Зуб мудрости - Севела Эфраим 9 стр.


— Хорошо, — согласилась я и чтоб больше не искушать судьбу, спрятала обе руки в карманы, — так что же висит у коня между задних ног?.. Такие круглые, как… пушечные ядра?

Бабушка заглянула коню под брюхо и отвела глаза, пожав при этом плечами. Дедушка Лева заговорил в нос, что с ним обычно бывало, когда он попадал в затруднительное положение:

— Понимаешь, деточка… Это ведь конь… мм… не живой, а железный… Когда его делали на заводе… мм, понимаешь, то… не убрали лишний металл… вот и остались такие два выступа…

— А у живого коня? — распахнула я мои, как говорит мама, до безобразия большие глаза. — Тоже есть такие выступы?

— Как тебе сказать… — совсем замялся дедушка Лева. — Мм… понимаешь… тут надо учесть различные факторы… мм.

— Какие факторы? — вмешалась бабушка, смерив мужа гневным оком. — Что ты мекаешь и что ты бекаешь? А ты, — сказала она мне сердито, — не приставай к дедушке и не мучай его глупыми вопросами. Он старенький и на пенсии, и может сморозить глупость, как грудной младенец. Что стар, что млад. Обязательно ей нужно знать, что у памятника между ног? Подрастешь немного, будешь проходить по зоологии про лошадей и все узнаешь.

Я, конечно, не стала дожидаться, когда я подрасту и буду изучать в школе зоологию, а навела справки в нашем дворе у мальчишек. Они не стали мекать и бекать, как дедушка Лева, а все объяснили мне коротко и ясно.

Потом наш класс как-то был на экскурсии, и учительница Мария Филипповна привела нас к памятнику Юрию Долгорукому, как цыплят поставила тесным кружком вокруг гранитного пьедесталами, задрав голову, мы ничего, кроме донского живота, не увидели.

— А я знаю, что это такое! — показала я на чугунные ядра между лошадиными ногами. — Это — яйца!

С нашей учительницей Марией Филипповной чуть не сделалось дурно. Но она устояла, потому что она — крестьянского происхождения, а не гнилая интеллигенция.

Маму с папой вызывали в школу. Дома меня поставили в угол, и я слышала, как за стеной, в гостиной, папа отчитывал своего отца, дедушку Леву, за то, что тот не мог дать ребенку вразумительный ответ и погасить нездоровое любопытство.

В Москве — масса исторических памятников, и Нью-Йорку в этом отношении еще очень далеко до Москвы.

Все время я только и слышу: Америка — образец свободы, Россия — тюрьма народов. Здесь все прекрасно, там — жуть. Эмигранты только об этом ведут разговоры, спорят, ругаются. Нервы не в порядке. Правда, Б.С. не совсем разделяет такой взгляд, он не дает в обиду Россию.

— Это потому, что ты никак не сдашь экзамен на врача, — сказал ему один наш гость. — Поэтому ты и на солнце видишь пятна. А открыл бы частный кабинет, положил бы сто тысяч зелененьких в карман, и ты бы Америке ножки целовал.

Б.С., душечка, не стал ему возражать, а молча взял за воротник, приподнял, левой рукой распахнул дверь и выбросил гостя в коридор, как нашкодившего котенка. Жена этого гостя не стала дожидаться особого приглашения. Гневным жестом запахнула на шее черно-бурую лису (русскую) и побежала догонять мужа.

Моя мама считает, что Б.С. испытывает такую ностальгию по России, потому что там прошла его юность, и он тоскует не так по России, как по своей молодости.

В этом что-то есть. У меня — тоже ностальгия. Там мне было легче. Я была совсем маленькой. И мне все казалось прекрасным. Ну, не совсем все. А здесь — сплошные проблемы, как говорят американцы. Все пойми, все раскуси. Что к чему? Как у них принято? Да еще на чужом языке. Не только затоскуешь. А взвоешь. И вспомнишь нашу бедную, несчастную Россию. Ту самую, где в городе Москве стоит семиэтажный кооперативный дом, а возле него двор, и во дворе растут вишни. Их сажал мой папа вместе с другими жильцами, а когда мы уезжали, на деревьях висели темно-красные вишенки. И никто их не срывал — они были общей собственностью, и не для еды — а для удовольствия глазу. Как говорила наша лифтерша Аграфена Степановна.

В этом дворе — толстая девочка с толстыми косичками. С рыжими веснушками на толстых щеках. Моя любимая незабываемая подружка Инна. По кличке «Инесс-Баронес». Сейчас мне кажется, что мы с ней никогда не ссорились и не дрались.

А наши старушки-лифтерши? Какие ласковые, какие заботливые. Захотелось домой, возьмут за ручку, поднимут на лифте, в дверь достучат, прямо в руки маме передадут. И в квартиру заглянут — как-никак, любопытно знать, как люди живут.

Папа говорил, что все лифтерши — агенты КГБ и обязаны доносить куда следует, кто к кому ходит, кто о чем говорит. И меня предупреждали, чтоб я при этих ласковых старушках язык не слишком распускала, а если спросят меня о чем-нибудь, сказать, что ничего, мол, не знаю, спросите у папы.

Папа им не доверяет, это — его дело. Он больше моего понимает. Не зря работает лектором в обществе «Знание». А мне что? Что с меня возьмешь? Пусть доносят. Ну, снизят мне в школе отметку по поведению. И — все. Детей же в тюрьму не сажают. Даже в Советском Союзе.

Ну, а метро? Как вспомню, хочется зареветь. Нет в мире лучшего метро. Станции — как сказочные дворцы. Стены из мрамора, люстры, как в театре. Чисто. Ни окурка, ни плевка. Даже хулиганы там смирнеют, ведут себя, как шелковые.

Как сравнишь с Нью-йоркским сабвеем, снова хочется реветь. Тут могут ограбить, зарезать, сбросить под поезд. И никто не вступится. Никто не рискнет своей шкурой ради тебя. Потому что каждому лишь своя шкура дорога. Как говорит Б.С., уверенный, что я не слышу: свобода, бля, свобода!

Эх, слезы подступают, как вспомню наш двор и продуктовый магазин напротив. «Комсомолец» назывался. С утра, когда я в школу шла, магазин еще заперт, а у входа толпятся работяги, ждут заветной минуты, когда двери распахнутся и можно будет купить поллитра на троих. А если денег совсем мало, то бутылку плодово-ягодного вина, которое называют «чернилами» за темный цвет. И тут же распивают бутылку на улице. Без стаканов. Прямо из горлышка. Передавая друг другу.

Что правда, то правда. Россия — страна алкоголиков. За исключением нашей семьи. Да и у нас был свой алкоголик. Дедушка Степан. Майор КГБ в отставке. Он — единственный русский у нас. И, как говорит другой мой дедушка, Лева, дедушка Степан работал на вредном производстве — пытал людей на допросах. Поневоле сопьешься, если хоть капля совести осталась. А сейчас в отставке он пьет от тоски по человеческой крови. Как говорит бабушка Соня, его жена.

Где они, мои дедушки? Где они, мои бабушки? Остались в России — в тюрьме народов. А я, их единственная внучка, наслаждаюсь свободой в самой свободной стране мира — в Америке. И до того мне здесь свободно, что боюсь одна выйти на улицу, а уж спуститься без сопровождения взрослых под землю, в сабвей, можно отважиться, только окончательно лишившись разума.

Здесь, в Америке, я обнаружила интересное явление. Дети из Советского Союза, почти все, учатся намного лучше американцев. Б.С. говорит, что в Израиле то же самое.

Один мальчик из Ленинграда, он ходит иногда к нам в гости с родителями, очень состоятельными людьми, учится в дорогой частной школе, и даже там он обогнал своих американских одноклассников. Даже по английскому языку! Который для них родной, а для него — седьмая вода на киселе.

Если в метро или в автобусе ребенок встанет и уступит место старшему, так и знай, этот самый ребенок недавно приехал из СССР и еще не совсем стал американцем.

Я многого не могу понять. И уже перестала спрашивать маму. Не хочу ее ставить в тупик. Ей самой не всегда весело. Зачем ее мучить вопросами?

Ну, вот таким, например. Почему здесь, в школе, где я учусь, дети ходят на головах, вытворяют, что вздумается, и учителя побаиваются их. И смотрят на маленьких разбойников, особенно черненьких, с мольбой во взоре: мол, потише, пожалуйста, не подожгите школу, не засадите нам, вашим воспитателям, ножичка в бок, и дайте, ради бога, дотянуть урок до конца. А разбойники, особенно черненькие и получерненькие, которые из Пуэрто-Рико, иногда дают учителям такую поблажку, а иногда не дают. В зависимости от того, как будет угодно их черненькой или получерненькой душе.

Это, — объясняет мне папа, — свободное воспитание. Дети растут гармонично, свободными от страха и насилия.

Ну и папа! Объяснил!

От такого гармоничного свободного воспитания нормальные люди не вырастут. Они очень свободно и очень гармонично становятся гангстерами и насильниками. Грабят старух в Бронксе, насилуют своих же учительниц. И режут и стреляют. Всех, кто подвернется. Из-за денег. И просто так. От скуки.

Чтоб это понять, не нужно прожить столько лет на земле, как мой папа, и иметь репутации прекрасного лектора общества «Знание» (там, в СССР) и тоже лектора еврейской филантропической организации (здесь, в Америке). Надо смотреть телевизор. Там только и мелькают лица насильников и убийц, схваченных полицией. Точно такие же рожи, но чуть помоложе, резвятся в моем классе, лениво вкушая плоды просвещения от робких несчастных учителей.

Когда-то, совсем маленькой, я мечтала стать учительницей. Как моя мама.

Здесь, в Америке, пойти в учителя — значит поставить крест на себе. Злейшему врагу своему такой профессии не пожелаю. Да и платят им, со слов моей мамы, ничтожно мало. Намного меньше, чем мусорщикам, например.

Так вот. Почему в СССР, где нет свободы и демократии, в школах порядок, дети ведут себя, как следует быть? Учителей уважают, а если не очень уважают, то, по крайней мере, побаиваются. Как я, например, боялась нашей дурехи Марии Филипповны. Учитель входит, мы встаем, покидает класс, мы тоже встаем. Скажешь лишнее слово — вылетаешь из класса за дверь. А там, глядишь, вызовут родителей, а те будут тебя корить, а если они не очень культурные, то и по попке ремнем съездят.

Не очень расшалишься.

— Ну и чего хорошего? — удивляется моим рассуждениям папа.В советской школе воспитывали послушного, не рассуждающего робота. Ребенок, как солдат. Встать! Сесть! Вон из класса!

— Разве я робот? Я не научилась рассуждать?

— Ты, — говорит папа, — последнее поколение. Уже не то. А мои сверстники, мы учились при Сталине, ходили по струнке и с казенной мякиной в голове.

— А почему же тогда, — не унимаюсь я, — мы здесь по знаниям затыкаем америкашек за пояс? А почему нам ставят самые лучшие отметки? У кого в голове мякина? У этих-то и мякины нет. Торичеллиева пустота.

— А ты все позабыла, — криво усмехается папа. — Как вам внушали чудовищные глупости в советской школе. И вы слушали и балдели.

Тут я немного спускаю пар, сбавляю шаг. Отец попал в точку.

— Я слушала, но не балдела, — все еще не сдаюсь я. — А задавала вопросы.

— А что тебе было за эти вопросы?

— Что было? Плохо было…

Знаете ли вы, кто такой Павлик Морозов? Ну, и очень хорошо, если не знаете. Я из-за него хорошенько поплакала. И в школе меня водили к директору и стыдили, как будто я что-то украла. И дома от родителей досталось на орехи, чтоб я прикусила язык и не лезла с глупыми вопросами. И не подводила папу с мамой под монастырь. То есть под большие неприятности.

Павлик Морозов — не мой соученик, и я с ним не сидела за одной партой. Этот мальчик, русский, советский мальчик погиб в моем возрасте и сейчас, останься он жив,, был бы старше моего папы.

Его убил классовый враг. А кто был такой этот классовый враг? Его родной дедушка. Можете себе представить, что меня убивают мои дедушки Лева и Сема? Идиотизм! Ну, дедушка Степан еще может быть… Потому что он служил в КГБ и мучил заключенных, но когда я родилась, он уже был в отставке, и у него руки тряслись… Курицы зарезать не мог, не то что меня. Между прочим, он, хоть и бывший палач, а любил меня, и когда бывал слегка пьян, у него можно было выпросить все, что душе вздумается. Мог последнюю рубаху отдать. А уж на мороженое давал денег, сколько попросишь! Его жена, моя бабушка Соня, у которой душа была не такая широкая и совсем не русская, следила за ним в оба глаза и сдерживала его благие порывы. Хотя любила меня не меньше, а даже больше. Дедушка Степан добрел ко мне, когда был под хмелем, а бабушка любила меня всегда, двадцать четыре часа в сутки и триста шестьдесят пять дней в году. А если выпадал год високосный, то все триста шестьдесят шесть дней.

Павлика Морозова убил его родной дедушка. За что? Вот тут я сначала совсем ничего не могла понять. Жил Павлик в глухой деревне, в Уральских горах. Было это давным-давно, еще до рождения моего папы. У Павлика тоже был папа. Деревенский человек. Крестьянин. У него было маленькое хозяйство. Он сеял хлеб и доил свою корову, чтоб у детей было свежее молоко.

В это время по приказу Сталина по всей России у крестьян стали отнимать землю и скот и делать все общим. Чтобы жить по-социалистически, а не частным образом. Короче говоря, сделали колхоз. Это такое сокращенное слово, которое расшифровывается как коллективное хозяйство.

Отец Павлика не хотел расставаться со своей землей и был против колхоза. А таких людей Сталин называл «врагами народа» и отправлял в тюрьму, где они обычно умирали, побывав на допросах у таких «друзей народа», как мой дедушка Степан.

Никто не знал, что отец Павлика против колхоза. Знал Павлик, который подслушал ночной разговор папы с дедушкой. И пошел в милицию и донес на родного отца. За что того немедленно арестовали, и Павлик остался сиротой. Потому дедушка зарубил его топором. За то, что продал отца.

Наша учительница Мария Филипповна, когда рассказывала нам о подвиге Павлика Морозова, чуть слюнями не изошла, умиляясь этому отцепродавцу, как святому.

— Для него, как для подлинного патриота нашей Родины, дело коммунистической партии было выше традиционной сыновней любви. Берите пример с него, дети.

С кого пример брать? Какой пример? Доносить на своих родителей? Сажать их в тюрьму? За что? За дело коммунистической партии? Какое дело? Что такой ребенок понимает в политике? Какое ему дело до взрослых дел?

У него есть отец. И нет никого выше отца. Даже сам Сталин. Хоть его и называли отцом народов. Но то — народов, а то — мой, собственный.

Как может у ребенка язык повернуться предать родного отца, отправить его на смерть? Это надо быть ненормальным, с мозгами набекрень. И таких детей надо строго изолировать и насильно лечить.

А ему, маленькому доносчику, ставят памятники на площадях, его простоватая угрюмая мордашка пялится на нас с портретов, повешенных в классе и в пионерской комнате. Нас заставляют отдавать ему пионерский салют. Блаженная Мария Филипповна умоляет нас брать пример с этого людоеда и поступать со своими родителями, как это сделал он.

В моей глупой башке это все не смогло перевариться, и меня нелегкая толкнула задать парочку недоуменных вопросов учительнице. В духе моих размышлений.

Честное ленинское, если б Сталин уже давно не умер, мне бы быть «врагом народа», а уж моих несчастных родителей точно бы сгноили, в Сибири. За то, что воспитали такого врага. То есть меня, дуру языкатую.

Но, слава богу, все обошлось. Меня таскали к директору. Стыдили, Орали. Потом вызвали родителей. И их стыдили и на них орали, Потом они, бедные, меня долго стыдили и орали на меня. И даже топали ногами. И папа глотал валерианку. А старый политкаторжанин прадедушка Лапидус дал им дельный совет: унести из дома всю литературу, которая не внушает доверия. На случай обыска. А мне он сказал, горько качая головой, что хотела я этого или не хотела, но, кажется, я повторила подвиг Павлика Морозова и навлекла на голову моих родителей репрессии.

Никаких репрессий я не навлекла. Даже в школе об этом забыли через неделю. Только Мария Филипповна сказала перед всем классом, что у меня мозги вывихнутые. А я хотела ей ответить, что у нее у самой вывихнутые. Но — проглотила язык.

Конечно, папа прав. Там, в России, нам, детям, забивали головы глупостями. И очень опасными. Потому что — что ребенок смыслит в политике? Повторяет за взрослыми, как попугай. А взрослые врут, обманывают всех и самих себя. Говорит одно, а думают другое. Все кричат «ура» советской власти, а в душе, небось, думают: провались она пропадом.

Хорошо. Значит, мы росли среди лжи. И мои заботливые родители постарались увезти меня из этой «тюрьмы народов» в свободный мир.

Назад Дальше