Путешествие в загробный мир и прочее - Генри Филдинг 4 стр.


Тут подоспел еще один дух, и он слова не вымолвил, а врата уже распахнулись перед ним. Кто-то, я слышал, тихо сказал: – Наш покойный лорд-мэр[38].

Наконец настала наша очередь. Дух-прелестница, о ком я с похвалой отзывался в начале своего путешествия, прошла очень легко, зато сумрачная дама была отвергнута сразу же: в Элизиуме, заявил Минос, ханжам не место.

И вот призвали к ответу меня, нимало не надеявшегося выдержать сие испытание огнем. Я признался, что в молодые годы отдал щедрую дань вину и женщинам, но ни единой живой душе не учинил вреда и от добрых дел не бегал, и пусть в том мало добродетели, но никому не отказывался помочь и дорожил друзьями. Я бы еще говорил, но Минос велел мне войти в Элизиум, пока я не потерял голову от похвал собственным добродетелям. И со своей прелестной спутницей я направился через эти врата, и там, с жаром, но очень духовно обнявшись, мы поздравили друг друга с обретением себя в блаженном краю, чья красота превыше всего, что может начертать воображение.

Глава VIII

Приключения автора с первых его шагов в Элизиуме

Дорога привела нас в восхитительную апельсиновую рощу, где собралось великое множество духов, причем я каждого признал, и каждый признал меня: духи здесь узнаются по наитию. Скоро я встретил свою дочурку[39], которую потерял несколько лет назад. Господи! Где те слова, чтобы передать, с каким восторгом и умиленной нежностью мы расцеловали друг друга и как застыли в пылком объятии, длившемся по земному времени никак не меньше полугода!

Первый дух, с которым я разговорился, был Леонид Спартанский. Я сказал, что один наш прославленный поэт воздал ему должное, а он ответил, что весьма признателен ему за это[40].

Вскоре нас зачаровал дивный голос в сопровождении скрипки, словно попавшей в руки самому сеньору Пьянтиниде. Потом мне назвали дуэт: то были Орфей и Сафо.

На их концерте (да простится мне это слово) был старик Гомер, посадивший себе на колени мадам Дасье. Он засыпал меня вопросами о мистере Попе, говорил, что жаждет его видеть: «Илиаду» в его переводе[41] он-де прочел с тем же восторгом, какой сам рассчитывал доставить читателям оригинала.

Я не удержался и спросил: точно ли он написал поэму кусками и распевал их на манер баллад по всей Греции, как о том говорит предание? Он улыбнулся вопросу и в свою очередь спросил, не присутствует ли в поэме некий план, и если да, то, думается ему, я сам отвечу на свой вопрос. Тогда я стал допытываться, в каком из городов, оспаривающих эту честь, он родился. На это был ответ: – Честное слово, я сам не знаю[42].

Под руку с мистером Аддисоном ко мне подошел Вергилий. – Итак, сэр, – сказал он, – сколько же за последние годы вышло переводов моей «Энеиды»? – Я ответил, что, сдается мне, вышло несколько переводов, но за точное число не поручусь, потому что сам читал только перевод доктора Трэппа. – А-а, – сказал он, – занятно у него получилось! – Между прочим, я сообщил ему о соображениях доктора Уорбертона[43] по поводу элевсинских мистерий, которых поэт коснулся в шестой книге. – Каких мистерий? – спросил мистер Аддисон. – Элевсинских, – ответил Вергилий. – Я приоткрыл завесу над ними в своей шестой книге. – Сколько мы с тобой знакомы, ты не заговаривал со мной ни о каких мистериях. – При твоей великой учености, – ответил тот, – я не видел в этом нужды. К тому же ты всегда говорил, что понимаешь меня с полуслова. – Эти слова, мне кажется, отчасти обескуражили критика, и он отошел к развеселому духу – некоему Дику Стилу, который заключил его в объятья и заверил, что он был лучшим из людей и что в его честь он отрекается от собственной славы сочинителя. С милостивой улыбкой потрепав его по плечу, Аддисон молвил: – Золотые твои слова, Дик!

Потом между Беттертоном и Бутом я увидел Шекспира: он рассуживал этих великих актеров, заспоривших о некоем оттенке в одной его строке[44]; я было удивился, что в Элизиуме так жарко пререкаются, но, прислушавшись к себе, сообразил, что всякая душа сохраняет-таки главнейшее свое качество, без которого, собственно говоря, она уже не душа. Вот эти известные слова из «Отелло», как их приводил Беттертон: «Задую свет». Бут настаивал, что надо так: «Задую этот свет». Я не удержался и высказал свою догадку: «Задую твой свет» – так, мол, не лучше? Кто-то предложил вариант, на мой взгляд, совсем мудреный: «Задую тебя, свет», отчего свет стал собеседником. Еще один поменял слово, и получилось: «Задую твою свечу». Тогда Беттертон заметил, коль скоро текст теряет неприкосновенность, то этак, пожалуй, от похожих слов перейдут к непохожим и кто-нибудь предложит: «Задую твои глаза». Тут все решили, что рассудить их может только сам Шекспир, и он высказался в таком духе: – Клянусь, джентльмены, я так давно написал эту строку, что уже не поручусь, как я ее сам понимал. Одно верно: знай я, что по ее поводу будет сказано и написано столько чепухи, я вычеркнул бы ее раз и навсегда, поскольку приписывать мне все эти толкования значит очень мало меня уважать.

Спросили его и о других темных местах в его сочинениях, но он ушел от ответа, сказав, что если уж их не прояснил мистер Теобальд[45], то готовящиеся три или четыре новые издания его пьес, он надеется, удовлетворят нас вполне. В заключение же сказал:

– Я не перестаю изумляться людям, раскапывающим у автора скрытые красоты. Ведь самые превосходные и полноценные красоты всегда лежат на поверхности и блистают прямо в глаза; и если, так и сяк толкуя отрывок, мы не можем решить, как лучше, то, по моему глубокому убеждению, оба толкования не стоят ломаного гроша.

От сочинений разговор перешел к монументу в его честь[46]; в этом месте Шекспир от души расхохотался и крикнул Мильтону: – Клянусь честью, брат Мильтон, славную компанию поэтов они подобрали! Им бы раньше не гнушаться нашим братом, когда мы были живые. – Верно, брат, – отозвался Мильтон, – но ведь живых надо кормить.

Глава IX

Новые приключения в Элизиуме

Нас окружила толпа духов, в которых я признал героев, по здешнему обычаю пришедших поклониться своим поэтам – тем, что воспели их деяния. Ахилл и Улисс подошли к Гомеру. Эней и Юлий Цезарь – к Вергилию; Адам направился к Мильтону, по какому случаю я шепнул Драйдену, сославшись на его собственные слова, что и дьяволу-де не мешало бы почтить поэта. – Верно, я сам был одержим дьяволом, – оборвал меня Драйден, – когда выговорил те слова. – Несколько духов обступили Шекспира, среди них замечательной статью выделялся Генрих V. Я засмотрелся на этого монарха, когда ко мне приблизился крошечный дух, сердечно потряс мне руку и назвался Мальчиком с Пальчик[47]. Я чрезвычайно обрадовался знакомству и с гневом помянул историка, оболгавшего рост этого великого человека, составлявший якобы не больше пяди: с одного взгляда было ясно, что в нем все полтора фута (и 1/37 дюйма, уточнил он), то есть он был чуть пониже самых видных щеголей наших дней.

Я спросил героя, насколько правдивы истории, которые о нем рассказывают, – о пудинге, например, и о коровьей утробе. Касательно первого, сказал он, всё враки, достойные смеха, насчет же второго не стал отрицать доли истины, но и не стыдился происшедшего, ибо был проглочен коровой вероломно, а будь у него оружие в руках, добавил он с чувством, черта с два она бы его проглотила!

Последние слова он выкрикнул с такой яростью и досадой, что я почувствовал, какая это незаживающая рана для него, и, сменив тему, завел разговор о великанах. Он поведал, что не только не убивал их, но и в глаза не видывал великанов; что ему ошибкой приписали подвиги его доброго приятеля Джека Победителя Великанов, который, думается ему, извел эту породу подчистую. Я возражал, что сам видел громадного ручного великана, по настоятельной просьбе некоторых джентльменов и дам благополучно прожившего целую зиму в Лондоне и лишь по неотложным домашним делам отбывшего к себе в Швецию.

Мне бросился в глаза сурового вида дух, опиравшийся на плечо другого духа, и в первом я узнал Оливера Кромвеля, а другой был Карл Мартел[48]. Признаться, я не ожидал увидеть здесь Кромвеля: я помнил, бабушка говорила мне, что поднялась буря и дьявол уволок его, но сейчас он честным словом заверил, что в этой истории нет и грана правды[49]. Впрочем, по его признанию, он чудом избежал преисподней, и ему бы ее не миновать, не выручи славная первая половина жизни. На землю же его отправили с таким жребием:

Вторично он родился в день восстановления на троне Карла II, причем родился в семье, которая на службе этому государю и его отцу потеряла очень значительное состояние, а в награду получила то, чем государи очень часто оплачивают истинные заслуги, а именно: 000. В 16 лет отец купил ему низший офицерский чин, в каком он прослужил, не поднявшись ни на ступеньку, все царствование Карла II[50] и его брата[51]. В революцию он оставил свой полк и разделил мытарства старого хозяина, потом был опасно ранен в известной битве на реке Войн, где сражался простым солдатом. Оправившись от раны, последовал за злосчастным королем в Париж, где опускался все ниже и добывал пропитание жене и семерым детям (на его билете были рога) чисткой сапог, присмотром за свечами в опере, и после нескольких лет этой жалкой жизни умер едва ли не от голода и с сокрушенным сердцем. Когда он явился к Миносу, тот проникся страданиями, кои он претерпел в семье, горько обиженной им в первой жизни, и дозволил ему войти в Элизиум.

Мне не давала покоя одна мысль, и, не удержавшись, я спросил его: правда ли, что он таки хотел получить корону? Улыбнувшись, он ответил: – Не больше того священника, что отвергает митру со словами «Nolo episcopari»[52]. – Вообще же вопрос, похоже, его неприятно задел, и в следующую минуту он отвернулся от меня.

Его сменил почтенный дух, в котором я признал великого историка Ливия[53]. Возвращавшийся из Дворца Смерти Александр Великий нахмурился, завидев его. На этот счет историк заметил: – Хмурься, хмурься, только против римлян ничто твое войско, сладившее с доморощенными азиатскими рабами. – Мы посокрушались об утрате самой ценной части его истории, при этом он не преминул похвалить толковое издание мистера Хука[54], все прочие, сказал он, далеко превосходящее; когда же я упомянул издание Ичарда [55], он фыркнул, по-моему, даже презрительно, и уже уходил, но я взмолился ответить еще на один-единственный вопрос: правда ли, что он был суеверен? Я-то считал, что – да, но господин Лейбниц уверил меня в обратном. На что он сердито сказал: – Он что, читал у меня в душе, ваш господин Лейбниц? – и с тем отошел.

Глава X

Автор удивлен, встретив в Элизиуме Юлиана Отступника[56], но тот удовлетворительно объясняет, на каком основании он туда допущен. Юлиан рассказывает о приключениях в свою бытность рабом

Отходя, он, я слышал, приветствовал дух по имени Юлиан Отступник, что безмерно поразило меня: по моему разумению, никто не заслуживал преисподней больше, чем этот человек. Но вдруг я узнаю, что этот самый Юлиан Отступник был в свое время небезызвестным архиепископом Латимером. Он поведал мне, что на его первоначальное поприще возвели много напраслины и что он не был настолько скверным человеком, каким его представили. В Элизиум его, однако, не допустили, но заставили прожить на земле несколько жизней, всякий раз в другом состоянии, а именно: раб, еврей, генерал, наследник, плотник, щеголь, монах, скрипач, мудрец, король, шут, нищий, принц, государственный муж, солдат, портной, олдермен, поэт, рыцарь, учитель танцев и трижды епископ, – и лишь тогда его мученический жребий и последнее из упомянутых искупительное поприще удовлетворили судью и дали допуск в блаженный край.

Я заметил, что столь различные характеры, наверное, послужили источником занимательнейших происшествий, и если он их все помнит, на что я уповал, и располагает временем, то весьма обяжет меня своим рассказом. Он отвечал, что отлично помнит все бывшее с ним, а что касается времени, то в этом благословенном месте на всех лежит единственная обязанность: умножать счастье друг друга. И он поблагодарил меня за то счастье, что я доставляю ему, прося осчастливить рассказом. Я взял за руку мою малышку, другую руку предложил любезной спутнице, и мы проследовали за ним на солнечный цветущий бережок, где уселись, и он начал рассказ.

– Я полагаю, вам достаточно известно о моей жизни в бытность императором Юлианом, хотя рассказы обо мне, уверяю вас, все лживы, особенно в том, что касается многочисленных чудес, предвещавших мою смерть. Обсуждать их сейчас мало смысла, но если они вдруг понадобятся историку, они совершенно в его распоряжении.

В следующий раз я родился в этот мир в Лаодикии[57] (это в Сирии), в незнатной римской семье; в душе я был бродяга, и в семнадцать лет уехал в Константинополь, прожил там год и отправился во Фракию, куда в это самое время с позволения императора Валента вошли готы. И там я был совершенно пленен женой некоего Родорика, готского военачальника, ее же имя и поныне сохраню в тайне из чувства нежнейшей признательности к прекрасному полу, ибо ее обращение со мной было в высшей степени доброжелательным, без той недоступности, какая ограждает женщин от приставанья. Добиваясь близости с нею, я продал себя в рабство ее мужу, а тот, как и все его соплеменники, не страдая излишней ревностью, подарил меня жене – по той самой причине, по какой ревнивец старался бы держать меня подальше от жены, именно: по причине моей молодости и красоты.

Покуда все вышло по-моему, за обнадеживающим началом последовало продолжение. Вскоре я убедился, что ей приятны мои услуги, я часто ловил ее взгляд, отводимый со смущением, в котором трудно заподозрить чистоту сердца. С каждым днем я получал все новые ободряющие знаки, но слишком далеко развели нас обстоятельства, и я долго не осмеливался повести наступление, а она строжайше держалась приличий и не могла, порвав путы скромности, первой сделать шаг; в конечном счете страсть поборола мою почтительную сдержанность, и я решился на смелую попытку, чего бы мне это ни стоило. При первом же удобном случае, когда хозяин был в отъезде, я дерзко осадил крепость и штурмом взял ее. Я не преувеличиваю, говоря – штурмом, ибо сопротивление было отчаянным, на какое только способна совершенная добродетель. Она несколько раз грозилась позвать на помощь, а я убеждал в бесполезности этого, поскольку рядом никого нет, и, видимо, она поверила мне и не стала звать, а позови она людей – и я, может статься, отступил бы.

Поняв, что добродетель ее попрана, она покорилась судьбе и весьма долгое время дозволяла мне вкушать сладостные плоды моей победы; а завистница-судьба готовила мне дорогую расплату. Однажды в счастливейшие наши минуты нагрянул муж и прямо отправился на ее половину, едва дав мне время юркнуть под кровать. Другой насторожился бы, застав жену в таком состоянии, но этот был совершенно не ревнив, и все могло бы обойтись, не угляди он случайно мои ноги, торчавшие наружу. За них он и вытянул меня из-под кровати, после чего сурово глянул на жену и схватился за палаш, и он разделался бы с нею в два счета, но тут, очертя голову и кляня себя, я вступился за честь госпожи, взяв на себя всю вину, каковая, впрочем, дальше помыслов-де не пошла. Натура чрезвычайно одаренная, она так хорошо подыграла мне, что он, таки дал себя обмануть, но теперь его гнев обратился на меня, он грозил мне страшными карами, а насмерть перепуганная и потерявшаяся госпожа не нашлась вступиться и отвести их от моей головы; а могло быть и так, что прояви она участие ко мне – и в нем наконец пробудилась бы ревность, с которой уже не совладать.

Назад Дальше