Чуковский Николай Корнеевич: Рассказы - Чуковский Николай Корнеевич 15 стр.


Они видели нас, они не могли нас не видеть, но смотрели на нас равнодушно, как на снег и на сосны.

Катерина Ивановна легонько толкнула меня и лениво пошла в лес по другую сторону дороги. Я пошел за нею еще ленивее. Потом мы побежали.

А гранату я ей не отдал. Я спрятал гранату себе в карман.

14

Нас опять охватило такое возбуждение, что мы забыли об усталости и шли очень быстро. Здесь, ближе к морю, лес был редок, с большими порубками, нам то и дело приходилось перелезать через канавы, через плетни, обходить поселки. Когда-то это был довольно населенный край, но сейчас он словно вымер. Поселки стояли пустые. Только раза два заметили мы дымок над крышами. Мы чуть было не наткнулись на женщину, которая тащила хворост из лесу, но вовремя легли, и она нас не видела. День подходил к концу, солнце ползло вниз.

Катерина Ивановна часто оборачивалась и, поджидая, глядела мне в лицо. Ей, кажется, хотелось поговорить. Но сквозь опухшие, заросшие болячками губы ее вырывался один только звук:

— В-в-в…

Она передергивала плечами. Ее бил озноб.

И вдруг впереди мы увидели море.

Мы остановились на высоком лесном обрыве, под нами зеленели вершины елок. За этими вершинами простиралась пустынная ледяная равнина, залитая лилово-багровым светом, потому что солнце висело уже над самым горизонтом.

Мы решили подождать темноты. Я сел на широкий сосновый пень, и она присела рядом со мной. Она прислонилась ко мне, и я снова почувствовал, как она горяча и как ее трясет.

— В-вот, в-вовсе не холодно, — уговаривала она себя вполголоса. — В-вот, не холодно в-вовсе.

Потом вдруг сказала:

— Я тебе верю, не думай. Я тебе только в первый день не верила. Не сердись. Не сердишься?

— Нет, — сказал я.

— Я тогда на озере нарочно перчатку уронила, чтобы посмотреть, что ты будешь делать, когда останешься один. Если бы ты бросил орден, или стал бы уничтожать документы, или сорвал бы петлицы, я бы тебя убила…

Я ничего не сказал, и она, видимо, подумала, что я рассердился. А ей не хотелось, чтобы я сердился, она словно растаяла — впервые за столько дней.

— А у меня дочка есть, — сказала она. — Третий годок уже. Зовут Тамарочкой.

— Где она? — спросил я.

— В Вологду увезена, у старшей моей сестры.

— А где муж?

— Воюет. Не знаю, жив ли. С осени писем нет.

Мы помолчали.

— А ты женат? — спросила она.

— Был женат очень долго. Разведенный.

И вдруг, неизвестно с какой стати, совершенно неожиданно для себя самого, я рассказал ей всю мою историю, которую никогда никому не рассказывал: как мне изменила жена и как я ее бросил. Катерина Ивановна слушала меня с той внимательной серьезностью, с какой женщины слушают обо всем, что связано с семьей и любовью.

— А она любила тебя, когда ты ее бросил? — спросила она.

— Очень, — сказал я.

— А ты ее любишь?

— Тогда я думал, что ненавижу.

— А сейчас?

Я колебался.

— Не знаю… — сказал я.

— Неправда. Скажи: «я ее люблю!»

— Я ее люблю, — сказал я.

Темнело. Равнина замерзшего моря за вершинами елей стала темно-багровой на закате. Я замолчал, Катерина Ивановна замолчала тоже. Темная, поникшая, она дрожала.

— Ты не можешь идти, — сказал я.

— Могу, — ответила она. — В-вот, не холодно в-во-все…

15

И она пошла.

Было совсем темно, когда мы, хватаясь за стволы деревьев, спустились с крутого откоса и вышли на плоский берег.

Дважды спотыкались мы о телефонные провода, проложенные по снегу. Потом мы упали в окоп, вырытый в полный профиль, в окоп, который, несомненно, часто навещали, потому что он был очищен от снега. Однако в окопе никого не было и никто нас не видел. Падая, мы оба сломали наши колья, и их пришлось бросить. Кое-как, утопая в снегу по грудь, добрались мы до проволочного заграждения, тянувшегося вдоль берега. Оно оказалось почти занесенным снегом, и мы попросту переползли, перекатились через него.

Мы вышли на лед и пошли прочь от берега. Весь снег смело ветром, и лед был почти голый. Сначала нам показалось, что идти очень легко, и мы пошли быстро, взяв направление на северо-запад.

Здесь было гораздо светлее, чем в лесу, — сияли звезды, лед блестел. И лесистый берег, покинутый нами, все был виден, сколько мы ни шагали. Это нас раздражало, нам хотелось, чтобы он скорее пропал, и мы все ускоряли шаги. Но время проходило, двигались звезды, мы шли и шли, а он все стоял за нами темной зубчатой полосой.

Между тем идти было вовсе не так легко, как показалось в первую минуту. Лед днем таял сверху, и на нем образовались просторные лужи. Эти лужи покрылись ночью тоненькой коркой, которая проламывалась под нами, и ноги наши были все время в воде. Мои меховые унты набухли, обледенели и не давали мне идти. У Катерины Ивановны звонко хлюпало в башмаках при каждом шаге. Да и одеревенели мы от усталости, и не было никаких сил подымать тяжкие мокрые ноги. Мы уже давно не шли, а снова еле тащились.

Катерина Ивановна моя стала отставать. Вначале она, как всегда, шла впереди, и я еле поспевал за нею, а теперь она мало-помалу поравнялась со мной, и мне раза два пришлось даже поджидать ее.

— Натерла ногу? — спросил я.

Я понимал, что мокрым башмаком немудрено натереть ногу. Но она ничего не ответила. Она как будто даже не поняла и не слыхала меня. И я подумал, что она опять, вероятно, не сознает, что происходит.

Однако я не вполне был прав. На оставленном нами берегу вдруг возник яркий свет, и по льду, по огромному простору замерзшего моря, скользнул синий прозрачный луч. Немецкий прожектор оглядывал подступы к берегу. Катерина Ивановна подошла ко мне, взяла у меня парашют и накрыла им нас обоих.

Луч двигался медленно, часто останавливался и отступал, зажигая лед ярким театральным блеском. Мало-помалу он приближался к нам. Накрытые парашютом, мы неподвижно стояли и следили за лучом. Когда он подошел совсем близко, мы легли.

На мгновение он обдал и нас своим струящимся светом. Мы перестали дышать. Он ушел от нас вправо, потом стал возвращаться. Возвращался он постепенно, неторопливо, как бы нарочно мучая нас. Потом опять озарил нас и застыл.

Я уже потерял надежду, что он когда-нибудь двинется. Немец, несомненно, видел нас и старался отгадать, что мы такое. Но наша неподвижность обманула его. И луч ушел.

Долго-долго шарил он по льду. Затем вдруг поднялся, стал ощупывать небо, туманя звезды и вися над нами, как меч. А мы все лежали, прижавшись друг к другу.

Он исчез так же внезапно, как возник. Тьма, окружавшая нас, теперь казалась плотней и неподвижней. Я с мукой подумал о том, что опять нужно идти.

— Ты можешь идти? — спросил я Катерину Ивановну.

По правде сказать, я, как много раз прежде, надеялся, что она ответит: «не могу». Но она встала и пошла.

16

Пока мы лежали, мокрая обувь наша замерзла и заскорузла так, что идти стало невозможно. Мы брели, шатаясь, преодолевая боль, хватаясь друг за друга. Мы часто останавливались — то я, то она, — чтобы передохнуть. Поджидали один другого. Если бы не она, я давно лег бы и прекратил борьбу. Но она все еще брела, и я брел за нею.

Я чувствовал, что большая часть ночи уже миновала, и понимал, что, идя так медленно, мы до рассвета никуда не придем. Еле передвигая ноги, я бессильно шагал, прислушиваясь к бормотанию и дрожи Катерины Ивановны.

Бормотанье ее убеждало меня, что она в бреду, и я нисколько не удивился, когда она вдруг села на лед, разулась, швырнула в сторону свои башмаки с портянками из обрывков парашюта и осталась босая. Разувшись, она вскочила на ноги и пошла, — пошла легко и быстро. Я сразу отстал от нее.

Стараясь не потерять ее в темноте, я заковылял как мог быстрее. Смотрю — она стоит, поджидает меня, подпрыгивая. Подойдя к ней, я заметил, что она шевелит губами, пытается мне что-то сказать. Я понял, что она потеряла голос, и прислушался.

— Так легче, — шептала она. — И совсем не холодно.

Тогда я сел, снял свои унты и бросил их. И мы оба пошли босиком.

Действительно, было не холодно. Так быстро мы шли. Удивительно легко идти босиком по льду, если не останавливаться. Я понимал, что остановиться уже невозможно, и шел, шел, шел за нею по жесткому, обжигающему льду. Я шел, и у меня звенело в ушах, и все кружилось перед глазами.

Мы шли всю ночь напролет, и начался рассвет, и в сером этом рассвете мы увидели берег — не тот, который оставили, а новый.

Мы дошли бы, если бы вдруг она не упала.

17

Она упала на спину со всего роста и лежала в утренних сумерках, неподвижная, коротенькая, выставив детские маленькие посинелые пятки. Шерстяной платок ее сбился на сторону, и светлые волосы, разметавшись, лежали в снегу.

Я наклонился над нею. Она была жива и пылала в жару. Я взял ее за руку, посадил. Но чуть я отпустил ее, она опять упала на спину. Светлые глаза ее были открыты, но, казалось, ничего не видели. Я был уверен, что она не узнает меня.

И вдруг опухшие растрескавшиеся губы ее слегка шевельнулись.

Я нагнулся и подставил ухо к ее губам.

И услышал:

— Иди…

Она, которая вела меня, малодушного, столько дней и ночей, которая вывела меня, теперь велела мне идти одному.

Я хотел нести ее, но не мог даже поднять. Я попробовал волочить ее, но проволок не больше пяти метров. Тогда я снял с себя шлем и сунул в него ее ноги. Я обмотал ее ноги парашютом. Потом я сел рядом с нею на лед, поджав под себя босые ступни, и стал смотреть, как над замерзшим морем подымается солнце.

Меня схватили люди в белых халатах. Они подкрались незаметно. Это были краснофлотцы, охранявшие берег.

Там, на берегу, в землянке, она умерла от воспаления легких. А я, как видите. Жив.

1

Конечно, он не очень красив.

Шерсть на нем свалялась, одно ухо торчит кверху, другое висит, и бегает он как-то боком — следы задних ног сантиметра на два правее передних. Порода? Какая там порода! Ни о какой породе не может быть и речи. Вернее, пять-шесть собачьих пород вместе. И все-таки не надо забывать, что с начала войны у него уже шестьдесят восемь боевых вылетов.

Если хотите знать подробности, обратитесь к начальнику строевой части полка старшему лейтенанту административной службы Сольцову. Сольцов все записывает, у него точнейший учет всех боевых действий каждого экипажа. На Кайта он тоже завел особый листок, только хранит его не в несгораемом шкафу вместе с остальными документами, а в своем личном ящике письменного стола. В этом листке вы можете увидеть, сколько за те боевые вылеты, в которых участвовал Кайт, уничтожено немецких танков, сколько потоплено транспортов, сколько разбито мостов и железнодорожных эшелонов, сколько подавлено батарей, сколько рассеяно и истреблено вражеской пехоты. Вы, конечно, можете сказать, что никаких тут у Кайта заслуг нет, потому что летал он только в качестве пассажира, и будете правы. Однако все-таки любопытно отметить, что собака принимала участие в таких великих делах.

Кайт вырос на аэродроме, среди самолетов, и привык к ним, как собака пастуха привыкает к коровам. Он нисколько не боялся шума и грохота моторов и отлично умел обращаться с самолетами — сторонился, когда они шли на посадку, чтобы не попасть под колеса, и знал, как встать при взлете, чтобы его не сбил с ног ветер винта.

Он родился незадолго перед войной, и вся жизнь его прошла на войне. Он понимал, что такое оружие, нисколько его не боялся, но был разумно осторожен. Когда оружейники испытывали на аэродроме пулеметы своих машин, Кайт умел отойти в такое место, где случайная пуля не могла задеть его. Когда немецкая артиллерия обстреливала аэродром, Кайт заходил в землянку, под укрытие, но делал это без всякой паники, спокойно, с чувством собственного достоинства.

На аэродроме было много автомашин, и он очень любил в них ездить. Когда летчики отправлялись на полуторатонке к своим самолетам, он бежал рядом и лаял до тех пор, пока его не подсаживали в кузов. Но больше всего на свете он любил ездить в «эмке» своего хозяина на охоту за вальдшнепами.

Предки Кайта, вероятно, нередко принимали участие в охоте, но ни одному из них не приходилось охотиться так, как Кайту. Мало кто знает, что такое охота на автомобиле. Но у нас на аэродроме этот род охоты был очень распространен.

Изобрел его хозяин Кайта капитан Кожич. Маленький, крепкий, узловатый, с черными глазами и черными франтовскими усиками, он становился на крыло «эмки», держа пистолет «ТТ» в руке. Друг Кожича, инженер-капитан Морозов, садился за руль, Кайт садился рядом с Морозовым. И они неслись по огромному пустынному аэродрому, по высокой, некошеной сентябрьской траве.

Не знаю, почему в ту осень было у нас столько вальдшнепов. Быть может, потому, что здесь, в прифронтовой полосе, за ними никто не охотился, или потому, что несмолкаемый грохот грандиозной битвы выгнал их из привычных лесов и полей и заставил переселиться сюда, к нам, в ближайший тыл. Целыми табунами ходили они по траве, тяжелые, разъевшиеся, ленивые.

Заметив вальдшнепов, Морозов гнал машину прямо к ним. Кайт подымал свое острое левое ухо — правое у него отчего-то плохо подымалось и всегда висело. Капитан Кожич ленивым и небрежным движением руки подымал пистолет. В этой небрежности и заключался главный шик — капитан Кожич был лучший стрелок в дивизии и гордился этим. Небрежно подымалась рука, щурился черный глаз, и раздавался отрывистый гулкий выстрел. Вальдшнепы неохотно взлетали и пестрой стаей неслись над травой. Одна птица оставалась в траве. Морозов резко, со всего хода тормозил машину.

Тогда наступала очередь Кайта. Морозов приоткрывал дверцу, и Кайт выскакивал. Вытянув хвост, большими прыжками мчался он к птице. В трех-четырех шагах от нее он внезапно останавливался, припав всем телом к земле. Он медленно подползал к ней на брюхе, словно она могла улететь. Потом бросок вперед — и он осторожно схватывал ее пастью, стараясь не помять ни одного перышка.

С птицей в пасти мчался он назад, к машине, и ложился перед Кожичем в траву, махая поднятым хвостом и глядя ему в глаза. Это был хороший взгляд, полный не раболепия, а дружеского лукавства: мы, мол, с тобой приятели, и мне удовольствие — оказать тебе услугу. Кожич нагибался, брал птицу и небрежно похлопывал Кайта по морде.

Кайт и Кожич были неразлучны. Если где-нибудь заметите вы Кайта с поднятым кверху мохнатым хвостом, значит, сейчас же появится здесь и Кожич. Если Кожич посетит землянку своих техников и мотористов, значит, сейчас же раздастся скрип когтей под дверью, дверь откроется, и войдет Кайт, поочередно обнюхивая ноги каждого. Если Кожич играет в шахматы, Кайт сидит тут же на полу и не сходит с места, как бы долго ни тянулась партия, и только громко постукивает хвостом но полу.

Умение Кайта терпеливо ждать было удивительно, особенно если принять во внимание его необычайную подвижность и способность увлекаться пустяками. Он мог целые дни напролет гоняться за воробьями без всякой надежды поймать их. Заметив маленькую черную мышку, которых так много у нас на аэродроме, Кайт кидался к ней с такой стремительностью, что нередко перевертывался через голову. Мышка, конечно, успевала юркнуть в нору, и Кайт долго рыл землю лапами и мордой, а потом бесновался и прыгал вокруг. Однако, когда Кайт ждал на старте улетевшего Кожича, он, казалось, становился другим существом. Ни один воробей, ни одна мышь в мире не могли отвлечь его внимания. Когда Кожич, в шлеме и очках и уже не похожий на обычного Кожича, садился в свой самолет, Кайт неизменно подходил к нему проститься. Передними лапами скреб он колени Кожича, и Кожич похлопывал его по морде. Потом Кайт ложился в траву, крутились винты, трава дрожала от ветра, и самолеты мчались через весь аэродром к синему лесу и взлетали. И Кайт не спускал глаз с одного самолета — с того, на котором был Кожич. По направлению морды Кайта всегда можно было узнать, где, в каком уголке неба, находится еле видный самолет Кожича.

Назад Дальше