И еще вспоминалось, тогда об этом говорили по Москве: будто судили мальчишек и, когда огласили приговор, они дружно встали, крикнули: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!..» И они с Леней тоже обсуждали это. Как быть? Голова ходила от мыслей. Пойти сейчас самому рассказать? «Почему раньше не пришел?» А вдруг Леня признается?
На перемене, когда курили во дворе, кто-то словно нарочно рассказал анекдот, как спрашивают в камере арестанта, за что он сидит. «А я не активный». Выпивали втроем, разговаривали по душам, и он поленился пойти сразу куда следует, рассказать все: ладно, мол, до утра дело подождет. А утром его уже взяли — нашлись активней его. Евгений Степанович вдруг мучительно покраснел при всех, и все это заметили.
Его действительно вызвали вскоре. Но дальним чутьем угадывая, он рассказывал только то, что знали, слышать могли не менее трех человек.
А когда выбирали парторга на курсе, Зятьков выдвинул его кандидатуру:
— Проверенный товарищ!
И Ширяев, и Мухин поддержали. Впрочем, наверное, это где-то заранее наверху было обсуждено и решено.
А ведь он любил Леню, действительно его любил. Никто, ни один человек не знает, как душа его стонала и плакала, как временами не хотелось жить, настолько самому себе был он гадок.
Из иллюминатора, сверху, когда совершили посадку, увидел Евгений Степанович то, что и ожидал увидеть: блестели на нестерпимом солнце черные машины, поданные прямо к трапу, гололобые, загорелые люди в тюбетейках и полосатых халатах, люди в строгих костюмах и шляпах, тонкие девушки в шелковых ярких халатах, с цветами в руках, с длинными косами, какие-то огромные трубы, названия которых он не знал, — все в ожидании, все ждало.
Бортпроводницы, заранее предупрежденные, придержали пассажиров, и вот из темной глубины открывшейся двери в легком светлом костюме ступил на трап Евгений Степанович, вышел первым. Сухой азиатский ветер сдул на сторону его подкрашенные в собственный цвет волосы, обнажив лысину, он подхватил их рукой, в другой руке были «дипломат» и шляпа. Дружно ударили внизу барабаны и бубны, заревели длинные трубы, поднятые жерлами вверх, трое мальчиков в тюбетейках, на высоких ходулях, скрытых гигантскими полосатыми штанинами, заплясали яростно, девушки с цветами двинулись навстречу. Улыбки, объятия, троекратные поцелуи, а операторы со стрекочущими кинокамерами обходили со всех сторон, присаживались, нацеливались. Пассажиры, которых наконец-то выпустили, наблюдали с интересом, проходя с чемоданами в руках, как прямо тут же, на бетонном поле, делегацию рассаживают по машинам, а бубны бьют, и мальчики на ходулях пляшут, не жалея себя, и кружатся невесомо девы в ярких халатах, плывут, плывут в воздухе тонкие их руки, и косы относит в кружении.
Глава X
Фрукты в двухкомнатном номере-люкс, и цветы, и вино, и коньяк в холодильнике (Евгений Степанович приоткрыл дверцу, чтобы убедиться) — все говорило об уровне, на котором принимают делегацию. Он скинул туфли, прошелся по мягкому ковру, снял пиджак, ослабил галстук и вытянулся в кресле. Тихо жужжал кондиционер, холодило ноги в носках. Полагалось сейчас умыться — «привести себя в порядок», как это называется в подобных случаях, через полчаса делегация соберется внизу, в холле, где он всех ознакомит с программой. А пока он лежал в кресле, руки — на мягких бархатных подлокотниках.
Все относительно, все познается в сравнении. Лет двадцать пять назад («Неужели двадцать пять лет пролетело? Да, что-то около того…») была его первая поездка «в составе делегации». Пятьдесят шестой, урожайный год. Целина. Организовали несколько пропагандистских бригад на уборку. Их четверо: агроном из министерства, журналист какой-то сельскохозяйственной газеты, а возглавлял бригаду инструктор ЦК, молодой, но уже защитивший кандидатскую диссертацию в подведомственном институте: обеспечил себе на крайний случай тылы в жизни. Было время борьбы с культом личности, и главу делегации они прозвали «культ».
Шестьсот с лишним километров машиной по оренбургской жаре, то черная пылища, то красная, на красноземах, стеной вставала за ними, как на пожарище, но, в общем, хорошо было мчаться. Искупались по пути в ледяной речке, и уже за полночь, в кромешной тьме, фарами ощупывая дорогу, прибыли в совхоз. А там еще какое-то совещание в конторе. Он ничего не соображал, жужжание голосов, жужжание мух на потолке, глаза слипались, он только вздрагивал, таращился, и опять его кидало в сон.
Но раненько утром с директором совхоза сидел он на мостках, опустив ноги в воду, и что-то жарилось во дворе в летней кухне, тушилось что-то мясное с помидорами в огромной кастрюле, сюда только запахи доносило. И вот необъяснимая странность психологии: очень хотелось Евгению Степановичу, чтоб его тоже пригласили к завтраку. Он знал: «культ» приглашен, должен будто бы подъехать и секретарь райкома. Конечно, всех пригласить невозможно, да и зачем? Но он так рассчитал в уме: агронома звать необязательно, журналист тоже не обидится, он из какой-то не очень такой уж газеты, позавтракают втроем с шофером. А ему очень хотелось, чтобы его пригласили, он готов был и колбасу принести: были у него с собой две палки копченой московской колбасы, ее разрежешь наискось, а она блестит и пахнет, пока прожевываешь, слюной истечешь. Всю ее готов был отдать.
Директор совхоза, грузный степняк, подгреб толстой рукой к себе голенького внука, грел его собою и, щурясь от низкого встречного солнышка, а может, по степной привычке, когда весь день на ярком солнце да на ветру, рассказывал, что и две тысячи лет назад жили здесь люди, какие-то он травки отыскал, которые что-то доказывают, какие-то злаки одичавшие, да и канал этот не сам же собою образовался, кем-то прорыт. Евгений Степанович заинтересованно поддакивал и мучился сомнением: пригласит, не пригласит?
Вздохнув, старик взял за руки внука, окунул стоймя с мостков, у того все худые ребрышки проступили, пополоскал, как малька, в воде. А потом шлепнул на дорогу.
— Беги, обсыхай!
И в своих широких «семейных» трусах грузно обрушился в воду. Евгений Степанович прилежно поплавал за ним следом, все еще не теряя надежды, но зван к завтраку так-таки и не был.
Да плевать бы ему на того директора сейчас с восьмого этажа, где он отдыхает в номере-люкс, положа руки на мягкие подлокотники, а вот тогда почему-то казалось, ничего нет слаще на свете, как только чтоб его позвали с ними за один стол.
Вся тогдашняя поездка была очередной галочкой в чьем-то отчете, он сразу смекнул. Мол, не только совхозы-колхозы, вся страна принимает участие в уборке урожая, и у них в командировочных удостоверениях стоял штамп «уборочная», и на бортах грузовиков, из щелей которых текло зерно, было набрызнуто масляной краской через трафареты: «Уборочная». А урожай в тот год действительно был несметный: где раз прошел дождь, давали председателям колхозов орден Ленина, где два раза дожди пролились — Героя Социалистического Труда. И хлеб везли по хлебу, по зерну, дорогу в степи на элеваторы указывало рассыпанное из кузовов зерно, его можно было черпать ведром на выбоинах. У совхозного шофера, который возил их, было ведерко из старой автомобильной камеры, заваренное с одного конца, им он черпал домашним гусям на прокорм.
И конечно, для такого урожая не хватило элеваторов, зерно не успевали просушивать, вагоны подавались не вовремя: брали скорый хлеб с целины, содрали вековечный травяной покров со степи, и уже начались пыльные бури, так что солнце затмевало.
Они, четверо, тоже мотались по району, кого-то уговаривали, кому-то грозили, увеличивая общую неразбериху. А зерно грелось в буртах, впервые он узнал, как это бывает: сунешь руку, а оттуда влажно пышет… Так в буртах часть несметного урожая и ушла под снег. Потом рассказывали, весь нижний слой этих буртов, сантиметров пятнадцать — двадцать, распахивали весной плугами: заклеклая эта масса ни на что уже не годилась, на удобрение шла. Но отчет они привезли хороший, боевой, как было сказано: где сколько выпущено стенных газет, какие проведены совещания, примеры передового опыта… Заметку Евгения Степановича напечатала даже «Комсомольская правда», и на него впервые обратили внимание.
Был, правда, постыдный момент, уже в самом Оренбурге, на обратном пути, но это осталось между ними, до Москвы не дошло. Как раз набрали они по дороге грибов, остановились у лесочка, а там чудо: стоят подосиновики один в один, как в сказке, высокие, крупные, яркие. Агроном сбегал за плащом, не пожалел свой плащ старенький ради такого дела, и они набросились, прямо-таки опьянев. А грибов чем дальше в лес, тем все больше, в глазах рябит. «У нас в степу опасаются, — говорил шофер. — Еще потравишься, какие-то ядовитые есть…» Плащ был уже полон, когда сообразили: что ж это они все подряд берут? И перестарки, как лапти, и червивые попадаются. Высыпали кучей, стали брать одни молодые, крепенькие, ножки толстые, шляпки оранжевые. А потом на озере, в камышах подстрелили утку с выводком — у шофера в багажнике оказалась двустволка, стрелять вызвался сам «культ». Он долго подбирался, долго целился стоя. Утка с утятами плавала на малом пространстве воды. Грохнул выстрел. Второй. Это уже по утятам, они разбегались по воде, прямо-таки бежали на перепончатых лапах, трепеща крохотными неоперенными крылышками, взлететь не могли. Раздевшись нагишом, стыдливо прикрываясь ладонью, доставать полез, разумеется, шофер. У берега было топко. Где-то в камышах крякал уцелевший утенок, может, и подраненный: жаловался. Пособрав тех, что нашел, шофер нес их за желтые лапки, мотались отвисшие головы. Утка была еще жива, дергалась.
В ресторане «культ» прошел к директору, представился, и шофер с агрономом начали таскать на кухню с заднего хода грибы и утят. В маленькой их делегации сама собой установилась негласная иерархия: «культ», за ним — Евгений Степанович, а если что надо было помочь шоферу или по хозяйству, охотно вызывался агроном. Он только под конец жизни попал в министерство бумаги писать, был он среди них самый сноровистый, все умел.
Пока на кухне жарилось, в зале накрыли им под пальмой, сдвинув два стола под одну скатерть. Шофер для приличия поотказывался было, но стреляли из его ружья, в камыши он лазил и, вымыв руки в туалете, причесавшись с водой, он сидел за столом уваженный, как тесть на именинах.
Наверное, все же официантки лишнего суетились вокруг них, так и порхали, так и порхали, и в зале это было замечено. Чаще начали позванивать ножом по бутылке: «Девушка!..» Евгений Степанович уловил недоброжелательное: «Начальство явилось…» А когда внесли на блюде утку с утятами, а на двух больших черных сковородах — черные грибы в сметане, им одним, ни у кого на столах такого не было, в воздухе начало накапливаться электричество. Но все было такое аппетитное, так всем есть захотелось, а особенно когда выпили по первой рюмке ледяной водки и закусили зеленью, что не сразу обратили внимание.
— Начальство… Им все особое! — раздалось за соседним столом громко. Другой голос урезонивал поощряюще:
— Ладно, Петро, выпил и сиди. Ты вот пьешь да закусываешь, а начальство в это время о тебе думает, душой за тебя болеет.
— Ирка! — крикнули оттуда. — Сколько я должен ждать? Почему меня не обслуживаешь?
— Не гавкай! — спокойно, не оборачиваясь, сказала официантка.
Она как раз подошла к их столу осведомиться: сами они разложат грибы или поухаживать?
— Сами, сами, — поспешно сказал «культ». И всем — приглушенно, чтобы, кроме них, никто не услышал: — Не обращать внимания.
И по второй рюмке налить уже не разрешил, а как раз половина бутылки оставалась и еще в проекте было другую заказать под такую закуску. Но за соседним столом все громче раздавалось по их адресу, они сидели, пригнетенные, делали вид, что к ним не относится. Утятки, когда их ощипали да поджарили, оказались крошечные, как воробьи, косточки мягкие. Но уже кусок в горло не лез, ели молча, не поднимая глаз. А парень, поощряемый безнаказанностью и жадным любопытством зала, уже шел сюда, стал над ними, ноги расставив:
— Чего народ ест, жрать не желаете?
Попробовал было агроном сказать что-то примирительное, но робко, неуверенно, это еще больше разожгло. Глядя на них на всех по очереди, не понимая, что делается, шофер, спроста, громко спросил:
— Дать ему в морду?
— Не связываться! — зашипел «культ», весь белый. И они продолжали не замечать, ели, пригибая шеи к тарелкам, а парень над ними все больше наглел.
— Да вы мужики или не мужики? — раздалось из зала.
Раздавленные позором, они были сейчас не мужики, они были должностные лица. Не хватало только, чтобы вслед им, приехавшим с ответственным заданием, полетела в Москву бумага: пьяная драка в ресторане. Пойди потом доказывай, разбираться не станут: бумага есть бумага. Делались такие вещи на местах, «культ» знал, специально подстраивали, чтобы опорочить человека, занимающего пост.
— Вот что значит ослабить вожжи, распустить народ… — дрожливо, белыми губами пробормотал он. — Милицию надо вызвать.
Но уже налетели на парня официантки в белых передниках, в белых наколках, бесстрашные белые царевны, замахали на него салфетками, закричали. И вызванный кем-то, вразвалку явился милиционер, сама строгость.
А потом и вовсе было позорное, когда утром всех их пригласили в милицию, и они приехали на машине, а из камеры привели вчерашнего героя, помятого, непроспавшегося, и он униженно просил прощения, а опущенные глаза поблескивали ненавидяще. И начальник отделения пытался замять дело, мол, выпил лишку, надо ли судьбу парню ломать? И агроном к тому же склонялся: с кем не бывает… Но тут выяснилось неожиданно, что парень этот — демобилизованный недавно за какие-то грехи офицер, вроде бы за непочтение к начальству. И не просто офицер, а политработник, никак не определится «на гражданке», выпивает зря. Вот тут «культ» вскипел: значит, там он политбеседы проводил, а у самого вот что зрело на уме! Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Нет, это уже не пьяное хулиганство, это политическое выступление. И — агроному:
— Садись, пиши, у тебя почерк хороший.
Бумага была составлена, вся из железных формулировок, и они расписались под ней все четверо.
И в тот раз Евгений Степанович ясно почувствовал, каково это будет, если тебя никто и ничто не охраняет, если ты один на один останешься с теми, о ком во всех речах, как о великом младенце, положено говорить только в превосходной степени: народ.
Глава XI
Вечером у театра, у парадного подъезда блестел большой черный ЗИЛ, а в ряд с ним — черные «Волги». И все пустое пространство было ограждено турникетами, за ними дежурили наряды милиции, стояла милицейская машина с мигалками, а по эту сторону ограждения толпились любопытные, неохотно расступались, пропуская приглашенных. И внутри, на переходах и лестницах, ведущих на сцену, неприметные люди в штатском просвечивали каждого натренированным взглядом, как рентгеновскими лучами.
Яркий свет сцены, полутьма и тишина зала внизу, там сливались в рядах разноплеменные лица, это были лучшие люди, каждый из них приглашен почетно. Вслед за Первым Евгений Степанович вышел на яркий свет сцены, и зал единодушно встал и рукоплескал стоя, пока они шли, а потом некоторое время и они тоже, выстроившись за столом президиума, соблюдая ритуал, аплодировали залу. Но Первый сделал жест, и стихло по мановению, начали садиться.
Все это будет показано по телевидению, как они стояли, как сидят рядом — Первый и он, и будут снимки в газетах… Еще не улеглось у Евгения Степановича волнение после того, как он, выйдя на трибуну, достав из бокового кармана листки с заготовленным текстом, произнес короткую вступительную речь, открывая торжественный вечер деятелей культуры братских республик, и Первый одобрительно встретил его и рукой коснулся его руки, когда он сел. Теперь эти маленькие смуглые руки со светлыми ногтями покойно лежали на просторе стола, суженные глаза на смуглом лице как бы улыбались. Это было лицо человека, привыкшего к тому, что при его появлении все встают и ликуют, и на лице его лежал этот лоск, этот особый сиятельный свет, словно оно само этот свет излучало. И волновала мысль: какая необъятная власть сосредоточена в этих покойно лежащих маленьких руках.