Уж, во всяком случае, там не арестанты: слишком весело себя ведут. Вот даже к одной из теплушек подходит часовой и стучит прикладом:
— Эй, вы, чалдоны желторотые! Тише. Фельдфебель придет...
Ему отвечают руганью и шутками:
— Ге-ге!.. Пускай приходит!..
— Как же! — придет он, дожидайся! Днем-то, небось, не одна собака к нам не заглянет!..
— Чо ему здесь делать?! Иголки-то ешшо рано расшвыривать. Эти-то не все собрали!..
— Придет, дак мы его тут в потемках-то петушком завяжем, — не узнат кто!..
— Ну-ну! Вы ее больно-то! — говорит часовой и отходит к другой теплушке. Здесь довольно тихо, но, приложившись к щели между дверью и косяком, он остается в таком положении довольно долго. В теплушке идет разговор, беспорядочный, вразброд, как всегда, где соберется много праздного народу.
— Эх, мамаша! — слышится чей-то молодой и озорной, изнывающий от скуки голос. — Конюхов! ты чо — библею читашь! Умрет он, братцы, без библеи! А мне бы хоть одним глазом на баб взглянуть! Ох, и много их, поди, на станции!.. Чую, что много!..
— Ну, язви их! — дожили! Зашшитники! — людям показать стыдно... Вон дак образцовый батальон!..
— Да, господин взводный, долго ли чо нас держать-то будут?! Хооъ бы сказали, за что! А то сидишь, как кобель на цепе! Иголки каки-то удумали! Начисто обалдели!..
— Кто обалдел?!..
— Да хоть бы и капитан!
— Ну, ты говори-говори, да откусывай!.. — отвечает, по-видимому, взводный.
— Эй! вот что, ребятишки: кто будет в очко?
— Ишь, стерва, в очко! Да ты и при свете-то обдуешь!..
— Эй, Конюхов! ты ить начетчик — погадай, слышь, на библее, пошто нас затырили?..
— Библия тебе не мешат, дак ты ее и не затрагивай, а кто затырил, дак у того и спрашивай!..
— А вот что, ребята, — вступает чей-то новый голос, — офицера-то в потемках же сидят а ли на воле?
— Ну, дак как же! Наверно, тебе поручик Лазарев усидит! Он, поди, всех баб в городе освашшил!
— А капитан-от Яхонтов куды делся?
— А его, слышь, и в ешалоне нету. Хрен его знат. Наделал делов, а сам — на сторону!..
— А я дак, ребята, думаю, — глубокомысленно сказал кто-то, — что нас для восстания скрывают.
Несколько времени все молчат, видимо, пораженные неожиданностью догадки. Потом кто-то говорит презрительно:
— Уткнул пальцем!.. Так тебе бы и дали орать да на гармошке наяривать!.. А, скажем, для чего тогда в потемках-то держать?.. Никого тут не восстание, а так — дурость кака-то!..
— Ну их к черту! Давай, ребятишки, споем ли чо ли!..
— В неволе сижу...
3
А тот, о ком говорили солдаты, что он «наделал делов, а сам — на сторону» — капитан егерского особого батальона Яхонтов уж целый месяц не выходил из своей комнаты, в которой было так же темно, как в теплушках его батальона. В первое время очень беспокоили разные знакомые, главным образом, женщины, прибегавшие попроведать капитана, но скоро его денщик отвадил всех посетителей. Он никого дальше кухни не пропускал и каждому старательно объяснял, что у капитана заболели глаза, и ему велено сидеть в темной комнате и никуда не выходить. Квартира у Яхонтова была совершенно отдельная — из двух небольших комнат и кухни, в которой, однако, жил денщик и ничего не готовилось, так как Яхонтов получал обеды из ресторана.
Первое время Яхонтову стоило больших усилий усидеть в своем затворе, когда он слышал голос доброго знакомого или приятеля, который, соболезнуя, расспрашивал денщика, давно ли у капитана заболели глаза, скоро ли он выздоровеет и хороший ли врач ею лечит. Но особенно трудно было, когда из кухни доносился голос какого-нибудь милого создания, и капитану страшно хотелось определить, а он не мог, по голосу, которая именно из ею приятельниц пришла его навестить.
«Бросить все это к черту! ну его совсем! — все равно ничего не выйдет», — думалось тогда капитану, и он готов был, действительно, бросить все, тем более, что мучения оттого, что нельзя даже было закурить, становились прямо-таки нестерпимыми.
Однако, две силы укрепляли капитана в ею замыслах: первой силой, несомненно, была тетрадка, полученная им в кафе «Зон» от Ферапонта Ивановича. Он прочел и продумал ее до конца, подвергнув самому тщательному разбору все утверждения Капустина, насколько позволяли ему его познания в этих вопросах и здравый смысл, и нашел, что Капустин рассуждает правильно и научно.
Но главное, что поддерживало Яхонтова и заставляло его идти до конца, это — его больше, чем у других людей, развитое замкнутое самолюбие. Честолюбивым Яхонтов никогда не был и никогда, между прочим, не страдал манией лицезрения т. н. великих или знаменитых людей. Он считал, и это было твердым его убеждением, что всех так называемых великих выбрасывало на поверхность игрой и давлением каких-то скрытых в недрах человечества и неизученных еще сил. Он любил эту мысль настолько, что иногда где-нибудь в гостиной, часто для того лишь, чтобы порисоваться слегка, перед барышнями, он доводил ее до крайности, начиная утверждать, что самый лучший полководец наполеоновской эпохи — вовсе не Наполеон, а кто-то другой, может быть тоже — капрал, но так и проносивший всю жизнь маршальский жезл свой в ранце, ни разу не взявши его в руки. Лучший, гениальнейший писатель это, несомненно, кто-нибудь из таких, кто не написал ни одной строчки. Нечего уж говорить о том, что самый мудрый человек в мире не только не создал никакого учения, но так и умер неузнанным, именно потому, что постиг, насколько все в мире есть «тлен и брение».
Славу, даже не вкусивши ее, Яхонтов считал чечевичной похлебкой. Высшую радость испытывал он от одинокого осознавания остроты и гибкости своей мысли. Ему знакомо было несравнимое ни с какими другими переживаниями испепеляющее сладострастие напряженной умственной работы. При всем этом Яхонтов далек был от аскетизма, напротив, он обладал легко воспламеняющейся чувственностью и не видел основании противостоять ей; однако достаточно было ему даже где-нибудь на балу услышать грохот шахматных фигур, увидеть шахматный ящик в руках человека, которого он знал за сильного противника, чтобы все женщины, окружавшие его в этот миг, перестали существовать для него. Он был хорошим шахматистом и математиком. Сравнивая познания свои в области стратегии и тактики с познаниями работников ставки, он совершенно ясно видел свое превосходство, которое усугублялось еще и тем, что Яхонтов не забывал вносить все коррективы, которые выдвигались особенными условиями гражданской войны. Рядом с письменным столом капитана стоял другой, специально для большой карты фронта. Фронт белых отмечался у него двумя рядами белых флажков: один ряд обозначал действительное положение армий, другой — то, которое было бы, если бы главнокомандующим был он, Яхонтов. Несколько раз при встречах с Лебедевым он удивлял его, ради шутки, тем, что предсказывал смысл и результат операций противника на том или ином участке фронта и всегда оказывался прав. Так было, например, с операцией 5 армии красных на участке Звериноголовское—Курган: капитан предвидел тогда удар превосходных сил красных на стык между Степной и Уральской группой и указывал тогда, что с правого фланга — от Уфимской и Волжской группы — должны быть переброшены части на левый — в подкрепление Уральской группы, разгром которой являлся целью всей операции, предпринятой в то время 5 армией красных. Он считал также, что партизанская группа генерала Доможирова должна быть усилена и развернута во избежание обтекания левого фланга. Дальнейшие события показали, что Яхонтов был прав.
— Да откуда вы знаете, капитан?!.. — спрашивал его наштаверх.
— У меня, ваше превосходительство, лучше работает... разведка, — посмеивался капитан.
За неделю до встречи в кафе Яхонтов считал еще, что дела на фронте можно было бы поправить, если бы, понятно, призван был он, Яхонтов. Однако, несмотря на свое особенное положение гвардейца, он никуда не лез со своими советами и указаниями. Здесь действовало его самолюбие, которое никогда и нигде не совместимо с честолюбием.
Солдаты не любили Яхонтова. Это раздражало его. Он обнаруживал вначале ясное тяготение к роли «отца-командира» и старался быть с солдатами справедливо-строгим и простым. И вот последнее-то никак не выходило у него. Вез всяких хитроумных рассуждений солдаты чуяли в нем человека чужой крови и расценивали все его «справедливые строгости», как произвол барина. Мало-помалу Яхонтов перестал домогаться роли «отца-командира» и сделался по отношению к солдатам холодно-жестоким и требовательным. Отношения определились.
Существовал, однако, ко всем «егербате» один человек, к которому Яхонтов был привязан не меньше, чем к своей собаке. Это был его денщик.
Силантий, он же «Шептало», удовлетворял самым строгим требованиям, которые только могут быть предъявлены денщику гвардейского офицера: это было бородатое преданное существо и вдобавок с приятным русским именем. Силантия прозвали в батальоне «Шепта-лом» вовсе не потому, что он шептал или наушничал, а просто по наименованию одной маленькой, хотя и существенной, части нагана. Дело в том, что Силантий, скоро и хорошо постигший хитрое устройство револьвера, очень любил помогать в этом отношении своим менее способным товарищам. И вот, когда он объяснял кому-нибудь из солдат батареи устройство нагана, ни одна из частей револьвера не вызывала его особенного внимания. Но лишь только произносил он: «а это, гляди, шептало», — как сразу преображался: он напоминал тогда заядлого охотника, который увидел вдруг из камышей какую-то чудовищную и редчайшую птицу и страшно хочет показать ее своему неопытному спутнику, но в то же время боится и спугнуть ее.
— Вишь — шепчет, вишь — шепчет!.. — говорил он шепотом, показывая на легкие движения шептала. Обыкновенно окружавшие их солдаты терпели только до этого места и дружно начинали хохотать. Силантий сердился. Вероятно, он считал, что он поступает, как хороший педагог, преподнося бездушную частичку бездушной машины, как нечто одушевленное. Он был уверен, что после его объяснения никто не позабудет, что такое шептало и где оно находится. Пожалуй, он был прав.
Как-то в один из таких уроков Силантия в казарму вошел сам капитан Яхонтов. Силантий понравился ему своей бородой и внушительностью. Офицер спросил, как его имя, и когда услышал, то сейчас же, не задумываясь, взял его в денщики и никогда не раскаивался в этом.
— Мы с господином капитаном душа в душу живем, — хвастался иногда Силантий в батальоне.
— Халуем стал, Шептало! Отъелся — ишь ряжка-то — в три дня... не объедешь! — не то завидуя, не то возмущаясь, говорили солдаты.
Действительно, Силантию жилось хорошо. Только за последнее время, когда у капитана заболели глаза, и он сидел безвыходно в темной комнате, Силантий просто взвыл от безделья и скуки. Он уже перепробовал все: до последней ниточки перетряхнул и привел в порядок гардероб капитана, навел чистоту во всех комнатах и дошел, наконец, до того, что ежедневно до умопомрачительного блеска стал начищать капитановы сапоги, несмотря на то, что тот никуда и не думал выходить.
«Уединение и праздность губит молодых людей» — сказал философ. Случилось то, что должно было случиться.
Однажды Яхонтов, лежа в своей темнице и рассеянно думая, услышал вдруг сдавленный женский смешок в кухне, где жил Силантий. Это удивило капитана. Он постучал в стену. Через минуту послышался робкий стук в дверь.
— Войди! — сказал Яхонтов, зажмурившись на то время, пока оставалась открытой дверь. Силантий вошел.
— Ну, я тебя звал, — сказал Яхонтов, — там у тебя — кто?
Силантий молчал.
— Чего ж ты в землю смотришь?! — сердито закричал капитан, никогда, кажется, в течение целого года не кричавший на своего любимца, — на меня смотри!..
— Виноват, господин капитан! — не своим голосом сказал денщик. — Лиса вашего не вижу: темень...
— Темень! — передразнил его Яхонтов и невольно рассмеялся. — Ну, кто там у тебя? Живо!
— Девиса, господин капитан.
— Девица?!.. Кто ж это позволил девиц сюда водить, а?!
— Виноват, господин капитан.
— Ты что ж — скрыть от меня хотел?!..
— Никак нет, господин капитан.
— Чего ж не говорил?
— Робел, господин капитан.
Яхонтов расхохотался: — «Шептало» и вдруг — роман. Это обещало многое. За время сидения в темноте капитану хорошо сделалось понятным, что ум человеческий, как работающие жернова, требует, чтобы постоянно сыпалось новое зерно, чтобы было что перемалывать. Он убедился, как незначителен без подсыпки тот запас идей и представлений, который кажется неисчерпаемым, когда рвешься к одиночеству и размышлению. Капитан скучал не меньше своего денщика. И вот как раз кстати: пускай-ка теперь Шептало в наказание за своеволие поразвлекает его немножко.
— Ладно, старый греховодник, — сказал капитан, смягчаясь, — я тебе прощаю, только ты все мне должен рассказать: кто такая, откуда, как познакомились, — все! Слышишь? Пускай твоя «девиса» поскучает немножко...
— Так точно, господин капитан, — повеселев, сказал денщик. — Только девиса-то ушла, господин капитан: как вы постучали в стенку, она живехонько и свилась.
— Вон что. Ну, ладно, —т ем лучше. Давай рассказывай.
— Слушаюсь, господин капитан. Только что тут рассказывать?! Дело просто оборудовалось: в кафезоне я к ей подшагнул.
— Где? — не понял сразу Яхонтов.
— В кафезоне, господин капитан, — помните вы там все кофей пили...
— А, в кафе «Зон»! — удивился и даже несколько обиделся капитан. — А ну, рассказывай дальше.
— Я, господин капитан, не от себя, понятно, туда зашел. Боже меня сохрани! А помните, как-то от поручика Суркова с запиской прибегали: екстренно ему вас видеть надо было. Найди, — говорят, — беспременно —ежели не дома, то в кафезоне, значит, кофей пьют. Я и потурил туда. А штоись двух часов не пробило. Ну, прибегаю, а там публики ишшо нет никого. Только горнишна одна, эта самая Анета, скатерки со стола собират, крошки стряхиват. Я — к ей: относительно вашей личности спрашиваю. Она интересуется: это, говорит, красивый такой, видать, что из благородных?
— Так точно, говорю, это господин капитан, они и есть.
— Нет, говорит, они сегодня не приходили, а так они у нас всегда бывают. А вы денщик ихний? — интересуется. — Денщик, говорю. — Очень, говорит приятно. — Шире-дале, — угошшать меня зачала: из рюмок изо всех, которы не допиты, разны-то разны вина насливала — целой стакан! Пирожно како-то мне скормила, поди штуки три-четыре — не мене. А там, конешно, далее: интересуюсь, говорит, у вас побывать... Ну, а после на улице как-то встретил: совсем возле нашей квартиры... Так што виноват, господин капитан.
— А много раз она у тебя была? — спросил Яхонтов.
— Да нонче в третий, — смущенно сознался Силантий.
— Ишь ты. Ну, что она — красивая хотя бы?
— Да как, ведь, господин капитан, — на чью потребность глядя... Так-то она ничего. Только черновата малость. Дак нам, ведь, господин капитан, деревеньшине, известно чо надо: побеле штобы да поядрень-ше...
Яхонтов рассмеялся.
— Да-а. А оказывается, ты у меня человек со вкусом: я, ведь, как-будто, припоминаю ее... в кафе «Зон»... Да, помню. Впрочем, вот как выйду на— днях из своей темницы, так нарочно схожу посмотреть... Ну, что ж! Помогай тебе бог! Только смотри!..
— Что вы, господин капитан! Промеж нас ничего такого не было. Она себя строго содерживат. Так — придет, покалякаем, поможет где немножко.
— Как поможет? Чего тебе помогать? — удивился капитан.
— А так по малости, господин капитан. Однова сижу я да пуговки к френчу пришиваю, она и говорит: — давай, говорит, я пришью. И верно: оглянуться не успел — в кою пору!
— Так-так... Так ты что же, жениться на ней задумал?
— Што вы, господин капитан! — возмутился Силантий. — Разве от живой жены женятся?!. Мы ведь не у антихристов, поди! Это у их там хоть сто раз женись, а у нас ведь закон есть!.. Нет уж, так просто: согласно солдатского положенья...
— Ах ты, Фоблаз бородатый! — засмеялся Яхонтов. — Ну, ладно, иди. А девица твоя пускай ходит — ничего против не имею...