— Галина и не знает о том, что ее батько задумал.
— Так, значит, ее силой?
— Ну, силой-то Галю не сломишь, разве обманом. До вчерашнего дня я думала, что брешут люди, а вчера мне про замиры войта сказала сама няня.
— Голубка моя бесталанная! — вскрикнул Семен. — Так тебя хотят обмануть, погубить на всю жизнь? Ну, теперь это им не удастся! Если ты меня любишь — со мною будут иметь дело! — Лицо Семена приняло вдруг какое-то озабоченное выражение. — А не знаешь ли, Богдана, куда это они все уехали сегодня? — произнес он встревоженным тоном.
— Уехали? — изумилась Богдана. — Откуда ты это взял?
— Я был там только что; воротарь сказал мне, что пан войт с нянькой и дочкой выехал куда-то на рассвете. Спрашивал — куда? Говорит, что не знает.
Веселое личико Богданы приняло сразу серьезное выражение.
— Вот это так штука, — протянула она, разводя руками, — ведь я была у них вчера, и никто не говорил ничего об отъезде, даже няня, — она меня домой провожала, — не знала, очевидно, ничего об этом!
— Что ж это значит? — произнес встревоженным голосом Семен, останавливая на Богдане вопросительный взгляд.
— Уж этого и я не знаю, — ответила Богдана. — Пан войт вчера здорово рассердился, может, надумал что…
В это время в светлицу вошла пани цехмейстрова в сопровождении молодой дивчины, несшей на серебряном подносе большой позлотистый жбан и такой же кубок.
— А что там случилось, Богдано? — обратилась она к дочери, указывая дивчине жестом, как расставить все на столе.
— Да вот новая притычина, мамо! — ответила Богдана. — Семен говорит, что ему сказали во дворе Балыки, будто пан войт с няней и с Галиной уехал куда-то со двора светом.
— Уехал? Да постойте, может, он никуда и не уезжал, — произнесла живо пани цехмейстрова, — может, он приказал так говорить слугам, чтобы тебя к Галине не допустить.
— А откуда ж бы он, паниматко, узнал, что я прибыл в Киев? — возразил Семен. — Ведь я только сегодня утром въехал в город, бо вчера опоздали и ночевали за Мийской брамой в корчме.
— Ну, откуда узнал! Видел тебя кто-нибудь хоть там, хоть раньше рассказал… Мало ли чего не случается. Вот ты, Богдане, лучше сбегай сейчас к пану войту да разузнай обо всем…
— И то правда! — вскрикнула весело Богдана.
— А мы тем часом подзакусим да выпьем добрый кубок меду, — продолжала пани цехмейстрова.
— Спасибо, спасибо, паниматко, за вашу ласку, — ответил Семен, — и тебе, Богдано, спасибо; только ты не барись и ей, Галине, скажи, что…
— Знаю, знаю что, — перебила его с лукавой улыбкой Богдана и, набросивши на плечи аксамитный байбарак и шелковый платок, весело выпорхнула из светлицы.
Пани Мачоха, несмотря на возражения Семена, усадила его за стол и начала угощать всеми произведениями своего кулинарного искусства, подливая усердно в кубок мед. Она засыпала своего гостя всевозможными вопросами относительно его житья-бытья в чужих краях и хитрого обмана, который устроил над ним Ходыка.
Рассеянно отвечал Семен на ее вопросы: сердце его билось неспокойно, тревожные мысли перебегали в голове; какое-то страшное предчувствие закрадывалось в душу… Каждую минуту оглядывался он на двери в ожидании увидеть Богдану, а время шло, и Богдана все еще не возвращалась назад. Так прошел час; но Семену он показался целым годом. Наконец раздался тихий стук, двери отворились, и в комнату вошла Богдана.
Уже по лицу ее, взволнованному, возбужденному, и пани Мачоха, и Семен догадались сразу, что во дворе Балыки произошло что-то необычайное.
— Ну что, уехали? Нет? — произнесли они разом, подымаясь с мест навстречу Богдане.
— Уехали, — ответила Богдана, — я и в доме была, нету.
— Куда ж уехали? Зачем?
— Никто не знает; раптом как-то случилось все, да так таемно, что и челядь вся ничего не разберет. Воротарь рассказал мне, что еще до света пан войт вышел куда-то из дому, а потом через годыну возвратился домой; возвратился пешком, но слышно было, что за углом остановились кони. Вошел пан войт во двор и приказал ему, воротарю, не ложиться, а подождать; а через полчаса вышел он опять, а за ним Галя и нянька, пошли за угол, и слышно было, как щелкнул бич и затарахтели колеса.
— Колеса? — изумилась пани цехмейстрова.
— Так, колеса… А чьи, говорит, лошади, чей повоз, он не мог рассмотреть, потому что было рано, только что еще начало благословляться. Только войтовы кони все на конюшне; я и на конюшню ходила… и правда: и все кони, и все колясы, и все сани дома.
По мере того как говорила Богдана, лицо Семена принимало все более и более встревоженное выражение.
— Что ж это значит? Куда они увезли ее? — произнес он задыхающимся от волнения голосом, переводя растерянный взгляд с Богданы на пани Мачоху.
— Да ты постой, постой, сыну, — попробовала было успокоить Семена пани цехмейстрова, хотя у ней самой при сообщении Богданы заныло мучительно сердце, — может, они поехали в Печеры? Там, в Вознесенском, игуменья, тетка Галины, а Галя давно хотела съездить к ней.
— Нет, мамо, это не то, — перебила ее серьезно Богдана. — Галя и сама просилась туда у батька, и меня, и няню подсылала к пану войту с тем же; так пан Балыка об этом и слышать не хотел, а в последний раз наказал ей, чтобы она о том и думать не смела, потому что он скорее убьет ее своей власной рукой, чем отпустит в монастырь.
При этих словах Богданы быстрая и яркая, как молния, мысль прорезала вдруг весь мозг Семена.
— Боже мой! — вскрикнул он вне себя от ужаса. — Так, значит, они повезли ее венчаться?
Обе женщины стояли перед ним молча, потупив в землю глаза.
VIII
Охваченный ужасом потери дорогой девушки, вышел Мелешкевич из приветливого домика семьи Мачох и направился бесцельно по улицам Подола… Куда теперь идти, к кому обратиться за радой, где искать? Он не знал, да, кажись, в первые минуты и не думал об этом. Ее нет, ее увезли, упрятали, опутают новым обманом, а то и заклюют, а без нее — ему целый свет пустыня! Вот что кричало внутри его, и он торопливо шел, поворачивая из одного переулка в другой, кружась и возвращаясь назад, словно челнок без руля в непогоду; он не интересовался даже взглянуть, какие перемены произошли в родном городе за время его отсутствия.
А ясный, немного морозный день обливал потоками света и торговую площадь с запертыми по случаю праздника крамницами, склепами да рундуками, и высокие заборы с перегибающимися через них ветвями деревьев, опушенных кое-где инеем, и прятавшиеся за ними обывательские дома с ганками,[43] и купола церквей, сверкавшие своими крестами… По улицам стоял веселый святочный шум, разряженная толпа пестрела различными цветами одежд и сновала мимо Семена; некоторые даже наталкивались на него и останавливались в изумлении, словно пораженные чем-то необычайным, чудесным. Но сам Семен не обращал на них никакого внимания: казалось, он куда-то спешил, а между тем идти ему было некуда… И это «некуда» торчало гвоздем в его голове. Опустив низко голову, он ощущал в ней лишь буйный хаос, а в груди жгучую боль. Где она? Как спасти ее? Эти два вопроса пепелили его мозг, вонзались ядовитыми жалами в сердце. И он не находил на них никакого ответа. «Но нужно торопиться, нужно искать: каждый миг промедления грозит ей страшными муками!» — повторял он себе ежеминутно и, не зная, на что решиться, торопливо шагал все дальше вперед.
Наконец свежий, здоровый воздух и физическая усталость отишили понемногу его душевное волнение. Мелешкевич остановился и оглянулся кругом: он находился у одной из рубленых башен, ворота которой выходили на речку Почайну, стлавшуюся стекловидной зеленоватою лентой параллельно Днепру. «Уж не к проруби ли привела меня доля?» — мелькнула у него мысль и заставила горько улыбнуться. Он потер рукой лоб, снял шапку, чтобы охладить голову. Припомнилось Семену, что мать Богданы говорила про своего швагера, столетнего старца Мачоху, по жизни и благочестивого почти отшельника. «Не зайти ли мне самому к старцу?» — подумал он. Может, тот что посоветует, наставит, и Семен торопливо зашагал в противоположную часть города, за дальний Кудрявец, где в хижине-келейке проживал вблизи Ерданского монастыря святого Николая древний старик. Мелешкевич перерезал поперек весь Подол, вышел за окопы у церкви святого Константина и Елены и после некоторых расспросов добрался до монастыря и нашел хижину старца, но там, к величайшему огорчению, не застал отшельника дома и должен был возвратиться назад.
Солнце уже стояло за Вышним замком, отчего линии его темного силуэта горели пурпурным огнем, когда Мелешкевич подходил к церкви святого Богоявления. Он остановился было на мгновение, чтобы передохнуть oт усталости и решить, куда теперь направиться, как вдруг невдалеке от него раздался глухой выстрел. Мелешкевич вздрогнул и оглянулся: поблизости никого не было, а между тем звук, поразивший его, был не что иное, как выстрел, значит, кто-то стрелял или в закрытом дворе, или в будынке, почему и в кого? «Не покончил ли кто по-козацки, благородно, свои счеты с напрасною долей и не послал ли тем доброй рады ему самому?» — снова мелькнула в его голове докучная мысль.
— Но почему же благородно? — возразил он сам себе вслух. — Отказаться от борьбы с ворогом и самому уйти с дороги — это своего рода трусость, а не благородство… Нет, я еще с тобой посчитаюсь! — прошептал он вполголоса и погрозил кулаком в пространство.
В это время послышался второй выстрел, и Мелешкевич заметил уже, что он раздался в соседней усадьбе; побуждаемый любопытством и некоторой долей тревоги, он направился поспешно в открытую калитку; сейчас же за ней направо помещалась халупка, а в глубине садика виднелся небольшой домик. Из полуоткрытых дверей халупки вылетали взрывы забористого смеха, сопровождаемые детскими взвизгиваниями. Мелешкевич вскочил в сени и отворил вторую дверь; его никто не заметил: пороховой дым плавал по хате и вырывался клубами из дверной щели. Сквозь синеватые волны его Мелешкевичу представилась следующая картина: на полу, у стены, на которой висела бандура, распластавшись свободно, лежал его побратим, Деркач-запорожец, подложив барыло под голову; возле него сидел по-турецки молодой Щука, а за ними в углу теснилось несколько оборванных, босых еврейских мальчиков, среди которых стоял и хорошо одетый, в ермолке. Семен признал в нем вчерашнего знакомого Сруля. Щука наточивал из барылка, на котором лежал запорожец, в кухли оковытой и потом, по указаниям своего нового ментора, стрелял из пистоля в цель. Мишенью служил венок из заглохших гвоздик и стокроток, висевший на дальней стене. Щука должен был сбивать пулями цветок за цветком, и за каждый неудачный выстрел запорожец выпивал кухоль, а за каждый удачный они выпивали вдвоем. Но запорожцу, видимо, хотелось другой потехой поразнообразить свой спорт…
— Что же вы… только дразните? На гривны сбежались, а подержать за нее кружку ни у кого духу не хватит: то возьмет, то бросит…
— Ой страшно… если этого самая куля… — послышались робкие голоса из толпы мальчишек.
— А ты бы хотел даром гривну?
— Трусы! А еще брешут, что из них Маковеи были, — заметил Щука.
— Ну?! — прикрикнул Деркач. — Или бери кто кухоль, или геть мне все к своему тателе черту!
— Стойте, пане лыцаре… Я еще попробую. — И оборванец, схватив кружку, стал было у стены; но когда запорожец протянул руку к пистолю, то он с криком «гевулт» уронил ее и отскочил в угол.
— Ах вы, христопродавцы!.. — заругался Деркач.
Но из толпы дрожавших от страха еврейских мальчишек выступил знакомый наш Сруль и с разгоревшимися от обиды глазами возразил запорожцу:
— Вы, пане лыцарю, задарма гневаетесь и лаете нас, даруйте мне слово. Ведь они бедные, гляньте, — указал он рукой на мальчишек, прижавшихся в угол, — с голоду, может, пухнут. Так что дивного, если им заманулось иметь гривну? А проте не знают же они добре ясного пана, чи он только пробьет руку, а чи й голову?
— Ах ты рабин! — усмехнулся Деркач. — А сам же ты чего трусишь?
— Мне гривны не треба! — отрезал он гордо. — Но чтоб доказать, что я верю панской руке, то, как ни страшно, а я подержу кухоль.
— Ой ли? — изумился запорожец и даже приподнялся на левом локте.
Вместо ответа Сруль схватил порывисто кухоль и стал плотно у стены, вытянув руку. Бледный, как стена, он затаил дыханье и замер…
Запорожец взглянул на него одобрительным взглядом и кивнул головой Щуке; тот тоже произнес сочувственно: «Молодец!»
Деркач, чтобы испытать храбрость мальчишки, начал медленно наводить пистолет. Мальчик стоял неподвижно, зажмуря глаза, и только больше и больше бледнел. Наконец грянул выстрел, и пробитая пулей кружка выскользнула из рук Сруля.
— Уф! — вздохнул он глубоко и вытер рукавом лоб, на котором выступили крупные капли пота.
— Ах ты, бестия забесовская! — вскрикнул в восторге Деркач и схватился на ноги. — Жиденя, а так ловко стояло под дулом… Ей-богу, это и нашему брату подстать:…такой завзятый. Кто б подумал! Да пусть меня на том свете заставят отплевываться, а не могу не обнять такого. — И запорожец, схватив Сруля руками, поцеловал его крепко. — Бери все десять гривен, все твои! — произнес он торжественно.
— И от меня столько же! — подсыпал Щука медяков из своей калитки.
— Дякую, ясное панство! — поклонился просиявший и вновь раскрасневшийся Срулик. — Только отдайте эти гроши лучше вот сим нищим!
— Стонадцать куп ведьм с Лысой горы мне на утеху, коли это чертеня не только отважно, но и благородно! — вскрикнул Деркач. — Говорят, что у жида души нет, а есть только пар; а вот у этого выплодка оказалась душа. Бери же все эти гроши и раздай сам своим нищим! А от меня возьми-таки себе на память вот этот дукат.
Еще пред медью мог устоять Сруль, но перед золотом глаза его заискрились; он схватил дукат и быстро поцеловал запорожца в полу зипуна.
— И от меня еще возьми, Сруль, хоть не дукат, а талер, но от щирого сердца! — произнес, вступая в хату, Семен Мелешкевич.
— Побратим! Товарищ! Семен! — посыпались к нему приветствия, и Деркач да Щука, поцеловавшись с гостем, усадили его на опрокинутый порожний бочонок.
— Ну, теперь, жидовье, с хаты долой! — крикнул на мальчишек Деркач. — Ты, Срулик, геть: я тебя потом окрещу и сделаю запорожцем. Представь себе, — обратился он к Семену, — … жиденя, а такое храброе и с душой… Просто ума не приложу: верно, его мамеле знакома была с нашим братом, — захохотал он весело.
— Я все видел, — ответил Семен, — стоял там и не хотел прерывать вашей потехи.
— Ха! А не видел ли, как он ловко стал сразу стрелять? — мотнул Деркач оселедцем в сторону Щуки. — Славный, бре море, выйдет братуха, бей меня сила божья, коли не славный!
— Еще бы! — обнял Щуку Семен, — Он и родился с зубами.
— И пьет гаразд, на руку охулки не ложит!
— Да полно вам, захвалите, — сконфузился Щука, — лучше на деле докажем, кто кого перепьет.
— Выпить-то дайте и мне на потуху: что-то уж вельми здесь меня жжет. А спор оставим до другого раза: теперь не час.
— Что там такое? — заинтересовался Деркач, поднося своему побратиму полный кухоль горилки.
— Стой, выпью, — Мелешкевич за одним духом выжлоктал кухоль и протянул его Деркачу снова. — Всыпь еще, — не берет.
— Эх да и побратим же душа! — вскрикнул от восторга Деркач и опрокинул себе в рот налитый для товарища кухоль, а потом уже снова наполнил его пенной и подал побратиму.
Когда опорожнен был второй кухоль, Семен прямо обратился к товарищам с такой речью:
— Эх, друзи мои добрые да коханые! Осело меня великое лихо, насмеялась надо мною щербатая доля! Но не о маетностях, не о дóбрах, не о моих обидах теперь речь, а об этом дурном сердце, что колотится больно в груди, а не разобьет ее, каторжной! — Он ударил себя кулаком гулко в высокую юнацкую грудь и, вздохнув тяжело, опустил на руки свою голову.
— Да что такое? Расскажи, разваж свою тугу! — обратились к нему с участием товарищи, пододвинув поближе бочонки, заменявшие в этом кубле запорожца и стулья и кресла.
— Да, нужно все сказать: не хочу крыться, — заговорил нервно, после долгой паузы, Мелешкевич. — У войта Балыки есть дочка… единая, как солнце красное на небе. Мы с ней еще с детства слюбились, дали слово друг другу… Покойная мать ее благословила тайком нас, да и старик ничего… жаловал… А теперь пропала голубка, а без нее мне не жить…
— Э, чорты батька зна що! — возмутился Деркач. — Чтобы из-за бабы такое плескать языком: да не народилась еще на свет та красуня, чтоб стоила нашего мизинного пальца. А то не жить! Тпфу! Вот у меня просфорница, — хоть и не подобает нашему брату коло скоромины ялозиться, да за нашим кордоном бог простит, — так на что, говорю, просфорница, и огрядная, — есть что обнять, словно груба, — а все же за нее я и ногтя своего не отдам…