Чуковский Николай Корнеевич: Рассказы - Чуковский Николай Корнеевич 2 стр.


Оставшись один, Талдыкин прежде всего медленно пошел между стульев к зеркалу.

В комнате стоял сумрак, и лицо Талдыкина, отразившееся в зеркале, казалось бледным. Талдыкин считал, что бледность идет ему. Долго с наслаждением разглядывал он себя, то приближаясь к стеклу, то удаляясь. Разглядывать себя было для него привычным, любимым занятием, на которое он тратил часто по нескольку часов подряд. Когда он смотрел в зеркало, его покидали все посторонние мысли.

Взяв со стола гребешочек Александра Григорьевича, он еще раз любовно взбил на голове волну. Взгляд его упал на флакончик с одеколоном. Он открыл флакончик, вылил немного одеколона себе в горсть и вытер ладонью лицо. Жаль, что он не захватил с собой никакой бутылочки, а то можно было бы отлить себе одеколона про запас.

Потом подошел к письменному столу и попробовал выдвинуть ящики. Но все ящики были заперты на ключ. Тогда он попытался открыть платяной шкаф. Но и шкаф был заперт. Он влез на стул и стал шарить на верхушке шкафа. Руки его погрузились в мягкую пыль. Он и тут ничего не нашел. Вытерев пальцы о брюки, он соскочил со стула.

Он и сам по знал в точности, чего ищет. Его попросту разбирало любопытство. Раз уж ему удалось сюда попасть, он не уйдет с пустыми руками. В этой комнате могло быть много интересного.

Пошарив под столом, под шкафом, он остановился возле подоконника и приподнял бахрому шторы. Большие квадратные руки его на мгновение озарились солнцем.

На подоконнике в углу лежала круглая печать обычного канцелярского вида.

Печать!

Это вещь деловая, это нужная вещь. С печатью можно очень многое, печать всегда пригодится. Всякая бумажонка получает вес, если на ней есть печать.

Печать!

Талдыкин схватил ее, поднес к стеклу, отгибая штору головой, и попробовал рассмотреть, что на ней вырезано. Но печать была слишком грязна, и он ничего не разобрал. Тогда он поднес синий кружочек ко рту и стал дышать на него. Затем быстро прижал его к самой середине своей ладони.

На ладони кружочек отпечатался превосходно. В центре стояла надпись: Правление. Под надписью скрещенные серп и молот. Буквы по краям были сбиты и вышли неясно. Талдыкин разглядел только РСФСР и еще одно слово — Центральный. Впрочем, сбитые буквы тоже достоинство. Печать, которую трудно разобрать, много лучше печати, которую разобрать легко.

Талдыкин сунул печать в карман. Он был доволен и возбужденно прошелся раза три по комнате из конца в конец, с грохотом задевая стулья. Мечты шныряли в его мозгу.

Потом он повалился в неубранную постель Александра Григорьевича. После чая голова прошла, но хотелось полежать. Он был рад, что не служит и может валяться, когда ему вздумается. В квартире было тихо. Талдыкин закрыл глаза и уснул.

Когда он проснулся, края штор уже потухли — солнце теперь озаряло другую стену дома. Талдыкин нащупал в кармане печать и с удовольствием посмотрел на свою левую ладонь. Потом вскочил, опять поправил перед зеркалом волну и вышел из комнаты.

— Ты обещала мне денег, — сказал он ласково.

Он поцеловал Анну Мироновну в лоб.

Анна Мироновна ушла к себе в спальню. Он стоял в коридоре и слушал, как шлепали ее шаги. Она вынесла ему два червонца.

Талдыкин вышел на лестницу и захлопнул за собою дверь. Можно теперь пойти пообедать, сыграть.

Талдыкин возвращался домой на закате. Закат был красен, жарок и угрюм. Он шел прямо ему навстречу.

Пылали вершины липок на заводской улице, пылали крыши, стекла, мостовые, и среди этого пламени черным столбиком двигался Талдыкин, расстегнув пиджак и засунув руки в карманы.

На лице его тоже был отсвет горящего неба, и пластырь над глазом светился, как темный рубин.

Он осторожно обернулся и заглянул в переулочек, где давеча перерезал канат. Там было уже все исправлено.

Вместо колышка из мостовой торчала толстая тумба, а вместо каната через забор был переброшен стальной трос.

«Стараются, — огорченно подумал Талдыкин. — Чинят».

Он миновал завод, никого не встретив, и поднялся к себе. Комната Талдыкина окном своим обращена была прямо к закату и полна пламени. Он вошел в нее, как в печь, где на стене сгорали черные перекладины оконных рам. Скинув кепку, он сел на кровать, размышляя, чем бы заняться.

Он снял со стены балалайку и положил ее себе на колени. Струны тихо тренькнули не в лад. Талдыкин нахмурился. Балалайка ему не поддавалась. Он жалел, что купил ее.

Повесив балалайку на место, он сел за стол и вынул из кармана печать. Он поставил печать перед собой и смотрел на нее, мечтая. С помощью этой печати он может изготовлять удостоверения личности, больничные листки, ордера, талоны, пропуска, даже профсоюзные билеты и расчетные книжки. Воображение его работало туго, но упорно. Нужно еще будет достать где-нибудь разные бланки. Это устроится со временем. Если за дело взяться толково, расчетливо, тогда держись. Талдыкин чувствовал себя могучим.

Но мечты мало-помалу утомили его. С бланками придется хлопотать, возиться. А Талдыкин не любил никакой возни. Впрочем, об этом еще есть время подумать, успеется. Он взял печать и положил ее в ящик стола.

Медленно пододвинул он к себе тетрадку и открыл чернильницу.

В тетрадке оставалось еще десять чистых страниц. Тщательно вывел он пером «Д. Талдыкин», и спокойствие охватило его душу.

Снова и снова повторял он свою подпись на алой от заката бумаге, строка за строкой. Все извилистей, все эффектней, все виртуозней становился росчерк.

«Д. Талдыкин», — писал он, глубоко удовлетворенный.

«Д. Талдыкин», — выводило перо. Он любил свою подпись, потому что она была частью его самого.

Он утверждал свое бытие в мире. Он ежесекундно подтверждал свое существование подписью.

Шло время. За обоями тикали тараканы. Волна падала Талдыкину на глаза, и он отбрасывал ее, нетерпеливо мотая головой. Темно-синяя туча все глубже врезалась в закат. Темнело. Лиловые тени ползли по склоненному талдыкинскому лицу. Но свет ему был не нужен — он мог подписываться в полной темноте. Он не замечал, как наполнялась сумраком шестиэтажная пропасть за его окном. Только два крайних стекла новой заводской пристройки тлели еще, как уголья.

Последняя страница тетрадки подходила к концу.

— Хь-хь-хь-хь-хь! — услышал Талдыкин. Вошла Вера.

— Ой, мне стыдно! — жеманно сказала она, ставя на стол бутылку, колбасу, огурцы.

День кончился. Началась ночь.

1

В тысяча девятьсот шестнадцатом Мише пошел двадцатый год. Миша был курчав, плечист, толстоног, и только темные гнилые зубы портили его. Он жил с отцом и матерью в южном городе. В разных концах города отец держал шесть рыбных лавок.

Каждый вечер Миша шел на бульвар и встречался там с приятелями. Шумной шайкой отправлялись они гулять по бульвару. Увидев какого-нибудь прохожего поскромней, они начинали с жаром спорить между собой. Когда прохожий был совсем близко, Миша внезапно оборачивался к нему и говорил:

— Послушайте!

Прохожий останавливался. Но Миша, повернувшись к нему спиной, продолжал спор. Прохожий, думая, что о нем забыли, собирался идти дальше. Однако Миша опять останавливал его:

— Подождите!

Прохожий ждал, а Миша спорил о том, сколько арбузов помещается в трюме «Андромеды» или сколько шагов между Соборной и Греческой. Потом, словно внезапно вспомнив о нем, говорил:

— Идите. Вы мне не нужны.

И прохожий шел дальше, слыша за спиной хохот, летящий сквозь ветки в теплое темнеющее небо.

А то, случалось, Миша затевал с приятелем драку, и когда какой-нибудь миролюбивый чудак начинал их разнимать и уговаривать, они, бросив драться, дружно отшлепывали его по щекам.

Он был шутник, этот Миша.

В то время Миша стоил своему отцу огромных денег. Шла война с Германией и Австро-Венгрией. Отец выкупал его от военной службы. Но, несмотря на все затраты, Мишино положение день ото дня становилось все менее прочным. Слишком уж он был на виду у всего города. Сам губернатор, говорили, был недоволен, что Миша еще не на фронте. И Мишин отец чувствовал: надо устраивать сына как-то иначе.

И после некоторых хлопот он добился, что Мишу приняли писарем в управу по снабжению лагеря военнопленных.

Лагерь находился в Средней Азии. Миша — в шинели, в папахе — уехал туда осенью.

Военнопленные строили железную дорогу. Бесснежной зимой, когда мерзлая степь гудела под ногами, они, разделенные на кучки по шесть человек, таскали рельсы. К каждой шестерке приставлен был конвойный. Вшестером брали рельс и несли на насыпь. Конвойный, держа винтовку, шагал рядом. Черноусые хорваты и босняки назад шли гуськом, в том же порядке. Рукавиц еще не выдали, и кожа с их рук была сорвана — пальцы примерзали к железу. Издали эти людские цепочки в промерзшей степи казались потными знаками на серой бумаге. Работали до темноты, а потом ложились на твердую землю, протянув ноги к дымным кизячным кострам.

Миша, приехав, скоро прижился и освоился. В писарях просидел он недолго — его назначили приемщиком и стали посылать в Асхабад за товарами. В управлении лагерями он прославился как весельчак и рассказчик. Он рассказывал историю о пассажире, который все спрашивал, как называется следующая станция.

— Папелюхи,— отвечали ему.

— А следующая?

— Мамелюхи.

— А еще следующая?

— Люхи всех родственников!

Миша был нарасхват, его звали то в один дом, то в другой. Он пользовался полным доверием начальства. Ему стали давать деликатнейшие поручения: отвозить провиант, предназначавшийся для военнопленных, в Асхабад и там продавать перекупщикам. Миша сначала был потрясен, потом привык. Приходилось делиться с громадным количеством лиц, и все же Миша получал больше, чем его отец от всех своих шести рыбных лавок. И с каждым месяцем Миша становился все шумнее, все веселее.

Весной 1917 года, когда степь стала зеленой и жаркой, когда начались митинги и до Средней Азии докатилась весть о свержении царя, Миша стал покупать фунты стерлингов. Вместе с речами Керенского в лагерь пришло сообщение, что из Ташкента едет ревизия. Решено было принести кого-нибудь в жертву: приписать одному грехи всех, чтобы остальным спастись. Выбор пал на Мишу. Он был молод, неопытен и всем здесь чужой.

С Мишей стали еще сердечнее. Напоследок ему дали красть сколько хочешь. И он целыми обозами отвозил провиант в Асхабад. А тем временем лагерная бухгалтерия переписывала на него все прежние утечки и подлоги.

Но Миша был догадлив. И когда степь из зеленой стала желтой, выжженной, он запихнул все свои фунты стерлингов в сапоги и, запасясь служебной командировкой, отправился на двуколке в приграничный кишлак.

Оттуда до Персии было двенадцать верст степью. На закате Миша, оставив лошадь в кишлаке, пошел к югу. Степь здесь волнистая, а он старался держаться в низинах между холмами. Багровое небо пылало, а над землей, как лиловый туман, клубился горячий сухой сумрак.

Уже почти совсем стемнело и закат стал узкой полоской, когда Миша вдруг заметил человека, сидевшего на склоне бугра.

Человек поднялся. Он стоял на склоне как раз над Мишей и показался Мише огромным. Он спросил что-то сверху вполголоса на непонятном языке. Два-три слова были похожи на русские, и Миша внезапно догадался, что это хорват, бежавший из лагеря. За последнее время в лагере все развалилось, и пленные нередко убегали.

Миша ничего не ответил, и хорват нагнулся к самому его лицу вглядываясь. Миша стоял неподвижно, чувствуя дыхание хорвата у себя на щеках. Вдруг хорват вскрикнул, и Миша понял, что тот узнал его.

Хорват заговорил быстро, и оттого, что в этой непонятной речи встречались понятные слова, было еще страшнее. Потом он ударил Мишу кулаком в лицо.

Миша выплюнул все свои темные зубы, потерял сознание и свалился в жесткую траву.

Когда он очнулся, закат уже совсем потух. Большие низкие звезды висели над степью. Обессиленный, боясь шевельнуться, Миша лежал на спине и смотрел в звезды.

Проходили часы, созвездья медленно передвигались над Мишей. Все было тихо кругом. И вдруг вдали, в тишине, прозвучали три винтовочных выстрела одни за другим.

Миша жадно прислушался, но опять настала тишина, неподвижная, как каменная.

Когда ночь посерела, Миша поднялся и побрел вперед. Узкая полоска зари появилась на востоке, вершины бугров порозовели. Пробираясь, нагнувшись, по плоской открытой поляне, Миша споткнулся в траве. Глянув под ноги, Миша увидел, что зацепился носком сапога за ногу человека. Он узнал его — это был тот хорват.

Ночью хорвата убили пограничники.

В своих лохмотьях мертвый хорват похож был на тряпочную куклу. Неподвижные выпуклые глаза с оттянутыми нижними веками глядели вверх.

Миша стоял и смотрел на хорвата. Потом ударил его каблуком по лицу.

И побежал вперед, не оглядываясь. Он бежал до тех пор, пока не оказался на берегу речки. Эта речонка — он знал — и была граница.

Уже совсем рассвело. Ни одного человека кругом. Он разулся и пошел вброд, неся сапоги на плече, чтобы не замочить фунты стерлингов. Вода была теплая и желтая. Острые хрупкие камыши ломались с сухим звоном.

На персидской стороне он залез в кусты возле воды и лег. Вымыл распухшее лицо, долго пил. Десны его кровоточили. Серая ящерица смотрела на него с серого камня. Солнце подымалось над холмами.

2

Купив в персидском городе Астерабаде серый костюм и мягкую шляпу, он почтовой каретой прибыл в Тегеран. Там он снял себе комнату в одном армянском семействе, где говорили по-русски. Он изобрел себе новую фамилию и вначале был очень осторожен, так как не знал, не попытаются ли русские власти выцарапать его из Тегерана. Но из России приходили вести о все новых и новых событиях, и Миша мало-помалу начал догадываться, что русским властям не до него.

Беззубый рот был безобразен, и осенью он пошел к зубному врачу вставить себе золотые зубы. Зубной врач оказался выходцем из России и даже уроженцем того же города, где родился Миша. Миша рассказал ему, как они с приятелями дурачили на бульваре прохожих, и зубной врач очень смеялся — юность его прошла на том же бульваре. Он сказал Мише, что, прежде чем вставить новые челюсти, нужно удалить оставшиеся в деснах корни зубов. Это было очень больно, по Миша согласился. Каждые пять дней он приходил к зубному врачу, и тот вырывал ему несколько корней. К новому 1918 году два ряда золотых зубов сияли у него во рту.

Под персидским солнцем они сияли так ярко, эти зубы, что всякий, разговаривая с Мишей, невольно жмурился. Миша был доволен, несмотря на то, что зубной врач взял с него почти четверть его состояния.

Получив зубы, Миша стал осторожно приглядываться к делам, искать применения своим капиталам. В Тегеране было немало русских дельцов, и постепенно ему удалось с ними познакомиться. Его полюбили, так как он был шутник и так как догадывались, что у него есть деньги. И мало-помалу он начал принимать участие в некоторых делах и комбинациях.

Но служба в лагере военнопленных испортила его воображение. Ему не правились медленные сложные торговые дела, дающие ничтожный доход, он не был приспособлен к ним. Ему хотелось стремительной удачи.

Однако такая удача не подвертывалась.

Он прожил в Тегеране целый год, покупая и продавая всякий грошовый вздор, но удачи не было, и деньги его таяли. Он бросил Тегеран, и поехал по Персии, торгуя полисами страховых обществ. Но глиняные дома персов не боялись пожара, и полисов никто не брал. Деньги его таяли. Он радовался только слухам о гражданской войне в России,— пусть окончательно истребятся все следы его краж.

Нищая Персия томила его. Он покинул ее и переехал сначала в Багдад, где стояли тогда английские войска, потом, через несколько месяцев, в Сирию, захваченную в то время Францией. В Александретте он выдал себя за представителя врангелевского правительства и начал продавать разные русские бумаги. Это была великолепная идея, и Миша воспрянул духом. Но, к несчастью, в Сирии появились настоящие представители врангелевского правительства и разоблачили его. Миша бросил Сирию и переехал в Палестину.

Назад Дальше