густой сети дорог; они вели в долины Венето и Ломбардии, и австрийцы всю зиму атаковали снова, снова и снова, чтобы выбраться на эту отличную дорогу, по которой машина катила теперь прямо в Венецию. В ту зиму у полковника — тогда он был лейтенантом и служил в иностранной армии, что потом всегда казалось чуть-чуть подозрительным в его собственной армии и порядком испортило его карьеру, — болело горло. Болело оно потому, что приходилось без конца торчать в воде. Обсушиться не удавалось при всем желании, и лучше было поскорее промокнуть до нитки да так и оставаться мокрым.
Австрийские атаки были плохо организованы, но шли одна за другой с необыкновенным упорством; сперва обрушивался артиллерийский огонь, который должен был подавить сопротивление, потом он прекращался, и можно было оглядеть свои позиции и сосчитать людей. Позаботиться о раненых было некогда: начиналась атака — и тогда убивали австрияков, которые наступали по болоту, подняв над водой винтовки и бредя еле-еле, как только и можно брести по пояс в воде.
"Не знаю, что бы мы делали, если бы они не прекращали обстрела перед атакой, — часто думал полковник, бывший в то время лейтенантом. — Но перед самой атакой они всегда прекращали огонь и переносили его вглубь.
Если бы мы потеряли старое русло Пьяве и отошли к Силе, противник перенес бы огонь на вторую и третью линии обороны, хотя и ту и другую все равно невозможно было удержать, и австрийцам следовало бы подтянуть всю артиллерию поближе и бить, не переставая, во время самой атаки, пока не прорвутся. Но, слава богу, — думал полковник, — командует всегда какой-нибудь высокопоставленный оболтус, вот они и действовали непродуманно".
Всю зиму он болел тяжелой ангиной и убивал людей, которые шли на него с гранатами, пристегнутыми к ремням портупеи, тяжелыми ранцами из телячьей кожи, в касках, похожих на котелок. Это был враг.
Но он никогда не питал к ним вражды, да и вообще каких бы то ни было чувств. Он командовал, обвязав горло старым носком, смоченным в скипидаре, и они отбивали атаки ружейным огнем и огнем пулеметов, которые оставались целы после очередного артиллерийского обстрела. Он учил своих людей стрелять — редкое в европейских войсках искусство, учил их глядеть в лицо наступающему врагу, и поскольку всегда выпадают минуты затишья, когда можно спокойно поучиться, они стали отличными стрелками.
Но после артиллерийского обстрела всякий раз приходилось считать — и считать быстро, — сколько у тебя стрелков. Его самого трижды ранило в ту зиму, но раны все были удачные — легкие ранения, не задевшие костей, и это внушило ему твердую веру в свое бессмертие, — ведь его давно должны были убить во время одного из ураганных обстрелов перед какой-нибудь атакой. В конце концов, и ему попало как следует, на всю жизнь. Ни одна из его ран не оставила такого следа, как это первое тяжелое ранение. «Наверно, — думал он, — я тогда потерял веру в бессмертие. Что ж, в своем роде это немалая потеря».
Этот край был ему дорог, дороже, чем он мог или хотел кому-нибудь признаться, и теперь он был счастлив, что еще полчаса — и они будут в Венеции. Полковник принял две таблетки нитроглицерина; он был мастер плеваться, только тогда, в восемнадцатом году, у него не хватило слюны, чтобы проглотить таблетку, ничем не запивая.
— Как дела, Джексон? — спросил он.
— Отлично, господин полковник.
— Сверните у развилка на Местре влево — мы увидим лодки на канале, да и движение там потише.
— Слушаюсь, господин полковник. Вы мне покажете этот развилок?
— Конечно, — сказал полковник.
Они быстро приближались к Местре, и он снова испытал то чувство, какое у него было, когда он впервые подъезжал к Нью-Йорку, а тот весь сверкал — белый и красивый. Тогда там еще не все было затянуто дымом. «Мы подъезжаем к моему городу, — думал он. — Господи, какой это город!»
Свернув влево, они поехали вдоль канала, где стояли у причалов рыбачьи лодки, и полковник наслаждался, глядя на коричневые сети, и плетеные садки, и строгую, красивую форму лодок. «Нет, живописными их не назовешь. Живописность — это дерьмо. Они просто дьявольски красивы».
Машина миновала длинную вереницу лодок; эти медленные воды канала текли из Бренты, и он вспомнил берег Бренты, где стоят знаменитые виллы с лужайками и садами, с платанами и кипарисами. «Вот если бы меня там похоронили, — думал он. — Я ведь так хорошо знаю те места. Но вряд ли это можно устроить. А впрочем, кто его знает. Найдутся же люди, которые дадут похоронить меня на своей земле. Спрошу у Альберто. Да нет, он еще решит, что я нытик».
Он уже давно подумывал о разных красивых местах, где бы ему хотелось быть похороненным, о тех краях, частью которых он хотел бы стать. «Смердишь и разлагаешься не так уж долго, зато станешь чем-то вроде навоза, даже кости и те пойдут в дело. Я бы хотел, чтобы меня похоронили где-нибудь подальше, на самом краю усадьбы, но чтобы оттуда был виден милый старый дом и высокие тенистые деревья. Вряд ли это доставит им так уж много хлопот. Я бы смешался с той землей, где по вечерам играют дети, а по утрам, может быть, еще учат лошадей брать препятствия и их копыта глухо стучат по дерну, а в пруду прыгает форель, охотясь за мошками».
Теперь, от Местре, они ехали по мощеной дороге мимо уродливого завода Бреда, который с тем же успехом мог быть заводом Хэммонда в штате Индиана.
— А что они здесь делают, господин полковник? — спросил Джексон.
— В Милане эта фирма строит паровозы, — ответил полковник. — Тут они производят разные изделия из металла, всего понемножку.
Отсюда вид на Венецию был неказистый, полковник не любил эту дорогу; зато путь был намного короче и можно было поглядеть на каналы и бакены.
— Этот город сам себя кормит, — сказал он Джексону. — Когда-то Венеция была владычицей морей, народ здесь отчаянный, не боится ни бога, ни черта, такого больше нигде не встретишь. Люди здесь вежливые, но Венеция, если приглядишься, бедовое местечко — похуже Шайенна.
— Никогда бы не сказал, что Шайенн — бедовое местечко.
— Во всяком случае, более бедовое, чем Каспер.
— Вы думаете, господин полковник, что Каспер бедовый?
— Это нефтяной город. Славный город.
— Да, но бедовым я бы его не назвал. И прежде ничего бедового в нем не было.
— Ладно, Джексон. Может, мы с вами видим там разных людей. А может, называем одно и то же разными именами. Так или иначе, Венеция, где все на редкость вежливые и обходительные, — такое же бедовое местечко, как Кук-Сити в штате Монтана, когда старожилы в свой праздник напьются до зеленого змия.
— Вот Мемфис — это, на мой взгляд, город бедовый.
— Далеко ему до Чикаго, Джексон. В Мемфисе беда одним только неграм. А в Чикаго — всем и каждому, он бедовый и с севера, и с юга, и с запада, а с востока там озеро. Да и люди там не очень-то вежливые. А вот тут, в Италии, если хотите узнать, что такое по-настоящему бедовое место, поезжайте в Болонью. И кормят там замечательно.
— Никогда там не был.
— Ну, вот и гараж, где мы поставим машину, — сказал полковник. — Ключ можете сдать в контору. Здесь не крадут. Я пока зайду в бар. И чемоданы здесь есть кому поднести.
— А ничего, что мы оставим в багажнике ваше ружье и снаряжение?
— Ничего. Здесь не крадут. Я ведь вам уже сказал.
— Я беспокоюсь о вашем имуществе, господин полковник. И хотел принять меры.
— Вы такой умник, что меня иногда просто тошнит, — сказал полковник. — Продуйте уши и слушайте, что вам говорят.
— Я слышал, господин полковник, — сказал Джексон. Полковник пристально на него посмотрел привычным уничтожающим взглядом.
«Вот сукин сын, — думал Джексон, — а ведь прикидывается таким милягой».
— Выньте наши чемоданы, поставьте машину вон там, проверьте горючее, воду и покрышки, — сказал полковник и направился по залитой бензином и маслом цементной дорожке прямо в бар.
ГЛАВА 6
В баре, за первым столиком у входа, сидел разбогатевший во время войны миланец, толстый, но жесткий, как камень, — такими бывают только миланцы, — и его роскошная, в высшей степени соблазнительная любовница. И пили negroni — двойную порцию сладкого вермута с сельтерской, и полковник подумал: сколько же миланцу пришлось утаить налогов, чтобы заплатить за такую холеную даму в длинном норковом манто и за спортивную машину, которую шофер только что погнал по эстакаде в гараж? Парочка воззрилась на него, как и положено невоспитанным людям этой породы, и полковник небрежно отдал им честь.
— Простите, что я в военной форме, — сказал он по-итальянски. — Но, увы, это мундир, а не маскарадный костюм!
Не дожидаясь ответа, он повернулся к ним спиной и подошел к стойке. Оттуда можно было следить за своими вещами, как это делали pescecani7.
"Он, наверно, commendatore,8 — подумал полковник. — она — красивая бессердечная дрянь. Но чертовски красивая. А мог бы я, если бы у меня когда-нибудь были деньги, купить себе такую, как эта, и одеть ее в норку? Да пропади она пропадом! Хватит мне и того, что у меня есть.
Бармен пожал ему руку. Он был анархист, но не осуждал полковника за то, что тот — полковник. Наоборот, его оно даже грело, ему это льстило, словно теперь и у анархистов был свой полковник; за те несколько месяцев, что они были знакомы, у бармена возникло чувство, будто он сам выдумал этого полковника или по меньшей мере произвел его в чин; он гордился этим, словно построил какую-нибудь campanile или старинную церковь с Торчелло.