Да что это, — возмутился про себя Гущин. — Милуются, не стесняясь меня, как при лакее. Не уважают, потому считаться со мной не хотят. А я ведь и свои деньги в дело вложил. Но что спорить с ними, Серж в подкаблучника на глазах превратился, а с Катериной спорить, как с любой бабой, бессмысленно, некрасиво и утомительно. Но диктовать себе я не позволю, не запрягли, а понукают. Катерина слишком навязчиво отговаривает ехать в мастерскую, три раза повторила. Странно, что-то здесь не так. Тем более поеду. Может, хотят меня вокруг пальца обвести, как Павла Андреевича. Жаль старика, не заслужил он такого отношения. — Возмущенный Гущин забыл, что сам участвовал в обмане.
— Астафьев от нас не убежит, позже обсудим. Сегодня мне некогда. Еду в мастерскую, до восьми поработаю, потом уж пообедаю. — Гущин направился к двери.
— Петя, но мы же договорились, — шоколадные Катины глаза вот-вот прожгут его насквозь, нет в ее глазах жалости или просьбы, как в голосе, злость одна. Никогда так не глядела на него, ни в детстве, ни позже. Тем хуже. Пусть позлится.
— Петр, в самом деле, что за срочность? Не понимаю тебя.
Не понимает. Друг называется, — думает Гущин. — Было два друга, Сергей и Катерина, как поженились — ни одного не стало. Махнул рукой, сказал устало:
— Эх, Серж, мы ведь хотели с тобой новый состав для крашения испробовать, сами, без рабочих. Хотели с той недели по другой технологии начать, забыл за домашними хлопотами? — и вышел, прикрыв дверь так аккуратно, чтобы ни намека на хлопанье.
Катя прикусила губу, нос у нее побелел от гнева. Ехать вслед — глупо, обогнать Петра, чтобы предупредить Любашу не получится, тот приехал на своей коляске, запряженной серой Чалкой. Еще и Сергей узнает, неизвестно, как отреагирует. У мужчин взгляды широкие, пока дело до жены не дошло, или жениных родственников. Муж и так недолюбливает странноватую кузину Любашу, считает истеричкой, неприспособленной к жизни. Была бы Люба посимпатичней, не судил бы Сережа так строго. Ой, какой кошмар. Узнает, что жена предоставила кузине комнату для свиданий — с кем? Она ничего не знает толком об этом, как его, Самсонове. Некогда было. И незачем. И не свою комнату, а их общую собственность: и Сережи, и Пети. Но Катина доля больше будет, чуть не вдвое. Тут ее не собьешь. Пусть остережется. Сережа остережется. Вот-вот. И Петя тоже. Катя больше других рискует, ее отца обманули, пусть сообща, но отец — ее, родной, а не общий. Ей ответ держать, тут Петр прав. А все же, зачем забывать, что Катина доля больше. По сути, если доли соизмерять, Сереже в мастерской только прихожая и принадлежит; Пете, пусть, полуподвал. А комната и кабинет — ей, тут как хотят, она не забудет. И им напомнит. Рано разволновалась. Скорее всего, Люба давно ушла вместе со своим кавалером, почти шесть часов. Все люди об эту пору за стол садятся, обедать. Любе дома пора появиться, чтобы отец не заподозрил чего-нибудь. Но Любаша такая рассеянная, на часы не смотрит. И отец у нее, Василий Алексеевич, Катин дядя по матери, не больно строг. А мачехе — вовсе наплевать. Пустое дело волноваться понапрасну, давно Люба ушла, нет никого в комнатке на втором этаже. Мышки одни хозяйничают, неуловимые веселые мышки. Никуда не нужно ехать, ничего не говорить Сереже. И так она молчит подозрительно долго, муж забеспокоился, смотрит с недоумением. И Катя решилась на объяснение.
— Сережа, а ведь Петр Александрович ревнует. Как последний романтик. Потому и бесится.
— Что ты, Катенька, что ему меня ревновать. Мы с ним общаемся по-прежнему, не реже, чем в мои младые холостые годы. Или, к делу ревнует? Так он во всем наравне с нами участвует, хотя наша доля побольше весит.
— Сережа, он меня ревнует, можешь ты это понять? Но это пройдет, как только Петя найдет себе барышню. И все же, при нем ты не целуй меня.
Колчин расхохотался. Последние месяцы он смеялся чаще, чем все предыдущие годы, за вычетом самых первых, несознательных. Хорошее настроение утвердилось в доме и в сердце.
— Ох, Катенька, милая ты моя! Ну, даже самые умные из женщин все равно чуть-чуть бабы. Боюсь, очень боюсь тебя разочаровать, но вряд ли он ревнует тебя. Даже, несмотря на твою несказанную красоту. Да, да, и не маши прелестной ручкой. Ты забыла, Катерина Павловна, что именно Гущин предложил устроить наш брак, фиктивный, так сказать. Но мы же взрослые люди, мы все прекрасно понимали, чем это кончится. Ну, разве что, чтобы тебя не смущать, не говорили в открытую.
Катя вспыхнула, как порох: — Как я не терплю это ваше жеребячество!
Ореховой дверью, в отличие от Петра Александровича, хлопнула от души, метнулась в спальню, добежала до окна, задернула гардины, в темноте вернулась обратно, приоткрыла дверь и крикнула мужу: — И не смей заходить ко мне! — После включила свет, села в кресло. Встала с кресла, перебралась на пуфик перед зеркалом, посидела три минуты, перебралась на диван, еще посидела, сгребла поближе маленькие подушечки, в изобилии разбросанные по широкому сиденью дивана, обложилась ими, прилегла. Так, лежа, ей показалось всего несноснее, вскочила, уронив на пол половину расшитых анютиными глазками подушечек, побежала к окну, посетовав, что эркер в столовой, а не здесь, в ее спальне. Отчего это никогда не устраивают спальни с эркером? За окном стемнело, при включенном свете ничего не видно на улице, только ее саму, словно в зеркале, с прической растрепанной, как у Любы. Платье видно скверно, пятна тени на его отражении, как разводы, как грязь. Нет, ну-ка, ну-ка, вот это пятно и это смотрятся довольно гармонично. А если сукно красить не ровно, а разводами? Не узорами, не набивным рисунком, а чтобы оно, наподобие муара, перекатывалось от темного к светлому тону. Слишком смело? Ну и что, модницы найдутся, за то, чтобы выглядеть не как все, быть не как все, платят хорошо. Так, бумагу, карандаш, о черт, пятна сместились, по-другому легли, ничего, придумаем еще лучше. Черт, черт! Отец сердится, когда Катерина ругается, ну а сам-то! Без ругани и не придумаешь ничего. Вот, и набросок готов. Осталось самое простое, уговорить мужа и Петю рискнуть и выкрасить партию так, как придумала она — это, во-первых, а во-вторых — изобрести технологию. Это уже их дело, пусть и они поработают, для разнообразия. Ай, да Катя-Катерина! Надо поделиться выдумкой с мужем, как не вовремя Петя ушел.
Катя, увлеченная новой идеей, забыла уже, что они поссорились. Выскочила из спальни, забегала по комнатам, окликая Колчина, но того не было нигде.
— Соня, Соня, куда ушел Сергей Дмитриевич? — заглянула в узкую комнатку прислуги, несясь по длинному коридору от комнат на кухню.
Пухленькая беленькая Соня, полная противоположность хозяйки, дремала, забравшись с ногами на кушетку. Она хлопала серыми глазками, пытаясь вспомнить то, чего не знала: — Так, ушел, с полчаса уж. — Вспомнила: — Не сказали же они, куда идут-то. Пальто схватили под мышку, и пошли. А на улице холодно, между прочим, а они без пальто. Шляпу только и одели. Так вы же сами не распоряжались обед подавать, я и задремала, а то сейчас скажете накрывать?
— Спи, Соня, спи, — рассеянно ответила Катерина. Соня, обманувшаяся в своих ожиданиях — а ждала она выволочки за то, что проспала обед — хлюпнула носом и заревела. Катя повернулась, наклонив голову, зачем-то пошарила рукой по стене, побрела в столовую. В темном окне виднелись желтые и оранжевые прямоугольники окон дома напротив, перечеркнутые старым суковатым вязом до третьего этажа. На четвертом, в мансардах, не горело ни одно окно, хозяева сидели в оперетке или ресторане, катили в пролетке по звонкой набережной, гуляли с друзьями по Невскому проспекту, торопились в гости, словом занимались интересными делами, приятными и необременительными. Окна Катиной квартиры не горели совсем по-другому, нудно и муторно они не горели. Но затопотала, зашуршала Соня в каморке, выкатилась в длинный коридор и зажгла везде свет.
3
Середина темного ноября, а день солнечный и тихий. Люба не захотела идти мимо стройки по шумной Садовой улице, свернула на Могилевскую, прошла во дворик через подворотню — счастливая примета. Подворотня, та же арка, триумфальные ворота, — а Люба королева. Сегодня будет ею. Постарается быть. То есть, попробует. Если получится. Если позволят.
Молодой платан во дворике еще не облетел, хоть поредел изрядно. Еще одна счастливая примета, помимо арки. В прошлый раз Люба не заметила его. А какой красавец, стройный; красновато-бурые резные листья напоминают виноградные. Такими обвивали свои тирсы вакханки, такими листьями, сплетенными в венки, увенчивали себя и своего бога. Сегодня она будет вакханкой, а ее любимый — Дионисом. Люба наклонилась, подняла с земли несколько облетевших листьев, прижала к губам, застыдилась, оглянулась. Из свидетелей присутствовала лишь пожилая пегая кошка, расположением пятен на белой шкурке напоминавшая корову ярославской породы. Еще примета, конечно, счастливая. Священные животные в Египте, как известно — кошки, а в Индии — коровы. Судьба твердо пообещала Любаше успех, иначе три счастливых приметы подряд не истолкуешь, будь хоть записным пессимистом. А Люба не пессимист. Сегодня уж точно. По крайней мере, сегодня.
Она с утра готовилась к свиданию. Полтора часа укладывала русые волосы (не преуспела — растрепана), надела самое нарядное платье, легкое не по сезону и новые перчатки, смочила одеколоном виски, кружевной носовой платок, стащила у мачехи пудру, пока та беседовала с соседкой, напудрилась. Самсонов опоздал на сорок минут, но перешагнул, наконец, порог Катиной комнатки, долговязый, трогательно некрасивый с сильно выпирающим кадыком и стальными близко посаженными глазами. Согласился выпить чаю, и Любаша долго договаривалась со спиртовкой, проливая воду на муслиновое платье. Она усадила дорогого гостя на диван и все поглядывала на него в зеркало, так, чтобы он не заметил. Но Самсонов заметил, дернулся раздраженно, подносик накренился на валике, чай пролился, драже, купленное Любашей в булочной на Садовой, просыпалось из блюдца, запрыгало по полу. Она присела, чтобы собрать конфеты, Самсонов не стал ей помогать. Шарила неловкими руками все ближе к его ботинкам, стоптанным, порыжевшим. Подползла на корточках совсем близко, обхватила любимые колени, ткнулась лицом, размазывая пудру и слезы: — Я люблю вас. Я — ваша. — Подняла голову. Его черты расплывались сквозь слезы, показалось, что он ободряюще улыбается, но Самсонов морщился. Надо было подождать, пока он наклонится поднять ее, сам поцелует, усадит рядом. Люба поспешила, потянулась к его губам, а он вцепился в подносик, потянул на себя, нечаянно ударил ее жестким краем, прямо по зареванному лицу. Люба упала навзничь, некрасиво подвернув толстое колено, громко заплакала. Самсонов подхватился, чуть не в бешенстве, вышел из комнаты в кабинет-лабораторию, ходил там, шумно и широко ступая тяжелыми ногами.
— Самсонов, — жалобно позвала Любаша.
— Приведите себя в порядок. Умойтесь, — приказал он, и Люба послушалась. Полчаса спустя она внимательно слушала, стоя в дверях, а он все ходил по лаборатории, стараясь не приближаться к ней.
— Я пришел только затем, чтобы сообщить вам, что у нас нет, и не может быть никакого будущего. Я не собираюсь являться сюда по первому вашему зову. То есть, вообще не собираюсь сюда являться. Не знаю, что вы сочинили себе, хотя чему удивляться, вы же сочинитель, но между нами нет отношений — запомните — нет.
Что-то еще он говорил, куда-то ходил, Люба плохо запомнила. Ушел. Все кончилось, не начавшись.
Люба подошла к столу у стены, заставленному склянками с образцами красок. Вроде бы Катя говорила, что в краски добавляют яд? Взяла одну, с ярко алой жидкостью, пахнущей уксусом. Темному ноябрю необычайно шел алый цвет. За спичками не пришлось идти на кухню, на лабораторном столе нашлись спички в комплекте со спиртовкой. Люба отламывала спичечные головки и бросала в алую жидкость; они не желали тонуть и растворяться. Израсходовав полкоробка, задумалась — больше не помещалось в посудину. Из-под локтя вылезло давешнее Костяное рыльце, залопотало что-то, Люба не слышала, не удивилась его появлению. Вздохнула, протянула руку за склянкой, Костяное рыльце растопырило тоненькие ручки-ножки с птичьими коготками, изловчилось, стукнуло по красному стеклянному боку. Склянка опрокинулась, покатилась по столу, заливая столешницу и Любино нарядное платье ненастоящей кровью, докатилась до края, упала и разбилась. Люба спокойно взяла следующую, тоже алую, потянулась, было, к тиглю с бирюзовыми кристаллами медного купороса, но решила, что спички надежнее. Накрошила еще одну партию серных головок, погрозила Рыльцу кулаком, взболтала свой кубок и залпом выпила содержимое. Спички, конечно, остались в склянке. Она собиралась дойти до маленькой комнатки, сесть в красивое кресло и умереть. Не получилось. Сразу сделалось больно, в груди и ниже побежали мыши, принялись кусать изнутри, прогрызая путь наружу. Люба закричала, порвала корсаж платья, упала на пол и принялась кататься, все продолжая кричать. Тотчас в двери зазвенел ключ.
— Это Самсонов вернулся, — догадалась Люба. — Он вернулся меня спасти. Все будет хорошо. — Костяное рыльце согласно закивало и принялось нараспев повторять последнюю фразу.
Все будет хорошо — последнее, что она услышала и запомнила.
Дверь отворилась, и вошел Гущин.
Петр Александрович как-то уж слишком быстро сообразил, что здесь произошло. Он ринулся к окну, мимо женщины, бьющейся в судорогах, распахнул створку, сорвав шпингалет, и закричал:
— Федька! Поднимайся, живей!
Когда кучер, недоумевающий и нимало напуганный, взошел, Гущин уже разводил в миске марганцовку.
— Держи ее за голову! Ну! Быстро!
Федька мелко крестился: — Никак это Любовь Васильевна, Катерины Павловны сестра, Павла Андреевича племянница.
— Ты мне будешь родословную пересказывать, — взъярился Гущин. — Подай резиновую трубку со стола, да не стой, дубина!
— Пальто снимите, Петр Александрович, изгваздаете, — жалобно сказал кучер. Он неловко держал Любу за развившуюся косу, руки его тряслись. — Отходит ведь она. Что ж ее мучать-то понапрасну. Что это вы делаете? Разве вы доктор… Вы ж после и будете виноваты.
— Желудок промыть дело нехитрое. Может, успеем. А иначе мы ее живую не довезем.
— Куда же вы ее повезете такую? Может за приставом сбегать? Самоубийство, ясное дело. Надо бы оборониться, вот ведь грех-то. Как она в вашу лаболаторию попала, интересно. Вас поджидала? А Катерина Павловна что скажет?
— Федька, сделай одолжение, помолчи. Какой к черту пристав. Бери за ноги, понесли в коляску. И быстро на Литейный, в Мариинскую больницу.
Кучер уже подхватил Любашу, но продолжал бубнить:
— Так ведь, Мариинская-то, она для бедных больница. А вас спросят, все одно, что с барышней стряслось, дело подсудное. Если она вас поджидала, спросят, что ее так огорчило. Или попугать вздумала, барышни это уважают — попугать, да не рассчитала. А у вас, вон, яды всякие. Опять же, подсудное дело. А будет жива барышня, али нет?
— Сказал — замолчи, без тебя тошно. Будет жива, будет, если ты поторопишься. Чтоб за десять минут домчал.
— Барин, а ведь мы дверь не затворили.
— Черт с ней, с дверью.
У больницы Гущин наказал Федьке не высовываться, взял Любашу на руки и понес в приемный покой, словно она весила не больше кошки. Попросил дежурного доктора вызвать врача Платонова, отрекомендовался его приятелем и решительно объявил, что говорить станет только с ним. Любашу тотчас положили на носилки и потащили на второй этаж. Сильно пахло хлоркой и прогорклым маслом, наверное, из кухни, а еще чем-то тревожным, Гущин подумал и сообразил — формалин, неужели, из покойницкой? В больнице должен быть морг… Если Любу не спасут, лежать ей тут же на оцинкованном столе, в разорванном платье. Хотя, платье уже переодели, заменили серой тощей рубахой. А в двух шагах, за высокой чугунной оградой с желтыми навершиями, спешат пролетки, покрикивают извозчики, прохожие торопятся, твердо ступая по булыжной мостовой, кошки шмыгают в подворотни — живые, быстрые.
— Пойду покурю во дворике, подожду Платонова, — у Петра Александровича было такое сокрушенное лицо, весь его облик, солидный, основательный, несмотря на расстройство, вызывал такое доверие и сострадание к несчастью, постигшему молодого барина, что дежурный врач не сразу спохватился. Пришел Платонов с аккуратной бородкой, уверенный в себе и язвительный, заявил, что в первый раз видит поступившую девицу, что, в общем-то, ничего не значило. Мало ли девиц на свете, у иного приятеля каждую неделю новая пассия, всех не то, что не упомнишь, вовсе не увидишь. А вздумай эти поклонницы общительного приятеля поголовно травиться — это же на каждом углу больницы строить надо. Медбрат отправился за барином — точно, барин, пиджак такой модный на трех пуговицах, туфли дорогие фасонистые и сам гладкий холеный — не нашел ни у приемного покоя на лавочках во дворике, ни в саду перед корпусом. Сад — названье одно, любой уголок просматривается, несколько деревьев всего, да и те облетели.