Из мастерской бус и браслетов выбежали поглазеть на крестный ход подростки в длинных холстяных рубахах. Возле дубильных чанов стояли, с трудом разогнув спины, кожевники. Высунулся из двери пекарни осыпанный мукой остроглазый отрок с буйно всклокоченной порослью на голове, крикнул восторженно дружку:
– Тимка, Тимка, глянь-кось: Бориска-то храбрец! А сзади наши, верно, выкуплены из полона татарского…
Бориска уже приметил знакомых, весело улыбался им:
– Здорово, горе-Григорий!.. А ты, Филипп, к Москве прилип?
Худой, высокий мастеровой Митроха, со впалыми щеками на темном от копоти лице, сказал знающе своему подручному-молотобойцу:
– Князь, слышь, Азбяка облукавил, ярлык, говорят, получил, да весь он в крови тверчан…
– А нам, поди, облегченье приходит? – вопрошающе глянул подручный.
– Пожалуй, татарва перестанет ездить, – раздумчиво ответил Митроха, но тут же угрюмо добавил: – Зато держись, свои бояре поборами задавят! – И уже совсем тихо пробормотал: – Бог сотворил два зла – богатого да козла… По Кочеве веревка давно скучает…
Отряд начал взбираться на гору.
Неистово чирикали воробьи, по-весеннему радостно вызванивали колокола. Над курными избами, садами в зеленовато-белой дымке, шатровыми крышами, над рекой и боярскими хоромами в причудливой резьбе от Кремля к темному бору плыл веселый перезвон.
Княгиня Елена вышла навстречу мужу празднично принаряженная. Серебряный венчик осторожно охватывал ее голову, подбитый шелком багряный плащ, скрепленный запоной у плеча, волнисто спадал на руку. Из-под плаща виднелась сорочка, украшенная внизу синим бисером. От волнения то поднималась, то опускалась на груди княгини золотая коробочка на цепочке.
Иван Данилович поцеловал княгиню в бледный лоб, спросил тревожно:
– Чада все во здравии?
– Все, – ответила она и, припав к его груди, замерла. На худых щеках заиграли нездоровые пятна.
Князь ласково отстранил жену:
– Пойду с дороги умоюсь…
Бориска встретил Фетинью неожиданно, на завороте широких сеней. Всегда так бывает: мыслью нарисуешь встречу, а получается совсем иное.
Они враз остановились друг против друга, словно приросли к полу.
Первым движением девушки было броситься к Бориске, да она сдержала себя, но очи – любящие, застыдившиеся – открыли больше, чем слова. И Бориска стоял недвижно. Ему бы сказать: «Вот и снова вместе, теперь вовек не разлучимся. После мая и обвенчаемся», пошутить: «Чтоб не маяться», а он молчал, язык словно прилип к нёбу. Сказать бы, как говорил про себя: «Здравствуй, яблонька весенняя, здравствуй, сладостная моя!» – но слова не шли с губ.
Фетинья повзрослела, в ней появилось что-то новое: была и такой, какую оставил, какой представлял в разлуке, и еще во сто крат милее, краше.
Раздались гулкие шаги, пол гнулся под чьими-то тяжелыми стопами.
– Вечером под дубом! – успел только прошептать Бориска и погладил ее руку от плеча к ладони.
Фетинья кивнула головой, побежала своей дорогой.
Грузно переваливаясь, навстречу шел Василий Кочева, неся впереди себя серовато-бурую бороду. Недобрыми глазами посмотрел на юношу, словно обыскал. Не нравился ему этот стихоплет, давно до него добирался. Послухи с базара сказывали – о нем, Кочеве, побасенка ходит: «Лошадь любит овес, земля – навоз, а воевода – принос». Не Борискина ли выдумка?..
Кочева повел в его сторону широким, в крупных порах носом и прошел мимо.
Бориска с ненавистью поглядел вслед, на бугристый затылок Кочевы, на шишки за ушами. Сжал кулаки: «Убивец проклятый, попался бы ты мне в руки!» Резко повернувшись, зашагал сенями.
А на улицах окраины уже заиграли гусли и свирели, запели женские голоса, отплясывали плясцы, в складчину устраивали пирушки. Приседая и трясясь, пророчил Гридя: «Мир и тишина… мир и тишина…» Исступленно голосила мать погибшего Трошки…
Близких имовитых[15] людей князь созвал в гриднице в тот же вечер.
Бояре расселись на широких лавках вдоль стен, увешанных доспехами, выжидательно уставились на князя.
«Подался, смотри, как подался… Видно, нелегко ему пришлось в эти месяцы. Лик осунулся, вон и проседь легла, новые морщины лоб избороздили…»
Князь встал, острым взглядом окинул лица, сказал резким, властным голосом:
– Собрал вас, думцы, чтобы поведать: Москва ярлык золотой получила!..
Приостановился, снова внимательно оглядел бояр. Умели они чувства не выказывать. Но эта весть была столь важна и радостна, что все зашевелились. Протасий смотрел так, словно говорил: «Великое спасибо за то, что свершил».
– Теперь, – продолжал Иван Данилович, – кто выступит против нас – враг всей земли нашей, ей ущерб нанесет. Большой кровью дался ярлык. Дорогой ценой… Будем дале беречь кровь русскую, без нужды не драться…
В гриднице стоит такая тишина, что слышно было, как с трудом дышит толстогубый хранитель печати Шибеев и поскрипывает лавка под воеводой Кочевой.
– Да о черни памятовать след. Разве были б у нас кладовые снеди, рухлядь богата, коли кормы нам смерды не носили? Были б табуны коней, хлеба на пажитях, одежды златотканы, коли дали б мы повадку черни руку поднимать на богатство наше?
Шибеев, одобрительно глядя на князя, потянулся к уху соседа, дворского Жито, прошептал, едва не касаясь толстыми губами серьги:
– Нам крепче вкруг него держаться надобно…
Жито – с крупными ушами и таким большим, изрытым временем лбом, что дворского прозвали «Старый лоб», – расстегнул ворот кафтана, солидно погладил заплывший кадык:
– Твердоумен и мудростей…
Только боярин Алексей Хвост – Калита про себя отметил это – покривился заносчиво, поджал змеиные губы, может, жалел о дружках своих тверских?
А Хвост думал о князе: «Больно много берешь на себя, не сломал бы шею! И без твоей заботы жили». От золотого ярлыка он для себя ничего доброго не ждал. Тверь не жалел, хотя одно время собирался туда переметнуться. Хорошо, что остерегся. Единственное, чего хотел, – жить, как деды жили: никому не подчиняясь, самовластно управляя своими владениями. Да, видно, теперь и вовсе сжаться придется. Или, может, в Рязань податься?..
Дни Ивана Даниловича наполнены делами, словно калита, доверху насыпанная монетами.
Вызвал строителя Анцифера Жабина, румяного, белокурого красавца, вопрошал:
– Как мыслишь пристроить к Успенскому собору храм во имя спасения вериг святого апостола Павла?
– Мыслю своды сделать на четырех основах, на человечьи головы схожие, – с готовностью ответил Жабин.
– Лишняя выдумка! – запретил князь. – Главное – покрепче строить, поболе из камня. Сеннописцам[16] Николаю и Захарию прикажи расписать стены.
Отпустив Анцифера, задумался: «Да, не забыть иноков из Данилова монастыря перевести к храму Спаса на Бору… Пусть перекладывают с греческого на русский, летописи составляют… Книжное ученье нам впрок».
С митрополитом Феогностом князь говорил долго, благодарил, что вразумлял Кочеву.
– Теперь, после тверских дел, возблагодарим господа – построим под колокола храм святого Иоанна Лествичника для спасения от греховных бед…
Грек довольно прикрыл сухонькие веки.
– Хочу еще раз поздравить тебя с удачей и счастьем в Орде, – сказал он тонким голосом.
Калита про себя усмехнулся: «Счастье без ума – дырявая сума», а вслух сказал:
– Твоими молитвами, отче… – Помолчал, задумчиво склонил голову, наконец промолвил вкрадчиво: – Еще молю тебя, владыко, о подмоге…
Феогност посмотрел вопросительно.
– Александр Тверской скрывается от ханского гнева во Пскове. А Узбек требует Александра…
– Что же я могу сделать? – недоумевая, спросил Феогност.
– А мню, святитель: наложи на Псков проклятье – испугаются, враз выдадут Александра, – тихо посоветовал Иван Данилович и умолк.
Феогност в нерешительности молчал. Ему и не хотелось вмешиваться в эти хлопотные дела, а вместе с тем он понимал, насколько выгодно сейчас быть заодно с Узбеком и московским князем. Да и князь поддержит церковь в борьбе с нечестивой ересью. Повсюду пошла вредная вольность мысли; новгородские протопопы монашество порицают – бесовским учением называют его. Споры вздумали заводить, есть ли рай.
– Да, чуть не забыл! – живо воскликнул Калита, точно только что вспомнил об этом. – Дозволь, святой отче, в казну твою передать кресты золотые и чаши. Давно собирался… А еще выкупил я в Орде трех мастеров-иконописцев. Завтра пришлю их тебе, составь дружину.
Князь скромно склонил голову.
– Быть по сему, – неожиданным баском провозгласил митрополит. – Завтра ж наказ пошлю: церкви во Пскове затворить, не быть звонению и пению по всему городу, покуда не выдадут Александра.
Приземистый, неуклюжий тысяцкий Кочева, как всегда, по-медвежьи переминался у двери с ноги на ногу. За эти месяцы стал он еще толще, пальцы рук походили на обрубки – кольца так врезались в них, что князь подумал: «Скоро придется распиливать».
– За то, что гиль истребил, смутьянов обезглавил, обдарю тебя двумя селами у Клязьмы, где корабли грузим. Грамоту сегодня получишь… Быть тебе на Москве постоянно воеводой.
Кочева медленно подогнул ноги, грузно опустился на колени, забормотал бессвязно:
– Да я… если что или там… опять кто… – Боясь княжеского гнева, не осмелился признаться, что Андрей Медвежатник перед самой казнью сбежал из-под стражи, хоронится в лесах. Да и не ко времени было бы сейчас, при такой милости, говорить об этом.
– Встань! – приказал князь. – Всю дружину собери, сделай смотр. Нерадивых накажи, хоть палками бей. Дружба с Узбеком – дружбой, а меч вострить надобно. Не вечно татарщине на Руси быть… Мастеров-ордынцев, что бежали от татар, и тех, что я выкупил, пристрой к делу. Посели слободой. Пусть колчаны делают и стрелы со свистом. Чай, в Сарае научились… – Помыслил, вслух не сказал: «Под звон ханских цепей будем ковать мечи…» – Да на дорогах татей истреби, по рекам стражу учини, – продолжал князь. – Вокруг Москвы купцу, пешеходу страха не должно иметь. Пусть торгуют без зацепок. Надобно нашу землю от татей вовсе избавить, руки им рубить…
Князь помолчал.
– Кто из имовитых-то ненадежен, худые замыслы носит? – неожиданно спросил он, понижая голос.
– Так что… Я смотрю, что там или там… подозреваю – Алексей Хвост, – заикаясь, медленно ответил Кочева. – Злорад… То да се… Что ты ни сделаешь – ему, злоумышленнику, все не так. Туда-сюда… Двуязычит…
Князь нахмурился:
– У кого желчь во рту, тому все горько! Да, может, только и беды, что на глупые речи невоздержан, уста бездверны… Ты за ним поглядывай… Ну, пойдем в терем, – поднялся он. – К нам из Киева служить пришел боярин Аминь. Верно, почуял, где сила, иначе чего бы с насиженного места трогался?..
Они вышли в сени. Калита, бесшумно шагая, думал: «Надо привладеть землю Белозерскую… Внести за белозерского князя дань Узбеку. Станет князь сразу шелковым. А Юрьеву монастырю пожаловать грамоту – снять налоги с их земель и промыслов».
В тереме, дожидаясь князя, толпились люди. Нестройный гул их голосов сразу умолк, когда вошел князь. Старый, но еще очень крепкий боярин с белой, как пена, бородой поклонился ему, сказал густым басом, словно в бочку пустую дохнул.
– Приехал к тебе, великий князь всея Руси, бить челом в службу. Может статься, слыхал про боярина Аминя из Киева?
Все, кто был в горнице, переглянулись: «Вот как… Всея Руси!..»
– Еще бы не слыхать! – пошел навстречу Аминю Иван Данилович.
Обнимая его за плечи, восхитился: «Сущий Муромец! Ишь, грудища-то – не обхватишь».
Будто мимоходом, поинтересовался:
– Верно, не один прибыл?
– Да сотен пятнадцать народу привел и сына тож, слугами верными будут, – с достоинством ответил боярин и низко поклонился.
Он оставил насиженное место, потому что истосковался по твердой власти, прочности, устал от княжеских раздоров, от незнания, что ждет завтра, от запустения и смут.
– Рад, рад! – еще приветливее сказал князь. – У нас в почете будешь, не пожалеешь, что пришел. На первый случай жалую тебе Волоколамское: владей, пока служишь мне и детям моим…
Боярин Алексей Хвост побледнел от зависти: давно хотел иметь то владение.
Кочева все приметил – и эту бледность, и недобро вспыхнувшие глаза Хвоста. «Враждебник!» – уверенно решил воевода.
Князь опустился в высокое кресло в переднем углу, жестом позволил остальным сесть на лавки.
Бревенчатые стены, укрытые коврами, дубовый стол простой резьбы, широкие лавки с суконными подстилками – все это придавало комнате холодновато-деловой вид и словно подчеркивало, что хозяин хором не стремится к внешней роскоши.
Да и сам князь одет был в скромный, из темно-синего стенеда, кафтан с меховой оторочкой.
К Ивану Даниловичу приблизился круглоликий татарский мурза Чет, в крещении названный Захарием. Сохраняя важность, почтительно поклонился, сказал по-русски:
– Я, княже, с просьбой: дозволь на Ордынской улице склады мои огородить.
Калита удовлетворенно подумал: «Предки твои подлые жгли те места, что ты огородить просишь». Промолвил ласково:
– Никто тебе помехи чинить не будет – огораживай.
Вслед за Четом подошли переселенцы из Мурома – отец и два сына. Отец подтолкнул сыновей в спины: они пали ниц, да так и остались, словно уперлись лбами в пол, а старик, широкоплечий, с обветренным, точно вырубленным из дуба лицом, сказал натужно:
– Не оставь, великий княже, милостью: в Москву переселиться замыслили. На твою заступу и пособие надеемся…
Князь терпеливо выслушал старика.
– Землю отведу… – милостиво пообещал он. – На первое обзаведенье получишь топоры, гвозди. Пока на ноги станете, от податей освобождаю. – А про себя решил: «Позже свое возьму с лихвой». С доброй улыбкой смотрел на упавшего рядом с сыновьями старика: – Встань, встань… Нечего время терять, за работу принимайся!
Как-то вечером князь позвал дворского. Просмотрев книги, долго распекал за лишние расходы:
– Зачем свечей без меры накупал, кем к роскошеству приучен? Где же око твое хозяйское?
Жито уныло опустил утиный нос с бороздкой. Отчитав дворского, князь сказал хмуро, словно отсек что:
– Бориске в Кремле не место!
Жито удивленно выпучил и без того навыкате глаза, уставился на князя: «От любимца отрекается!»
Иван Данилович спохватился. Гася любопытство дворского, ровным голосом сказал:
– Отпускаю на обучение к мастеру колокольному Луке. Выдай из казны на устройство…
После разговора с Бориской о ниварях и потом, позже, в Орде, о письме Кочевы князь не мог преодолеть в себе неприязнь к юноше, и даже самоотверженность Бориски на татарском базаре не уменьшила этой неприязни.
Так и стояли в ушах слова: «С ними б судьбу разделил!» И разделил бы. «Как душу черни в княжеских хоромах не полощи – черной останется!»
Вспомнился и недавний разговор с Фетиньей. Когда сказал ей: «Оженю Сеньку на тебе», рухнула на колени, зарыдала: «Не губи сироту, не люб мне Сенька!» – «Не люб? Будто надобно, чтобы люб был! – Прикрикнул: – Натрещалась? Как смеешь отговор и пререканье делать? От дружка непокорливость переняла?»
А она, как полоумная, свое твердит: «Не губи, не люб Сенька! Не губи!»
Оборвал ее: «Слышал припевку! Хватит! Княжеской воле перечишь? Прикажу на цепь посадить!»
И вовсе спятила: с колен вскочила, глаза безумицы – такие у волчицы видывал, когда волчат защищала.
«Воля твоя, – хрипит, – можешь убить! Все едино за постылого не пойду… Это нерушимо, не пойду! Нет такого божьего закона!»
Можно б силой ослушницу под венец повести, да стоит ли из-за дурехи закон церковный рушить, разговоры вызывать лишние?
Он позвал Кочеву, строго приказал связать непокорную и отправить в самый дальний монастырь Покрова Богородицы: «Да никому в Кремле не сказывай, куда!»