Ханский ярлык - Изюмский Борис Васильевич 12 стр.


…Неожиданно один из всадников, едущих впереди Симеона, с криком провалился в яму, искусно скрытую ветками, мгновенно ушел в нее с головой. Конь, напоровшись брюхом на колья, заржал, захрипел смертельно. Симеон побледнел, осадил коня. Отряд в нерешительности сгрудился – вокруг были глубокие болота. В ту же минуту, точно из-под земли, выросли люди с дубинами и вилами. Один из них, вцепившись крюком на длинном древке в ворот всадника, покряхтывая, тащил его наземь. Всадник упирался обеими руками в шею коня, противился, но не усидел, ткнулся головой вниз, повис, зацепившись ногой за стремя.

Симеону удалось, вздыбив коня, повернуть его и проскакать несколько шагов назад.

То там, то здесь стали приседать на задние ноги кони с подрезанными сухожилиями, биться, сбрасывая всадников.

Однако замешательство первых минут уже прошло, и воины Кочевы, поспешно соскакивая наземь, вытаскивали мечи, рубили направо и налево.

Стоны, хруст костей, вой и крики слились воедино…

Рассвело. Вдали все яснее проступало сквозь деревья розоватое небо. Защелкал и, словно испугавшись топота, звона, вскриков, умолк соловей.

Бледный Симеон застыл у осины, прижавшись к ней спиной, держа перед собой наготове меч с тяжелой рукоятью.

Вдруг глаза княжича расширились. В нескольких шагах от него отбивался от пятерых воинов ненавистный Бориска.

«Значит, и Фетинья здесь!» – мелькнула догадка, и княжич притаился, продолжая напряженно следить из-за продолговатого щита за Бориской, готовый в любую минуту броситься на него.

Широко расставив ноги, Бориска, казалось, врос в землю. Топором на длинной рукояти он наносил точные удары и уже свалил троих, но в это время четвертый подкрался сзади и тяжелой сулицей проломил ему голову. Бориска зашатался, обливаясь кровью, начал медленно падать.

Нечеловеческий крик прорезал лес. Обернувшись на этот крик, Симеон увидел, как неподалеку рухнула без памяти Фетинья.

В несколько прыжков княжич очутился возле нее. Припав на колено, стал торопливо скручивать ей руки. Он побледнел, губы его дрожали, лихорадочная мысль опалила мозг: «Будешь теперь пленницей… моею пленницей». Пальцы плохо слушались его.

Фетинья приоткрыла глаза. Увидев склоненное над собой лицо Симеона, рывком освободила руки, вонзила ногти в дряблые щеки княжича; вскочив, отбежала в сторону. Со взбитыми волосами, с исступленно горящими глазами, прокричала, скорее даже прохрипела:

– Падаль!.. Ненавижу!.. Падаль!

По лицу Симеона прошла судорога, он злобно взвыл, ринулся вперед и с размаху нанес Фетинье мечом удар по плечу. Она беззвучно опустилась наземь, будто покорно припала к ней. Смертельная бледность мгновенно покрыла ее лицо, из угла рта показалась алая струйка крови.

В это время рванулся из засады за бугром Андрей Медвежатник. Еще сидя в засаде, Андрей понял, что перед ним отряд Кочевы, и теперь, руша все на своем пути, пробивался к воеводе. Наконец встал перед ним лицом к лицу. Грудь Андрея тяжело вздымалась, внутри что-то клокотало, шелом из волчьей шкуры сдвинулся назад, оставляя почти совсем открытым лоб со вздувшимися красными рубцами.

Кочева сразу узнал Медвежатника. С выпяченными от страха глазами, по-собачьи ощерив редкие зубы, он начал медленно отступать.

– Сосчитаться пришла пора! – глухо сказал Медвежатник и с вилами наперевес, почти касаясь ими круглого бухарского щита Кочевы, двинулся на воеводу, испепеляя его угольком уцелевшего глаза.

Кочева, пятясь, сделал несколько шагов назад, еще несколько шагов и вдруг исчез, тяжким грузом пошел на дно болота.

Андрей в ярости вонзил вилы в землю, заскрежетал зубами, из глаза его выкатилась слеза:

– Ушел, собака!

Он готов был зарыдать от бессилия, от неудовлетворенной жажды расплаты, броситься за Кочевой в болото, найти его там и душить, душить ненавистную глотку!

Андрей опомнился. Вокруг затихал бой. Большая часть воинов Кочевы была перебита, кое-кому вместе с княжичем удалось пробиться назад, ускакать.

Андрей с трудом вытащил из земли вилы и подошел к Фролу. Тот с перерубленным, перевязанным плечом неторопливо рассказывал Рябому:

– Я на него верхом сел, да рылом-то о корягу, рылом…

Андрей прошел меж тел, разбросанных по земле, – многие лежали, сцепившись с врагом, будто и в смерти продолжали бой. Сняв шапку, Андрей постоял возле Бориски.

– Убитых закопать, – глухо приказал он Рябому. – Раненых с собой возьмем… Подадимся вглубь…

Рябой подошел к телу Фетиньи. «Эх, жаль молодицу! Лежит, словно уснула, подложив кулачок под щеку. Лучше б меня, чем такую, – жизни не узнала…»

Трудно было Фетинье в лесах, в непогоду, но никогда не видели ее сумрачной, не слышали и слова жалобы.

Вместе со всеми стойко делила она невзгоды, и каждому хотелось, чтобы подумала Фетинья о нем добро, хотя бы взглядом похвалила, приветила.

К ней относились, как к единственной сестре, с грубоватой нежностью ограждали от непосильных тягот, оберегали от опасностей.

Фетинья была общей любимицей – обшивала, обстирывала всех, звонкой песней прогоняла угрюмость.

Ее трогательная любовь к Бориске подкупала: радостно было видеть, что есть на свете такая нерушимая верность.

Хорошо было подумать, что, может, и ты дождешься своей Фетиньи.

– Давай вместе их похороним… – предложил Рябой помощнику и начал ожесточенно рыть мечом могилу.

Вырыв глубокую яму, они подошли к Бориске, приподняли его, чтобы подтащить к могиле, Бориска застонал.

– Жив! – радостно воскликнул Фрол и припал к груди Бориски. Сердце едва слышно билось, замирало, точно раздумывая, не остановиться ли?

– Жив!

Закопав Фетинью и других погибших, они приложили к ране Бориски листы подорожника и, осторожно ступая, понесли его в глубь леса на носилках из сплетенных веток.

…Бориска пришел в себя на третий день, попросил пить, тихо сказал:

– Фетиньюшку покличьте…

Но никто ему не ответил. Бориска приподнялся, затравленно поглядел на опущенные головы товарищей, разом все понял. Судорожно всхлипнув, опять погрузился в беспамятство. Он бредил, пытался вскочить с носилок:

– За что ж они ее?.. Ее-то за что?..

Наконец утих, а еще через два дня с трудом поднялся; щеки ввалились, лицо постарело. Глубокая борозда пролегла меж бровей. Глаза глядели сурово, сосредоточенно, в них словно спекся гнев. Кругом стояла тишина, только временами по верхушкам деревьев проходил ветер.

– Сколь наших осталось? – спросил Бориска идущего рядом Андрея.

– Меньше сотни…

Бориска сжал зубы. Оперся о палку, что держал в руке. Глядя прямо перед собой, сказал:

– Ничего. Теперь каждый за троих драться будет, зубами рвать глотки мучителям…

И медленно, упорно, словно Преодолевая тугой ветер, пошел вперед.

МОСКВА КРЕПНЕТ

Торг раскинулся сразу у причала, взбегал вверх, к кремлевским стенам, будто искал у них охраны. От Бронной и Кузнецкой слобод несся несмолкаемый гул: там скрежетали напильники, огрызались зубила, то глухо, то звонко тукали молоты.

Купец Сашко глядел и глазам своим не верил: да неужто это матушка Москва?

Он вез из Сарая литовцам шелк и византийскую ткань – по коричневому полю золотые листья, – проделал тяжкий путь и на несколько дней решил остановиться в Москве.

Она поразила Сашко своим размахом: не ожидал встретить такую, совсем иной оставил много лет назад. Куда ни глянь – всюду строилась, будто взялась с кем-то наперегонки; всюду пахло смолой, тесом, валялась щепа. Виднелись торговые дворы иноземных купцов, полны народом улицы бондарей, гончаров, овчинников, седельников…

Льнули к берегу плоты с бревнами. Вверх и вниз по реке шныряли новгородские суда с орехами, медом, хмелем, светлыми щитами, сухой рыбой. Шумели водяные мельницы. У причалов пристани, на берегу толкалось несметно люда: зазывали лодочники и скупщики, торговались возчики с купцами, то там, то здесь встречались смуглые, желтые лица, мелькали тюрбаны, высокие мохнатые шапки, блестели серьги в ушах, раздавался золотисто-серебряный перезвон дукатов и московок, динаров и новгородок.[20] После тверского восстания перестали ханские баскаки ездить по Руси, и – это даже он, купец Сашко, живший далеко от родины, чувствовал – легче дышалось.

Над площадью стоял гомон от разноголосья.

Немецкий купец, весь в розовых складках, высунулся из лавки, хвалил прозрачный янтарь и яркие сукна; новгородский торгаш, прищелкивая языком, бил кожей о кожу; мужики окрестных селений сидели на возах со льном и коноплей, а рядом с ними гость с Белого моря навалил на прилавок «рыбьи зубы» – моржовые клыки. Мыла-то, мыла сколько! Нигде оно не было так дешево, как здесь. И кузнечных товаров видимо-невидимо: топоры и клещи, ножи и подковы – выбирай, что хочешь!

Сашко шел рядами, приценивался: ковры, ладан, сафьян, шали, галицкая соль, меха из Югры. Чего мало? Чего не хватает? Паволоки,[21] пожалуй, мало – должна быть ходким товаром. Да и красок что-то небогато…

Внимание Сашко привлек высокий русский купец с коричневыми от загара лицом и шеей. Лицо показалось Сашко знакомым. Купец этот яростно, увлеченно торговался с армянином – покупал у него душистые травы. Они то неистово били друг друга по рукам, то купец делал вид, что уходит, а армянин, нежно хватая его за полы, возвращал назад, то клялись и божились каждый на свой лад.

На русском купце – полинялый, прожженный солнцем зеленый кафтан, истоптанные красные сапоги, впитавшие, верно, пыль Царьграда и Хивы, Палестины и Багдада. Достаточно было посмотреть на омытое брызгами, овеянное ветрами многих морей лицо купца, чтобы представить себе: прежде чем попал он сюда, ему пришлось и отбиваться от пиратов, и переволакивать свои ладьи сушью, и садиться за весла, и ставить ветрила.

Наконец Сашко вспомнил: «Да я же встречался с этим московским купцом в Сарай-Берке, он даже останавливался у меня на дворе!»

Приблизившись к нему, Сашко с некоторой нерешительностью спросил:

– Сидор Кивря?

Кивря, прервав торг, окинул быстрым, цепким взглядом подошедшего, обрадованно воскликнул:

– Сашко ордынский! Будь здрав!

Он пожал руку Сашко так крепко, что у того слиплись пальцы.

Был Кивря знаменит на Москве оборотливостью: он закупал у иноземцев и перепродавал сукна, сирийский шелк, с ватагой ловил в Печорском краю соколов, скупал у Протасия воск, а у Данилы Романовича – копченую рыбу; покупал юфть и менял ее на пеньку, а пеньку – на поташ; подкрашивал меха, клал в бочки с сельдью камни, а в воск подмешивал сало. И все это с азартом, божась и лукавя, с твердой уверенностью, что не обманешь – не продашь.

– Сашко, пошли пображничаем! – обнимая ордынского купца за плечи, предложил Кивря и, видя нежелание гостя, успокоил: – Да по ковшику, для разговору… По ковшику! Тебе тюленье сало не надобно? Лежачий товар не кормит!

Они вместе стали выбираться из толпы.

Иван Данилович стоял с Симеоном на широкой строящейся стене. Уже вырисовывались стрельницы[22] высотой в три человеческих роста, крытые галереи, уже сколачивали мастера тяжелые, кованные железом ворота. Чернел далеко внизу ров с кольями.

Холопы, пригнувшись под тяжестью дубовых бревен – каждое толщиной в обхват, – подтаскивали их к основанию стены, поднимали вверх, до двенадцатого ряда. Другие набивали мелким камнем и обожженной глиной пустоту меж стен, мастерили перемычки. «Надобно сделать и второй вал с частоколом, – думает князь. – За стенами разбросать чеснок,[23] а на башнях поставить поболе самострелов да чанов для смолы… Нас теперь копьем не возьмешь!»

Лучи солнца, обласкав кремлевские крыши, терем на высоких подклетях, заскользили по Москве-реке, что, как сестра, протянула руку Неглинной. Легкая рябь пробежала по воде, и снова она стала спокойной, только вдали темнели головы невесть куда заплывших мальчат.

Со стены видно, как бесконечным потоком движутся по Владимирской дороге богомольцы, всадники, пешеходы.

Много, бессчетно много на Руси дорог: глухих и топких, ближних и дальних… Словно чураясь Москвы, обходили они ее прежде стороной, торопливо вились, минуя черные леса, мхи и болота, к Твери, Новгороду, Рязани. А теперь, как малые реки, сливаются дороги в одну, что ведет на Москву. Ею пришел из Киева боярин Аминь, ею придут и другие.

Дымят мастерские и мыленки на берегу, приветливо машут крыльями мельницы, строится деревянный мост через реку; стук топоров перекликается со скрипом телег – неумолчный шум плывет над городом. Он плывет, как дождевая весенняя туча, радуя и обещая.

Кто бы мог сказать, глядя ныне на Москву, что при отце Ивана Даниловича сжег ее дотла подлый хан Деденя – шакал, породивший Чолхана?!

Нет, не сжечь Москвы огнем, не снести мечом – вечно будет стоять!

Иван Данилович был серьезен и тих; его удлиненное, худощавое лицо задумчиво. Симеон – на голову выше отца. Приподняв раздвоенный подбородок, он вскинул голову, внимательно смотрит вдаль. Умные холодные глаза его отмечают оживленную суету у купецких амбаров, веселый торг возле пристани.

– Ты приметил, – спрашивает Иван Данилович, – кого в Орде после Узбека перехитрять придется, а может, и воевать?

Калита недавно был с сыновьями в Сарай-Берке, представлял их Узбеку.

Симеон вопросительно посмотрел на отца.

– Сынка его, Джанибека! Думаешь, пошто я ему обильные подарки слал? Он хоть и не старшой, а помяни мое слово: только отец издохнет – трон захватит, ни перед чем не попятится. Уже сейчас, как собака, хвостом виляет, а зубы скалит!

– Сила у нас теперь есть! – с гордостью произнес Симеон.

– Есть, да еще мала… Потому и в Орду езжу. И тебе после меня придется туда до поры до времени наведываться!.. – Князь, посмотрев на сына, требовательно сказал: – Без меня живите дружно, не затевайте пагубных раздоров! Кое-кто из князей уже понимать начал, что согласного стада волк не берет. Ты заставь у гроба моего всех младших братьев крест целовать, что будут жить одним сердцем, чтить отчее место, иметь единых врагов и друзей. Это мой твердый завет…

Внизу возник какой-то странный шум. Калита вгляделся, и лицо его осветилось радостью: везли соборный колокол, снятый у святого Спаса в Твери.

– Послужи нам… – негромко сказал князь и, обернувшись к сыну, напомнил: – Ты, когда отроком был, мыслил: «Несправедлив отец к тверскому Александру». А он, честолюбец, знаешь, что опять недавно надумал? Только разрешил Узбек ему в Тверь возвратиться, он, алча власти, с Литвой тайно стакнулся. У ханши в Орде поддержку купил… – Иван Данилович положил на грудь ладонь – ныло, покалывало сердце. Понизил голос: – Я на дороге письмо Александра к Гедимину перехватил, передал Узбеку. Отсекли наконец-то поганую тверскую голову!

– Давно пора… – процедил сквозь зубы Симеон. Глаза его стали походить на синевато-серые льдинки. – Пока жив был, только и жди междоусобиц.

– Сам себе смерть уготовил! – жестко сказал князь. – Узбек теперь мне верит больше, чем своим темникам… Сам видишь: верчу им, как умею… Даже сына Александра Тверского – Федора – казнили.

Но Симеон слушал сегодня отца невнимательно. Снова неотступно придвинулись, навалились мысли об убийстве Фетиньи, о страшных минутах, пережитых год назад в лесу…

Как ни оправдывал Симеон себя, что убил беглую, что она сама во всем виновата, что ему никакого дела нет до нее и даже зазорно думать о ней, – видения преследовали его. Тяжесть камнем лежала на сердце, острая жалость пронизывала его, когда вспоминал Фетинью, припавшую к земле, будто она к чему-то прислушивается, и через мгновение вскочит на резвые ноги, и зеленые искры брызнут из глаз, и озорная улыбка пробежит по губам.

Но тотчас перед Симеоном возникала другая картина: когда, отбежав в сторону, Фетинья прокричала ему: «Падаль!» И гнев снова закипал в груди, и он говорил себе: «Хорошо, что прикончил гадину!»

Калита проницательно поглядел на сына и, словно угадав, о чем он думает, вдруг спросил:

– Неужто не могли осилить тогда… в лесу?

Симеон, застигнутый врасплох, побледнел, нервно хрустнул пальцами, ответил, будто оправдываясь:

Назад Дальше