Свой человек - Бакланов Григорий Яковлевич 5 стр.


Потом разузнали под большим секретом, что режиссер Б. лечился у экстрасенса от импотенции, очень помогло. Он и режиссера приглашал, был чай с печеньем, всячески обласкивал его, подвел к разговору об экстрасенсах, и тот, старый, насквозь прокуренный циник, сказал тогда про шарлатанов и прорицателей, которые являются в большом количестве в определенные периоды истории: перед концом. И это — в его служебном кабинете, громко. «Провокация!» — ахнул в душе Евгений Степанович, сразу окаменев лицом. А тот еще и усмехнулся нагло, подмигнул на телефоны: мол, понимаю, понял, молчу.

У метро Евгений Степанович высадил родственника (интересно все же, что у него там в свертке, что он набрал с собой?), и машина стала намного просторней. Среди троллейбусов, «Москвичей», «Жигулей», автобусов все чаще попадались солидные черные «Волги», они обгоняли, он обгонял, узнавал номера машин, затылки в заднем стекле, он въезжал в свой круг, и непроспавшийся, мятый родственник со свертком под мышкой был ему здесь совершенно ни к чему. У каждого отыщется родня, которой нет основания гордиться.

Пока транспорт стоял перед светофором, Евгений Степанович, раскрыв папку на коленях, подписал несколько бумаг, а когда поднял глаза, вздрогнул: из-за стекла стоящего впереди троллейбуса, сверху, опершись локтем о поручень, смотрел Леонид Оксман, его однокашник, Леня. Евгений Степанович тут же сосредоточился на бумагах, но, едва все тронулось с места, глянул. Троллейбус удалялся, по его выпуклому стеклу скользили солнечные блики, небо, облака, кроны деревьев валились в него, и не разглядеть было, Леня там отдаляется за стеклом или показалось? И уж, во всяком случае, нечего ему вздрагивать.

В Комитете, едва он вылез из машины и вошел, улыбки замелькали, как вспышки блицев. Стеклянные двери сами распахивались, знакомые, незнакомые поздравляли, он благодарил, кивал, улыбался ответно. Кто-то придержал лифт, подставив ладонь под светящийся глазок фотоэлемента, пересек луч, но, когда двери снова сходились, ногой вперед, козлиным скоком, разодрав их, протиснулся внутрь гражданин с папкой. «Проситель!» — безошибочно определил Евгений Степанович, потому и в лифт за ним стремится, для тесного общения. А в папке с золотым тиснением, удостоверяющей причастность гражданина к какому-то юбилейному торжеству, прожект.

Пока лифт подымался, Евгений Степанович любезно беседовал с дамами в кабине и одновременно, холодным взглядом удерживая просителя на расстоянии, давал понять, сколь неуместны и безрезультатны будут любые попытки взять его приступом, как только что взят был приступом лифт.

— Евгений Степанович! — пискнуло уже на выходе. — Вы меня, конечно, не помните, но Василий Порфирьевич сказал, что…

Торопящийся, неприступный Евгений Степанович шел не оборачиваясь. То обстоятельство, что они вместе проехали в лифте пять этажей, не может быть приравнено к знакомству и никаких преимуществ не дает. Войдя к себе, сказал секретарше:

— Там один нахал порывается. Я занят, не принимать!

Галина Тимофеевна, начавшая свою секретарскую карьеру лет эдак тридцать с лишним назад, в ту пору, как рассказывали, молоденькая, рыженькая, хорошенькая, пользовавшаяся огромным успехом и благосклонностью, а теперь величественная и седая, в голубизну, но с таким же ярким маникюром, так и мелькавшим, так и порхавшим над клавишами, когда она печатала по слепому методу, поняла его с полуслова, и можно было не сомневаться — никого непредусмотренного она не пропустит.

Когда-то, когда Евгений Степанович впервые хозяином переступил порог этого кабинета, он поражен был и размерами его и великолепием. Все — и кресло крутящееся, с высокой спинкой, перекатывающееся на колесиках, и обширнейший стол под красное дерево, и другой, торцом к нему приставленный маленький столик с двумя креслами, куда в отдельных случаях и он пересаживался, демократично уравнивая себя с посетителем, и большой стол для заседаний с двумя рядами стульев, и перспектива, и батарея телефонных аппаратов, и еще другая комната, комната отдыха, где был холодильник и диван, — все радовало и восхищало. Даже настольный перекидной календарь с розовыми, переходящими в голубизну муаровыми листами был совершенно особенный. А вымпелы, кубки, множество подарков, выставленных за стеклом, которыми обмениваются официальные делегации, а сафьяновые папки с медными уголками, на которых золотом вытеснена его фамилия и инициалы. Раньше он только мог видеть такие папки, входя для доклада, теперь они лежали у него под рукой, приятно было трогать их кожу. «Как важно, когда человек любит свое дело, — прочувствованно говорил Евгений Степанович. — Если хотите, это одна из главнейших проблем нашего времени».

Но годы шли, и выше устремлялась мысль, и кабинет на глазах ветшал, старел, уже не радовал. Особенно почему-то раздражал встроенный в окно ящик кондиционера, кустарщина, бедность, перед иностранцами стыдно. Мысленно Евгений Степанович видел себя уже в других кабинетах, чувствовал себя обойденным.

Но сегодня, едва он сел в кресло, Галина Тимофеевна внесла кипу поздравительных телеграмм, сверху — правительственные, с красным грифом.

— Потом, потом, прежде — дело!

Однако, едва она вышла, сразу же начал читать. Сколько раз сам он утверждал принесенные на подпись тексты поздравлений, вот эти самые слова, стоящие всегда в том же самом порядке, но сейчас читал растроганный. Удивительно тепло, а главное, в этих привычных словах чувствовалась неподдельная искренность. Он разложил их в должном порядке: по значимости тех, кто подписал. И прошелся, прошелся по кабинету, прошелся за спинками пустующих стульев вдоль длинного стола. Сталин, как известно, любил мягко прохаживаться за спинами сидящих, не смеющих головы повернуть; можно представить себе, что чувствовали они, слыша за спиной у себя шаги судьбы.

Вновь вошла Галина Тимофеевна с блокнотиком в руках, прочла по порядку все дела на сегодня. И была такая неприятная новость: умер его однокашник, сегодня похороны, приходили, просили передать… С запинаниями, будто произнося непривычную на слух иностранную фамилию, Галина Тимофеевна прочла записанное у нее в блокноте — «Ку-ли-ков» — и взглянула с вопросом. Она всякий раз затруднялась, выговаривая фамилию человека, ничем не знаменитого, не занимающего положения: есть ли вообще такой?

— Я им сказала, вы сегодня крайне загружены. В двенадцать — венгры. Но они настаивали, просили передать непременно.

— Да, да, да, — нахмурясь, пробубнил Евгений Степанович. — Надо послать телеграмму… Соболезнование… — и заколебался. — Вы взяли координаты?

Его предшественник, которого сменил он в этом кресле, — верней, жена предшественника строго-настрого запрещала докладывать о смертях и похоронах людей, близких по возрасту, особенно об однокашниках. Все в Комитете знали это, легендой стало, как однажды к празднику он подписал жирным фломастером поздравление, пожелание больших творческих успехов, здоровья, бодрости, счастья в личной жизни давно умершему человеку. «Как же вы так его пропустили! — выговаривал он Галине Тимофеевне, та молча слушала. — Не годится забывать. Для вас лишнюю открытку отправить ничего не стоит, а человеку приятно. Запомните: ничто так не ценится, как внимание». Открытка эта где-то сохранилась в недрах Комитета.

— Во сколько гражданская панихида? — быстро спросил Евгений Степанович.

— В одиннадцать ровно.

— Так… — Евгений Степанович соображал. — Где?

Галина Тимофеевна назвала адрес: улица 25 Октября, бывшая Никольская, — в арке, как въезжаешь в нее от «Метрополя»… Виктор знает, на всякий случай она предупредила его. Редакция журнала «Лес и степь». На втором этаже, в конференц-зале.

Евгений Степанович взглянул на часы: можно успеть. Он распорядился, чтобы в десять сорок пять машина ждала у подъезда, принял в темпе одного за другим четырех человек, привычно распасовал вопросы по горизонтали и вертикали, откуда, отяжеленные резолюциями, они снова к нему же и вернутся, один вопрос, имевший срок давности, решил, подписал несколько срочных бумаг, все остальное — потом, потом. И, чувствуя удовлетворение и прилив сил от быстрой, четкой работы, от хорошо разыгранной партии, дал знак Галине Тимофеевне пригласить соавтора.

— Введите! — пошутил он.

Был в конце тридцатых годов, стоял во главе нашей кинематографии человек, возглавлявший до этого областное управление НКВД. Рассказывали, ему докладывают: режиссер такой-то. «Введите!» Тем и запомнился, хоть пробыл недолго, вскоре сам разделил судьбу тех, кого раньше вводили к нему. В хорошую минуту Евгений Степанович позволял себе так пошутить.

Соавтор был молодой, из провинции, можно сказать, лимитчик, в жизни его еще ничего не определилось. Он ожидал сейчас в приемной, словно бы изготовясь к докладу. Евгений Степанович мог дать ему путевку в жизнь, мог сделать москвичом, а это дорогого стоит. Однажды он уже дал путевку в жизнь, из грязи поднял прежнего своего соавтора, тоже молодого, тоже подающего надежды, и тот за добро отплатил черной неблагодарностью. А так хорошо все складывалось! Совместно они написали пьесу на кардинальнейшую тему. Была премьера. Евгений Степанович не выходил на аплодисменты, оставался сидеть в ложе. На сцену целовать ручки актрисам выбегал молодой честолюбец. А когда уже все выстраивались во главе с режиссером и аплодировали в сторону ложи, тогда лишь Евгений Степанович показывался из темноты на свет, доброжелательно умерял аплодисменты.

И был потом банкет. «Не скупитесь, — предупредил он молодого человека, провинциала, неопытного в таких делах. — После скажете мне, во что это вылилось». Вылилось, как можно было заранее предположить, в порядочную сумму: зал был заказан в «Праге». Евгений Степанович приехал, когда уже все сидели, и, пока он шел к главному столу, к микрофону, его сопровождали аплодисментами. Весь вечер он принимал поздравления, его славили в тостах, славили обильный стол, соавтор мотался к метрдотелю, бегал на кухню, и в тот момент, когда застолье начало превращаться в обыкновенную пьянку, чем обычно и заканчивается в этой среде, Евгений Степанович, видя, как уже размазывают окурки по тарелкам с едой, встал и направился к выходу. Соавтор догнал его у лифта, теснил к стене: «Евгений Степанович, там актеры поназаказывали водки, лишних шесть бутылок шампанского… У вас есть что-нибудь с собой?» Голос жалкий, вид затравленный, потный. «Как же это вы так, дорогой мой? Так не делается». Он вынул и дал ему две десятки. «Все, что есть при мне. Надо было предупредить заранее». Как раз подошел лифт, в кабине, отделанной под орех, сидела пожилая лифтерша. «Надо было раньше… Выкручивайтесь…» — и Евгений Степанович ступил вовнутрь. Дверцы сомкнулись, лифт пошел вниз.

Он не остался в долгу, рассчитался со своим соавтором в максимальном размере: пробил ему прописку в Москве, устроил государственную однокомнатную квартиру. Какими деньгами это измерить? Но правильно сказано: ни одно доброе дело не остается безнаказанным. Этот поганец, пока они совместно трудились, успел, как выяснилось, еще и самостоятельно пьеску накропать, пытается ее теперь пристроить. Но этого мало: Евгений Степанович предложил ему идею новой работы, тот бесстыдно увильнул. Ничего, пусть помыкается.

— Введите! — повторил он шутливо.

С этой минуты, кто бы ни рвался к нему в кабинет, Галина Тимофеевна будет непременно говорить: «У Евгения Степановича совещание. Не могу сказать, сколько продлится… Наведывайтесь…» Все телефоны отключались, кроме того единственного, который не отключается никогда, вносили кофе, бутерброды (соавтор, как правило, был голоден). На этот раз придется обойтись без кофе, он сразу предупредил:

— К сожалению, у нас всего двадцать минут: в десять сорок пять я вынужден ехать на похороны. Такое вот незапланированное обстоятельство. Однокашник, вместе когда-то учились в институте. Способный был человек, но как-то у него не пошло… Между прочим, английские военные психологи считают, что пятьдесят процентов таланта и сто процентов характера в конечном итоге — больше чем сто процентов таланта и пятьдесят процентов характера, — Евгений Степанович загадочно пощурился, помял пальцами мягкий кончик носа. — Нда-а-а… Кое-что тут есть для размышления. В связи с этим трагическим происшествием проклевывается один любопытный сюжет, я вам как-нибудь расскажу, возможно, это и станет нашей следующей работой. Я уже ощущаю канву. Если хорошо вышить по ней… А какая любовная линия!

— Так, может быть, не стоит сегодня читать, раз так напряженно? — соавтор с робкой надеждой перестал вытаскивать из папки исписанные, исчерканные листы какого-то нестандартного формата. Было приказано: давать ему лучшую финскую бумагу сколько потребуется, бумагу он брал, а писал все на этих неряшливых листах, на обороте чего-то, говорил, иначе у него не получается. Евгений Степанович, любивший аккуратность во всем, решительно не понимал этого.

— Нет, нет, ничего не отменяется, приступим.

И соавтор за маленьким столиком начал читать, а Евгений Степанович, сидя в роскошном своем крутящемся кресле, вольготно откинувшись и временами поворачиваясь, слушал.

Несколько дней назад состоялось совещание, вернее сказать — актив, на котором выступил сам Гришин. Говоря о литературе, он выразил недовольство тем, что в отдельных произведениях стал проявляться подтекст. «Подтэкст», — произносил он. «Прямо сказать боятся, а в подтэксте…» — и он делал жест, как бы поддевал под ребро оттопыренным большим пальцем. Следом выступили два именных писателя и обосновали вредоносность подтекста. Это был сигнал. Вернувшись с совещания, Евгений Степанович отреагировал должным образом, созвал узкое совещание, и отныне в пьесах особое внимание обращалось на подтекст. И сейчас он не просто слушал, он выверял на слух.

— Ну, что же, — сказал он, когда двадцать минут истекло. — Неплохо. Что-то уже рождается, что-то вытанцовывается, — неопределенно похвалил он. Работа в Комитете научила его не торопиться с окончательными оценками, избегать точных формулировок. — Мне нравится ваша палитра. Жаль, что пока еще не прозвучала в полной мере моя мысль о том, как вещизм калечит души людей, молодые души. Нам предстоит в ближайшем будущем пройти испытание сытостью, эта угроза движется на нас с Запада. И тут важно не потерять наши нравственные ценности, не оторваться от своих корней, не превратиться в общество потребления. Между прочим, у нас с вами маловато в тексте народных выражений, они обогащают язык. «Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет!» Смотрите, как образно мыслит народ. Используйте где-нибудь. А вообще оставьте мне эту сцену, я немного пройдусь по ней.

Ровно в десять сорок пять он сидел в машине. Тактически правильно, что он едет. Занят, тысячу раз занят, нужен, всем нужен, просьбы и обязанности виснут на нем, как репьи на собаке. Не боясь унизить себя сравнением, он часто использовал этот образ: «Как репьи на собаке». В конечном счете никто его не осудит, если в силу большой занятости он не сможет отдать последний долг, но что-то сказало ему: надо!

Он вошел. Какие-то незнакомые люди узнавали его, кланялись, расступались, шепотом направляли. Толстая женщина, совершенно седая, с круглым плоским лицом, — тут еще и свет неважный — пожала ему руку.

— Спасибо, Женя. Мы не поздравили тебя, ты прости…

Кто «мы»? Он не узнал ее. Но тут сквозь слезы, сквозь эти морщины на сером лице, сквозь время она улыбнулась, и он узнал: Марта! Когда-то она учила его танцевать, было такое короткое увлечение танцами. После занятий в актовом зале кто-то садился за рояль. Девушек в их институте после войны было вдвое, если не втрое больше, чем парней, но у Марты — несколько поклонников, однако она танцевала с ним… Он был немножко влюблен. И вдруг она выскочила замуж за человека старше, ничего из себя не представлявшего. Однажды он встретил их на улице и не по тому даже, как они были одеты, а по нервным лицам понял их жизнь. Ну, что ж, подумалось не без удовлетворения, она сама себе выбрала.

— Это я настояла известить тебя, я знала, ты придешь.

Он сделал жест: как могло быть иначе? Шепот Марты сопровождал его, перед ним расступились, и он увидел покойника. На сдвинутых столах в гробу лежал старый бородатый мужик. И это Куликов, розовый мальчик, самый молодой на их курсе. Когда был выпускной вечер (устроили его, помнится, в ресторане «Балчуг» в складчину), он вспрыгнул на стол, вскинул высоко руку с бокалом, расплескивая на себя шампанское. «За любовь! За звезды на небе!..»

Назад Дальше