Гражданин тьмы - Афанасьев Анатолий Владимирович 10 стр.


— Избави бог! Вижу, культурный человек, почему не поговорить.

— Поговорил — и ступай. Или все же освежить? Приклад опять дернулся к моему брюху, но видно было, что Зема шутил. Я совсем осмелел.

— А были случаи, чтобы кто-нибудь убегал? Ведь даже из тюрем иногда бегут.

— Аннигиляция, — ответил Зема, начиная хмуриться.

— Это понятно, что аннигиляция. Но все же живые люди. Можно, наверное, кого-то, допустим, подкупить. Сейчас всех подкупают. Вплоть до судей.

Аннигиляция, — третий раз повторил охранник, наливаясь нехорошей краснотой. Его терпение было на пределе.

— Хорошо, хорошо, аннигиляция… Это разумно. Вы сами, многоуважаемый, давно здесь работаете?

Четвертый раз упомянуть про аннигиляцию Зема не успел потому что из будки выскочил его товарищ по кличке Бутылек. Этот был невменяемый и сразу врубил мне сапогом в живот. После чего они, хохоча, хлопнули друг дружку ладонью о ладонь, словно поздравляя с забитым голом.

— Добить? — спросил Бутылек у Земы как у старшего.

— Не надо, — отозвался тот. — Пусть ползет. Подготовишка. Нельзя портить.

Кряхтя, я поднялся с газона и заковылял к корпусу. Вместе с болью испытывал праздничное чувство. Все-таки с Земой получился нормальный, не чумовой разговор, почти как на воле. И контакт возник не хуже, чем с Фоксом. Столько радости в один день…

Возле волейбольной площадки, где, как обычно, с десяток пациентов с азартом перебрасывались несуществующим мячом, столкнулся нос к носу с писателем Курицыным. Он как раз выходил из беседки с огромной, в кожаном переплете книгой под мышкой, похоже, специально вышел, чтобы пересечься со мной.

— Сударик мой, Игудемил батькович, да на вас лица нет. Чего это вы поперлись к воротам? По какой крайней надобности?

— Черт попутал. — Низ живота у меня отяжелел и висел суверенно от туловища. — Хотел ребяток сигареткой угостить, и вот такая оказия.

— Хорошо так обошлось… Могли жизни лишить. У них рекомендации строгие. Не ходите к ним больше.

— Да уж, спасибо за совет… Никак новая книжка, Олег Яковлевич? Опять про обустройство России-матушки?

— Напрасно язвите, голубчик. Книга не новая, издание склюзивное. Надысь из Европы прислали. В заграницах xотя и много всяческой нечисти, а понимания у людишек побольше нашего. Уважают. Почитывают… Кстати, не угодно ли полистать на досуге?

Протянул книженцию, которую я чуть не выронил: тяжелая, пуда на полтора.

— Благодарствуйте, сегодня же прочитаю.

— Спеху нет, а хотелось бы услышать мнение просвещенного человека, хотя и россиянина. Вы ведь, кажется, до того как сюда переместиться, в ученой братии числились?

— Где только не числился, чего теперь вспоминать…

Не терпелось мне добраться до кровати, отлежаться чуток, и не совсем вежливо я раскланялся. — Извините, Олег Яковлевич, на горшок подпирает.

— Еще бы — посочувствовал великий гуманист. — Шалить надобно поменьше, оно и не подопрет.

На этаже случилась еще одна встреча — с красавицей Макелой. Могучая негритянка-мойщица завлекательно улыбалась, и понятно почему. У меня в руках книга, а у нее нарядная коробка с модными штатовскими презервативами. Тоже характерная подробность здешней действительности. Все женщины в хосписе, и персонал, и их подопечные, в соответствии с программой планирования семьи были стерилизованы, но Макела упорно продолжала предохраняться.

Меня это умиляло. Однако пришлось ее огорчить.

— Все, Макелушка. Финита ля комедия, — пожаловался я. — Бутылек отбил все внутри. Конец нашей любви, дорогая. Не поверила, хитрющая.

— Медвежонок мой, — пропела умильно. — Один разочек снасилуешь, разве повредит? Резинки отличные, с тройной защитой, кожаные. По блату достала. Надо же опробовать.

Я был тверд.

— Нет, Макелушка, ничего не выйдет. Может, ближе к ночи отлежусь, а сейчас — нет. Помираю.

— Помереть не дадут, — обнадежила негритянка. — Не надейся… Давай Настю кликну, помоем тебя. Тазик принесем, переносной аппарат. С сольцой пропесочим — сразу воспрянешь.

— Не хочу. Дай поспать, Макела. Сгинь.

Неожиданно послушалась. Грустно улыбнулась, коробку поставила на пол у двери.

— Если для Насти себя бережешь, лучше не надо, — предупредила. — Она сволочь большая.

— Чем же она сволочь?

— А вот не скажу. У нас до тебя был тоже общий мужик. Из интеллигентиков, как и ты. Беспрекословный, мякенький. И чего она с ним учудила?

— Ну?

— Яйки перетянула веревкой и затрахала до смерти. Пока не посинел.

— Врешь! Сама сказала, здесь не помирают.

— Откачали, конечно. Только после он уже ни на что хорошее не годился. Не насильничал больше… Вот она какая. И ведь все от жадности, чтобы никому не досталось, только ей.

Мне стало невмоготу, и я быстро распрощался, юркнул в комнату и задвинул щеколду. Но тут меня ждало потрясение, равноценное всем, произошедшим за эти дни, вместе взятым.

На кровати сидели в обнимку две мои кровиночки — Виталик и Оленька. Меня не заметили, потому что с увлечением разглядывали фотографии, которые Оленька одну за другой доставала из фирменного пакета и комментировала. Наверное, я должен был обрадоваться, но я замер на месте, окоченел от ужаса. Слишком оба были живые, веселые, но ведь этого не могло быть на самом деле. Виталик в галстуке, но без штанов, со вздыбленным мужским естеством, Оленька в черной офисной юбке, но до пояса обнажена. Пухлые грудки отсвечивают двумя розовыми абажурами. Пока я стоял посреди комнаты, словно в параличе, они несколько раз отрывались от фотографий и взглядывали на меня, но словно не видели, словно это я был призраком, а не они.

— Это мы с Володечкой на Канарах, на яхте «Стрип-пилз». Видишь, какая красивая иллюминация, — говорила Оленька, тыча пальчиком в фотку. — А это в Иерусалиме, на Святой горе. Видишь, вот аналой, вот плита, здесь спуск в преисподнюю.

Виталик важно жевал губами. — Он как, по-прежнему у тебя на поводке? — Как ручной, — смеялась Оленька. — У него же в голове одни опилки.

Я понял, о ком они говорили и кого разглядывали на снимках. Разумеется, Владимира Евсеевича Громякина, бессменного, еще с правления Горбача, претендента на президентcкое кресло. Я и прежде верил и не верил, что моя двадцатитрeхлетняя девочка так высоко забралась, вплотную подошла к черте, где кончается все человеческое и правит только рок.

К Володе Громяке россияне привыкли, как к доллару. За ним тянулась слава великого патриота и правдолюба, который знает, что делать для того, чтобы все люди за несколько дней разбогатели, но злые силы не дают ему ходу. За пятнадцать лег он ничуть не изменился, не постарел, не похужел, все такой же упитанный, с надутыми щеками, импозантный господин произносящий одни и те же абсолютно непогрешимые речи. Особенно убедительно сверкали его налитые вселенской обидой глаза, когда он боролся с экрана с коррупцией, коммунячьей заразой и абортами. Я давно воспринимал его как прохудившуюся россиянскую карму, а вот Оленька, говорят, стала его ближайшим советником. Чудны дела твои, Господи!

Постепенно от фотографий дети перешли к обсуждению моей персоны.

— Не знаю, что делать с отцом, — посетовал сын. — Пьет запоем.

— Поразительно! Раньше вроде за ним не водилось…

— Бывало и раньше, но по полной программе недавно оттягивается. Теперь там и шлюхи, и карты. Каких-то прохиндеев домой водит, когда матери нету. Где деньги берет, неизвестно. Работать совсем перестал. Да и какая приличная фирма будет иметь дело с алкашом?..

Виталик в рассеянности почесал причинное место — отвратительный, ужасный жест. Оленька будто ничего не заметила.

— Мама что говорит?

— Да что она скажет, ты же ее знаешь… Убивается, плачет. Он и вещи продает, не брезгует. Недавно слил куда-то видак и колечко с изумрудом. Помнишь, из бабкиного наследства?

Оленька ненадолго задумалась, поглаживая конверт с фотографиями.

— Жалко папку, конечно, но ведь так он может карьеру мне испортить. Ты же знаешь, я вся на виду. Этим щелкоперам только повод дай: обольют грязью — вовек не отмоешься.

— То-то и оно, — согласился Виталий. — Надо что-то срочно предпринять, а что — ума не приложу.

Оба враз на меня посмотрели, но как бы и мимо. Я робко покашлял:

— Детки, вы что же, не видите меня?

— Может, по-хорошему с ним поговорить? — предложила Оленька.

— Что толку? У него теперь одно на уме: нажраться и к прocтитуткам. Нет, надо что-то другое. Говорить с ним бесполезно. Пообещает, а завтра снова пойдет по кругу. Это же болезнь. Старческое слабоумие. Лечить придется радикально.

— Не пугай, Виталик!

— Не пугаю, малышка. Се ля ви. Я обращался к специалистам. Все в один голос советуют: самый гуманный способ — лоботомия. Но операция дорогая. Иначе я бы тебя не беспокоил.

— Сколько же это стоит?

— Пятьдесят тонн как минимум. Плюс процент за анонимность. Давай скинемся, сестренка. Для тебя пустяк, а у меня сейчас черная полоса. На итальяшках завис.

— Какая гарантия, что после операции папка снова не начнет?

Виталик добродушно рассмеялся и, спохватившись, подтянул повыше трусы, сшитые из американского флага. Внезапно я понял, что ничего непристойного они не делали и не собирались делать. Просто Виталик, как свойственно всем новым русским, при разговоре о деньгах невероятно возбуждался, только и всего.

— Медицина гарантирует, — успокоил Виталик. — В случае рецидива вторую операцию сделают по страховке.

— И все-таки как-то это… — Оленька сомневалась, за что я полюбил ее еще сильнее. — Говорю, жалко папку. Будет пузыри пускать, даже не поймет, на каком он свете.

— Пузыри, но не блевотину, — веско возразил сын. — О матери подумай. Ей каково жить с алкашом, вором и сифилитиком?

— Он разве сифилитик?

— Сегодня нет, завтра будет. Он этих курочек по дешевке на вокзалах снимает.

Что-то у меня щелкнуло в больном мозгу, я подскочил совсем близко, заорал на парня:

— Чего несешь?! Ну чего ты несешь? Кто тебе это все вдолбил в башку?

Никакой реакции.

— Дело не в цене, — сказала Оленька. — Если мы хотим построить правовое государство…

— Олька, не пыли, — одернул Виталик. — Не на митинге, в натуре ты согласна или нет батяне мозги вправить?

— Ну, если только ради мамочки. — Оленька кокетливо прикрыла грудь косынкой. — Но я должна знать, что ему не будет больно.

— Ах не будет больно! — завопил я чумовым голосом, теряя рассудок, ухватил Виталика за плечо.

Тела не почувствовал, но ощутил свирепый, трескучий удар, как при соприкосновении с электрошокером, какими иногда пользуются бизнесмены при заключении важных сделок. Удар повалил меня на пол и увел в подсознание.

9. ЗНАКОМСТВО С ПРИНЦЕССОЙ НАДИН

Пробуждение было легким, сладким, как в юности. Никакой боли, обиды, страха. Я был полон надежд. Сквозь зарешеченное оконце сочился ласковый солнечный свет. Ни Оленьки, ни Виталика нет и в помине. Навестили старика — и ушли. Теперь, по утреннему размышлению, мне была приятна их забота. Они ни в чем не виноваты. Кто-то внушил им, что отец спивается, путается с проститутками, продает вещи, вот и решили вмешаться. А могли вообще отстраниться. Оба взрослые, у обоих грандиозные планы — и кто я, в сущности, для них? Всего лишь догорающий огарок никому не нужного, никчемного прошлого. Плюнуть и забыть. Но мои дети не такие. Мало того что разыскали отца, так еще готовы потратить уйму деньжищ на лечение. Лоботомию нынче бесплатно не закажешь.

С другой стороны, вполне возможно, визит мне привиделся. Все чаще не удавалось отличить реальность от миражей, но и это меня больше не беспокоило. Никакой разницы нет в том, что одно снится, а другое происходит на самом деле. Напротив, жизнь, насыщенная фантомами, богаче и веселее. Сумасшествия боится лишь тот, кто не испытал на себе, что это такое. То же самое, полагаю, относите и к смерти. Единственное, что томило, так это некий не умолкающий, хотя уже едва слышный звук, то ли в мозг то ли в сердце, который заунывно долбил в одну точку:

— вернись, оглянись, вспомни… Куда вернись? О чем вспомни, если я ничего не забывал? Но в это прекрасное летнее утро звук почти совершенно иссяк и я надеялся, что еще два-три хороших укольчика, парочка процедур — и вредоносный, тревожащий позыв исчезнет вовсе, как заноза, вырванная из-под ногтя. "Темницы рухнут — и свобода вас примет радостно у входа".

На процедуру идти было рановато, и я полистал книгу, подаренную (?) Курицыным. В основном здесь были старые, известные романы, воспевающие труженика села, за которые в советское время Курицын получил Государственные премии, но открывалась книга статьей, которую я видел впервые. Статья называлась "Россиянин как обретение неминуемого". Сложное название прозвучало как музыка, и я с удовольствием погрузился в чтение.

"…К россиянину надобно иметь особый подход. Надысь встренул одного деревенского крепыша, немолодого уже, лет семидесяти, что ли. Выходил он из лесу, а я как раз на опушке собирал полевые цветы. Хотел попозже съездить на Троицкое кладбище к могиле неизвестного зэка. На Руси два места навевают на меня особенно светлые и возвышенные раздумья: кладбища и вокзалы. Но покамест не об этом. О мужичке-боровичке. На плече, на бурлацкой лямке, он тянул за собой какую-то поклажу, я сперва не разглядел. Вижу только, как бы гора за ним дыбится и из нее в разные стороны рожки торчат. Меня увидал, лямку сбросил и вроде ринулся обратно в лес бежать, но я ведь с народцем поселковым свычный, обращаться с ним умею, и людишки трудовые мне доверяют. Да чего там, не сам ли я один из них, жизнью обкусанный, будто наживка на крючке. Махнул ему рукой, успокоил:

— Не боись, солдатик, не забижу.

Мужичок в ногах заплелся, полюбопытствовал хмуро:

— Ты рази не мент?

— Окстись, какой я мент? Такой же, как ты, одинокий путник на бесконечной дороге труда.

Вижу, поверил, задышал ровнее. Но топорик на поясе все же поудобнее вывернул. Угостил его табачком, свернули по цигарке, закурили. Тут уж я задал вопрос:

— Чего это, братец, за чудная поклажа у тебя? Никак не признаю. На дрова непохоже.

Сперва отнекивался, уходил от ответа, мекал, мыкал, но потом, под воздействием крепкой доброй махорки, разоткровенничался. Чист сердцем русский божий человек.

— Да вот меди малость нарубил, везу на пункт.

— Как так? Что за медь? Откуда в лесу? И что же выяснилось, дорогой читатель? Хотите — верьте, хотите — нет, токо этот невзрачный трудяга, этот нынешний Микула Селянинович с одним плотницким топориком снял с просеки, с высоковольтной линии, не менее шести пудов медной проволоки, взвалил на самодельные салазки и бесстрашно транспортировал до ближайшего поселка, к какому-то, как он сказал, Турай-беку, который по здешним угодьям занимался медным промыслом. Рассказывал с лукавой искрой в глазах, как о пустом деле, будто ведро картохи накопал. Ну как не оторопеть, как не восхититься! Однако и совесть его маленько мучила, как он тут же признался:

— Оно, конечно, мы понимаем, чужое брать зазорно, дак рази на пензию проживешь? Старуха лекарств просит, детишки беспризорные по лавкам плачут. Опять же, слух был по телику, електричество скоро отменят. Реформа!

Недолгое знакомство, а расстались как родные. На прощание я крепко обнял и расцеловал бескорыстного труженика. А он угостил меня надкусанной луковкой, кою брал на обед. Да еще добрым советом оделил:

— Не гуляй тут, барин, по ночам. Место нехорошее, ребята из Боровков пошаливают. Тебя, может, не тронут как блаженного, но лучше поостерегись.

Всю дорогу к Троицкому погосту вспоминал об этом мужичке и мыслями воспарил высоко. Думал со слезами: да кто же одолеет такой народ? Из истории взять, уж скоко пытались… Монголо-татары в лес загоняли, царь Петро в Европу развернул. Французы, япошки, полячишки, немчура всякая дух вышибали век за веком. Свои соплеменники, нацепив красные звезды, в лагерях морили и пытали. Нынче новое нашествие, пожалуй, похлеще прежних. Реформаторов наслали из самоей преисподней, в нищету загнали, как в навоз, а россиянин все дышит, все улыбается и — поди ж ты! — каждый раз изворачивается заново. Как вот этот брат мой меньший: обул лапти, запряг самодельные салазки — и айда на просеку медь рубить. Старухе на лекарства…"

Назад Дальше