На другой день - Бек Александр Альфредович 3 стр.


Едва не столкнувшись с Кауровым, Ленин проговорил:

— Извините.

И, присмотревшись, воскликнул:

— А, математик! Здравствуйте.

Он сдернул кепку, обнажив мощный лысый купол, впоследствии бесчисленно описанный. Не раз в этих описаниях фигурировало имя мыслителя древности Сократа: сократовский лобный навес, сократовские выпуклости. Здесь, однако, просится в текст и свидетельство иного рода. Пусть читатель примет его вместо лирического отступления.

Роза Люксембург в 1907 году в Штутгарте на конгрессе Второго Интернационала сказала Кларе Цеткин:

— Взгляни хорошенько на этого человека. Обрати внимание на его упрямый, своевольный череп. Настоящий русский мужицкий череп с некоторыми слегка монгольскими линиями. Череп этот имеет намерение пробить стены. Быть может, он при этом расшибется, но никогда не поддастся.

Такой выдержкой из книги Цеткин ограничимся.

Владимир Ильич сдернул кепку и, не без досады крякнув, почесал в затылке. Каурову припомнилось: вот точно так же широкая кисть Ленина потянулась к затылку, почесала остатки волос в один далекий день, свыше десяти лет назад в Париже, когда он. Кауров, сидел у Ильичей, как называли в эмиграции Ленина и Крупскую.

В ту пору Андрей Платонович — или, по партийной кличке, Вано — был студентом политехнического института. Выслеженный в Баку царской охранкой, едва не угодивший в полицейскую засаду, он по решению большевистского комитета распростился с городом нефти и, отсидевшись некоторое время в имении отца, полковника в отставке, раздобыл заграничный паспорт и махнул на чужбину. В Льеже ему удалось выдержать экзамены, стать полноправным первокурсником физико-математического отделения, и с тех пор он наконец мог предаться математике, в которой с детства был силен, да и другим, к ней близким, его тоже манящим дисциплинам. Отец обеспечивал ему средства на жизнь.

И все же Алексея одолела тоска-тоска по России, по революционной работе, по той дисциплине, что звалась партийной. Он, правда, и здесь, в эмиграции, постарался не оторваться от партии, вошел в льежскую большевистскую группу, иногда наезжал и в Брюссель, где дискуссионные схватки были более оживленными. Однажды даже взял слово в дискуссии, когда некий бывший большевик произнес с трибуны: «Надо отбросить два вредных предрассудка. Первый — что у нас есть партия, второй — что в России произойдет революция!» Свои возражения румяный востроносый товарищ Вано, еще носивший кавказскую, со множеством пуговиц рубашку, стянутую в талии тонким, оправленным в серебро ремешком, изложил с чувством, с огоньком, опираясь на опыт и право революционера, поработавшего среди масс.

А затем вновь угрызался. Не расходится ли его слово с его делом? Все сильнее тянуло в Россию. Отдав дань раздумьям, внутренней сумятице, Кауров обрел душевное равновесие, твердо решив: вернусь! Возвращение не было для него особо затруднительным, ибо в доставшихся ему превратностях он, однако, оставался легальным, жил по собственному паспорту.

Большевистский заграничный центр обосновался в те годы в Париже. Кауров явился туда за поручениями. Ему на следующий день сказали, чтобы перед отъездом он зашел на квартиру Ильичей — улица Мари-Роз, четыре.

— Иди, поговоришь со Стариком.

Такое именование — Старик — прочно утвердилось за Ленивым. Тот и сам не раз письма друзьям заканчивал этак: «Ваш Старик…»

6

И вот десять лет спустя в Московском комитете партии в комнате за сценой Кауров, уже наживший и круглую лысинку, и взлизы, подбирающиеся к ней, держа в руке военную фуражку с красной жестяной на околышке звездой, в шинели, которую наискось пересекает ремешок полевой сумки, вновь лицом к лицу с Ильичами.

Не раз в годы революции Алексей Платонович видел и слышал Ленина то издалека, то поближе, но лишь теперь впервые после краткого парижского знакомства с ним разговаривает.

В комнате гомон сменяется затишьем, распространяющимся, будто волна, — заметили появившегося Ильича. Оглянувшись на жену, Владимир Ильич опять обращается к Каурову:

— Настали-таки или, вернее, настают, товарищ Вано, времена, когда нам требуются математики. — Стремительность вновь овладевает Лениным, он чуть ли не скороговоркой кидает вопросы: Как у вас на сей счет обстоят дела? С тех пор еще учились? Закончили математический?

— Не кончил, Владимир Ильич.

— Наверстывать думаете? Отвоюем, и наверстывайте!

Кругом водворяется прежний живой шумок. Нет, впрочем, нс совсем прежний — поглуше. Сунув кепку в карман пальто, Ленин непроизвольным движением крепко, словно бы с мороза, потирает руки. Потирает уже на ходу, быстро шагая. Вот кому-то он кивнул, с кем-то перебросился словом, приостановившись, фразой-другой и опять пошел широким скорым шагом.

Алексей Платонович здоровается с Крупской. Она мягко, но, пожалуй, несколько рассеянно улыбается ему. И снова ее зеленовато-серые, выпуклые от «базедки» (так издавна в семье Ильичей называют базедову болезнь, которая в эмиграции стала неотвязной ношей Надежды Константиновны) глаза обеспокоенно следят за мужем. Что-то, вероятно, стряслось в те немногие часы, протекшие с обеда, когда по обыкновению они сошлись втроем-то есть еще и Мария Ильинична, сестра Ленина в своей кремлевской кухоньке-столовой. За обедом Ленин был ровен, шутлив; поев, играл с котенком; а сейчас не тот: охвачен волнением, возбужден. Наверное, для стороннего взгляда останется неприметным это состояние Ленина, скачок внутреннего его накала, ведь он и обычно-то порывист. Крупская, однако, разгадывает проникновенней. Что-то произошло. Даже походка его чуть изменилась, корпус, как в беге, слегка вынесен вперед. Таким он бывал в самые значительные, в решающие дни. Из-за чего же теперь взволнован? Конечно, причина не в этом вот юбилейном вечере, который он вышучивал. Но в чем же? Не приключилось ли чего на заседании Совнаркома, где только что он председательствовал? Или, может быть, она ошиблась? Может быть, ей лишь мерещится, что Ильич как-то особенно заряжен?

В углу у вешалки Ленин энергичным движением высвобождается из своего пальто. Нечаянно пальто увлекает за собою и рукав расстегнутого пиджака. Ленин на какие-то мгновения остается в жилете и в голубоватой линялой сорочке. Мягкий манжет аккуратно стянут запонкой. Воротник тесно с помощью цепочки прилегает к проглаженному темному галстуку. Видно, как широка, объемиста грудная клетка. Ткань сорочки обрисовывает мускулистые, дюжие выступы плеч.

Прозванный еще в свои молодые годы Стариком, он и сейчас, когда стукнуло полсотни, отнюдь не стар. Атлетическое его сложение как бы предвещает, что он еще долго будет этаким же крепышом, здоровяком. Чудится, нет ему износа.

У Платоныча, неотрывно глядящего на Ленина, мелькает мысль: его здоровье — это несокрушимость революции.

Усмехаясь собственной оплошности, Ленин быстро надевает пиджак. Его уже обступили, поздравляют. Он, выставив перед собой широкие короткопалые ладони, этим картинным жестом защищается, отказывается принимать поздравления. И вдруг громко разносится его, всем тут знакомый, с характерной картавостью голос:

— Анатолий Васильевич, вы опять, кажись, уда-а-ились в идеалистическую чушь. Гово-о-ят, возвели и меня в идеалисты.

Луначарский, с кем-то оживленно разговаривавший, круто оборачивается и, придерживая покачнувшееся на мясистом носу пенсне, умоляюще опровергает:

— Владимир Ильич, поверьте. Даю вам слово, это…

Взрыв хохота прерывает его уверения. Выясняется, что вовсе не Ленин обратился к Анатолию Васильевичу. Это сделал, подражая с удивительным искусством говору Ленина, записной шутник, чернявый подвижный Мануильский, автор множества анекдотов, наделенный и талантом имитатора. При случае он разыгрывает целые сценки в лицах, изумительно копируя любой голос и повадку. Роль Владимира Ильича является одним из коронных номеров его репертуара. И уж так повелось: где Мануильский, там неудержимый смех.

Ленин осуждающе покачивает лобастой головой. Расшалились, словно дети. Но явился же он сюда не для того, чтобы наводить скуку. Вновь непроизвольно потерев руки, он и качает головой, и улыбается. Кто-то острит:

— Неужели и сегодня, Владимир Ильич, у вас чешутся руки задать порку?

— Напрашиваетесь, батенька? — тотчас откликается Старик.

И длится смех. Покрасневшему Анатолию Васильевичу тоже не остается ничего более, как рассмеяться.

Шутка Мануильского, раскаты хохота заставили почти всех обернуться. Лишь Сталин мерно шагал к противоположной стене. Только пыхнул дымком из трубки. Видна его сухощавая, облегаемая военной, со стоячим воротником курткой сутуловатая спина.

7

Меж тем несколько кудлатый, с темной щеточкой усов, весь как бы на шарнирах, Мануильский не унимается, некий бесенок подбивает его отколоть новое коленце. Озорно посмотрев на Сталина, он опять искуснейше воспроизводит грассирующий говорок:

— А вы, това-а-ищ…

Уже на кончике языка повисло: Сталин. Вдруг непревзойденный имитатор запинается. К нему с неожиданной, будто кошачьей легкостью повернулся Коба, вперил тяжелый взор. Черт возьми, каким нюхом Коба разгадал, что ему в спину нацелена стрела? Затылком, что ли, видит? Глаза Сталина сейчас недвижны, в карей радужке явственно проступил отлив янтаря.

Под этим взглядом Мануильский на миг, что называется, прикусывает язык. Однажды этот весельчак уже имел случай убедиться, что со Сталиным лучше не шутить.

Случай был таков. Поезд Сталина, возглавлявшего Военный совет Царицынского фронта, шел с Волги в Москву. Охрана в теплушке, дежурные пулеметчики на бронеплощадке на всякий случай прикрывали поезд. В хвосте двигался вагон Мануильского, которому была тогда поручена горячая работа чрезвычайного комиссара продовольствия в районе Украины и прилегающих южных областей.

В пути Мануильский коротал вечерок у Сталина в его вместительной, по вагонным масштабам, столовой. Туда сошлись некоторые близкие Сталину люди, сопровождавшие его. За стаканом вина Мануильский разыгрался. Кого только он в тот вечер не показывал! Начал с Троцкого, воспроизвел металлически чеканный голос, сумел даже, как божьей милостью иллюзионист, достичь того, что присутствующие вдруг словно узрели несколько высокомерный профиль Троцкого, профиль не то Мефистофеля, не то пророка. Неприязнь, вражда между Сталиным и Троцким в те месяцы — в жизни Сталина «царицынские» распылалась, стала открытой. Эффектные сценки с участием Троцкого вознаграждались хохотом. Удались на славу и другие импровизации-перевоплощения.

Уже запоздно, что называется, под занавес Сталин спросил:

— А меня показать можешь?

— Пожалуйста!

И разошедшийся, слегка под хмельком гость талантливо в нескольких эпизодах сыграл Сталина. Придал физиономии грубоватость. Каким-то фокусом заставил глаза утратить блеск. Изобразил: Сталин, сунув руку за борт френча, диктует телеграмму: «Я, Сталин, приказываю дежурному немедля отправить по назначению. Москва. Ленину. Пусть Мануильский даст телеграфное распоряжение своим уполномоченным не захватывать наших продовольственных грузов и мануфактуры, не противодействовать приказам Сталина. Копию за номером мне, Сталину. Горячий привет. Сталин».

За столом вновь хохотали. И больше всех смеялся Сталин.

Распрощавшись, вернувшись к себе, Мануильский сладко уснул под убаюкивающее постукивание, покачивание вагона. Утром еще сквозь дрему он неясно ощутил странно долгую тишину и неподвижность. Оказалось, его вагон отцеплен, стоит в тупике на какой-то глухой станции.

С того времени Мануильский уже не рисковал шутить со Сталиным. Теперь поддался было соблазну, но, встретив взгляд Сталина, осекся.

И в мгновение перестроился. Восклицание, имитирующее голос Ильича, прозвучало так:

— А вы, това-а-ищ… э…э… Каменев? Изволили засаха-аинить наше госуда-а-ство? Сп-я-ятали в ка-а-ман бю-о-ок-аатизм? Благода-а-ю, п-е-евосходнейший пода-а-ок!

Давно замечено, что артист в сфере своего таланта предстает человеком более тонкого, более проникновенного ума, чем в повседневности. Это следует в какой-то мере отнести и к Мануильскому.

Коротенькое восклицание угодило, что называется, в точку. Интонация ленинской иронии столь уместна, что удается на минуту обморочить и достопочтенного «лорд-мэра». Не распознавший подвоха, Каменев благодушно возражает:

— На юбилее и про бюрократизм? Не бестактно ли?

Ленин раскатисто хохочет. Сдается, все тело участвует в этом приступе безудержного смеха, ноги пружинят, приподнимая и вновь опуская раскачивающийся туда и сюда корпус. Опять смеются и вокруг. Слышно, как Ленин, еще рокоча, выговаривает:

— Попались, батенька! — Уняв себя, он продолжает: — А по мне, долой такие юбилеи, на которых нельзя огреть коммунистических чинуш. И, посерьезнев, добавляет: Выдавать теперешнюю нашу республику за образец — это такая, гм, гм, снисходительность, из-за которой в один прекрасный день нас с вами повесят.

— Но вы же сами, Владимир Ильич, писали, что…

Ленин отмахивается:

— Доводилось, доводилось писать и глупости. Но такое лыко нам в строку не поставят, если не заважничаем.

…Выставив плечо, Ленин пробирается к Сталину и, взяв его за локоть, увлекает к свободному простенку. Они встали рядом, приблизительно равного роста, один — пятидесятилетний, в послужившем опрятном европейском костюме, не расставшийся во все годы российских потрясений даже с жилеткой, с запонками, с цепочкой в косых срезах воротничка, живо поворачивающий туда-сюда отсвечивающую крутизну лысины, другой — на девять лет моложе, в одежде фронтовика, на вид невозмутимый, с копной отброшенных назад черных толстых волос над узким лбом.

Из внутреннего пиджачного кармана Владимир Ильич достает сложенную вчетверо бумагу, которую час-полтора назад ему привез мотоциклист или, как тогда говорилось, самокатчик, развертывает и без слов подает Сталину. Бумага помечена грифом: «Полевой штаб Революционного Военного Совета Республики, Совершенно секретно». В сообщении говорится, что сегодня, 23 апреля, на Западном фронте вторая и третья галицийские бригады, ранее перешедшие к нам от Деникина, подняли восстание в районе Летичева, то есть на стыке 12-й и 14-й армий, и повернули оружие против советских войск. На этом участке фронта образовался опасный разрыв. Для подавления мятежа в район Летичева направлены резервы обеих наших армий.

Прочитав, Сталин поднимает голову. Ничто в его лице не изменилось. Не разглядишь душевных движений и в жесте, каким он возвращает бумагу Ильичу. Обоим отлично известны ходы и контрходы в попытках закончить миром войну с Польшей. Воинственный, верующий в свою историческую миссию, глава Польского государства Пилсудский, соглашаясь на переговоры, вместе с тем отклонил предложение установить перемирие на советско-польском фронте. Там как бы в предзнаменование близкого конца войны уже много недель не было боев, но… Но Ленин еще с февраля, когда обозначился разгром Деникина, требовал перебрасывать и перебрасывать войска на усиление Западного, словно бы тихого фронта. Как раз сегодня Первая Конная армия, прославившаяся в боях на юге, сосредоточенная под Ростовом, выступила в тысячекилометровый марш на запад. А теперь вот галицийские бригады, занимавшие изрядный отрезок фронта — можно угадать безмолвный комментарий Ленина: «Мы тут были не рукасты, ротозейничали», галицийские бригады восстали, далеко опередив прибытие наших новых крупных сил. Польские войска еще нс двинулись в брешь, как бы не реагировали. Однако не последует ли удар завтра-послезавтра?

— Увертюра? — вопросительно произносит Ленин.

Ответ короток:

— По-видимому.

Вот и вся беседа. Это поистине спетость, — от глагола «спеться», принадлежащего к излюбленным в словаре Ленина, — понимание друг друга буквально с одного слова.

Назад Дальше