Возвращение в Москву - Дмитрий Вересов 6 стр.


Невиданный комфорт и уют. Старинная дубовая кухонная мебель, столу лет триста, наверное, буфет чуть моложе и натерт воском. Фаянс и медь на тяжелых полках. Скатерки с бабушкиным шитьем и легкие облачные, чуть пожелтевшие, кружева занавесей. А в гостиной огромный таджикский ковер ручного плетения почти не потускнел, и я его помню, помню все узорные лабиринты. Деревянное, с полустертой росписью кресло-качалка, мы качались по очереди, пока Юльку не одолевала морская болезнь. В алькове у окна под балдахином широкая кушетка, застланная толстым пледом, заваленная подушками. Когда дождь, тащи любую и устраивайся с книжкой, хоть здесь, у окна, хоть на ковре, хоть в качалке у камина.

И георгины за окном, георгины всех цветов пламени. Мой цветок? Выдумки, Юлька. Недели через две оно отгорит, это пламя, пожухнет, опадет, уснет. Осень, осень, Юлька, погрустневшая моя. А когда-то было лето, наступило, долгожданное, и шалостям твоим, и уловкам не назову числа.

…Неужели тебя шантажируют, Юлька?

Дубль один. Совращение Юры Мареева

Такое долгожданное лето. Юра все не мог забыть, как долго он ждал его. Уже облетели тюльпаны на городских клумбах, доцветал сиреневый июнь, небо из бледно-зеленого становилось лазурным, а еще не верилось, что Москва – вот она, под окнами, под ногами и в объятиях. И весь день твой, и весь город твой во всем разнообразии его вертикалей, горизонталей и ритмов. Ритмов иногда полусонных, размеренных, иногда головокружительных, как на часах Спасской башни, где цифры сначала падают вниз головой, потом взлетают к двенадцати, и снова время смотрит на тебя свысока, победно выбравшись из неведомого опрокинутого мира.

И в ночное небо незачем стало глядеть: оно немое, холодное, чужое, пустынное. И звезды – не душистые гроздья поздней сирени, не обломишь украдкой, протянув руку над деревянным заборчиком или сквозь решетку сквера, и не сунешь в руки самоуверенной чернявой, длинноногой худышке, шутовством маскируя – нет, вовсе не влюбленность, а непривычную, вдруг познанную, щенячью приязнь и удивление тем, что существуют этакие притягательные человеческие экземпляры. Какие там неизвестные миры на небесах, пульсары и черные дыры? Глаза у нее могут быть и тем и другим – попеременно и даже одномоментно. Вот тебе и весь космос, далеко ходить не надо. И это вам не мертвые лунные океаны. Не абстракция рисунков созвездий…

* * *

Звезды, все звезды. Сознаю: слишком много разговоров о звездах, звездах небесных и – самозваных, тех, что пляшут, поют и шутят за деньги. По древнему поверью, уж не помню какого дикого народа, твоя звезда после смерти твоей будет тем ярче сиять, чем больше съел ты глаз человеческих. Мы вполне теперь одичали, чтобы поверье воскресло и стало обыденностью. Восторженный блеск наших глаз приносим мы в жертву им, людоедствующим, и слепнем, слепнем во имя их… А нам бы отворотиться, закрыв глаза.

И еще подумал я о других звездах… Звездах рубинового стекла, о тех, что заменили золотых двуглавых орлов на башнях. Лучше они или хуже? Кажется мне, и не страшусь, что еретиком сочтут, что они лучше, строже и богаче безвкусной вызолоченной птицы. Пусть рубиновые и падают в дождь, в мокрый камень опрокинутой пентаграммой, зловещей по мнению некоторых. Кстати, много раз смотрел в дождь, даже и с крыш смотрел, но никогда не видел, чтобы кремлевские звезды отражались, перевернутые, в лужах, в мокром зеркальном камне. Там все враздрызг, в пузырях, в ряби примерно от середины стены. И не дай-то бог, чтобы отразились. Как и Спасские часы. Шутки плохи со временем. Опрокинешь, и того и жди – грядет безвременье. Помните ли вы, что было первым в мироздании, что последним? Убывать сотворенное будет в обратом счете, пока не останется Слово, Слово-перевертыш, убывающее от конца к началу. И тогда уж… Все равно, что тогда.

До пятнадцатого столетия в Москве было время дневное и ночное, светлое и темное, непостоянное в году. Оно повторялось по кругу года, приливы и отливы, приливы и отливы света и тьмы, ходило время за Луной и Солнцем. Маятник со сложной амплитудой, туда-сюда. Часто возвращалось, повторялось канувшее в ночи, во тьме веков, и только воспоминанием ли возвращалось? Все повторялось, если верить летописям. Ах, эти летописи! Триллеры, скажу я, сплошь триллеры эти летописи. И все больше крамола: клятвопреступления, ложь при крестоцеловании, униженное челобитье при коварном помысле, злоумышления на отчий дом, наущение на него поганых, чтобы на их плечах, обагренных кровью родичей, вознестись.

По одной из легенд, и Москву выстроили на месте и в память отмщения за вероломство. Брат казнил жену брата-князя, что покусилась на княжескую власть. Она пустила по следам князя его любимого выжлеца, и пес привел убийц к могильному срубу на берегу реки, где прятался князь, и поневоле вернейшее существо стало предателем. Брат казнил изменницу и учредил на месте гибели брата-князя городок Москву среди прибрежных сел. Был там еще и лодочник, что бессовестно обобрал князя и обманул, не перевез его на другой берег… Одно к одному. Гадкая история. Но и сюжет для занимательного романа, заметим себе.

Так вот, теперь о светлом времени. Провидцам же, а их много было, из сумрака настоящего в свете времен виделось то, что ждет. А ждало… Как вы думаете, что? Я вот тоже такой провидец и легко могу предсказать возвращение ночного времени, а с ним и неизбывной, как само время, крамолы. И бесопоклонения, и клятвопреступлений, и лживых крестоцелований, и вылизывания пяток поганым, что попрали отечество, и умиление перед Словом-перевертышем, будто бы обновленным каким-то… И все это называется с каких-то пор

Уныло мне, и маюсь измышлениями, точно запором.

* * *

Он-то хотел в космос летать, но, оказывается, межзвездные путешествия – это не самое увлекательное на свете занятие.

Юра забывал дышать, когда по москворецким набережным, по Петровке, по Кропоткинской и Волхонке в центр от Садового кольца, по проспекту Калинина и с улицы Горького на умопомрачительно широкий проспект Маркса вылетали черные дипломатические эскадрильи с рвущимися по ветру флажками разных государств. И будто ветрами всего мира овевало восхищенного Юру. И даже космический павильон ВДНХ, куда так рвался Юра, если и не разочаровал, то не произвел на него ожидаемого впечатления.

Немаловажную роль в переформировании Юриной мечты, в этаком его плавном, но довольно стремительном опускании с небес на землю, сыграл Михаил Муратович. Михаил Муратович будто счел своим долгом обратить Юру к практической составляющей его будущего (ибо космос – суть раздел некоей неписаной книги под названием «Юношеская романтика», а романтика – она от незрелости и от дефицита знаний). И Михаил Муратович наставлял Юру словно сына, которого, увы, не имел и уже не мог иметь, ибо верен был своей супруге, потерявшей возможность зачинать.

Беседы велись вечерами в кабинете Михаила Муратовича, в барской обители с просторным, в бронзе столом на львиных тумбах, с кожаными креслами в медных звездах, с книгами от пола до потолка за гравированным стеклом, с ковром во всю стену и тяжелой тусклой парчой на окнах.

– Мечты, Юра, – говорил он, – сбываются нечасто, даже если это обоюдоострые мечты фанатика. А горше разочарования ничего нет. Разочарование – это отрава, Юра, в некоторых случаях и смертельная. Не хочу сказать ничего плохого о твоих помыслах, но… Много ли тебе известно о том, как становятся космонавтами? Уверяю тебя, что пока в большинстве случаев ненароком, невольно. Подходящее образование, плюс особым образом сложившиеся обстоятельства, плюс железное здоровье. От которого, кстати говоря, не много остается после полета. Слишком еще несовершенна космическая техника. Многие ли побывали в космосе хотя бы дважды? То-то и оно. А что такое твои мечты о межзвездных путешествиях? Я больше чем уверен, в основе их фантастическое чтиво. Ведь ты читаешь фантастику, а? Лема там, Стругацких, еще кого?

– Да, но…

– То-то и погибельно. Увлекательно, не спорю, но ничего общего, повторю, с нынешним состоянием дел. Сел в звездолет и полетел, как на прогулку? Юра, ты и сам в глубине души знаешь, что подобное будет осуществимо еще очень не скоро. А человеческий век краток. Последнее, впрочем, я зря сказал. Мудрость сия тебе еще недоступна, и слава богу.

– Но, Михаил Муратович…

– Можешь, Юра, называть меня дядей Мишей.

– Но дядя Миша… Я как-то не знаю, чем еще могу заняться. Я как-то привык к тому, что стану… что полечу…

– Ах, ну да! Мистика! Мистика имени. Это, Юрий Алексеевич, самообман, проявление слабости характера. Ты, дорогой мальчик, пошел на поводу иллюзии и тем самым страшно ограничил себя, поставил рамки, стал немобилен и, хотя, казалось бы, и вознесся мечтой выше некуда, однако лишил себя вариантов выбора, многих возможностей. А ведь каждый из нас даже заблуждается в меру своих возможностей. И если их много, заблуждаться интереснее. Это важно, Юра. Это называется свобода выбора. Ты можешь возразить: какая там свобода выбора в глубокой провинции? Я отвечу, я приведу пример. Мой кавказский прадед имел восьмерых сыновей, и все они в детстве коз пасли в глухой горной деревушке. Семеро так и остались козопасами, а дед мой был неугомонен и догадывался, что коз пасти – не единственное на свете достойное занятие. И, представь себе, вышел в офицеры, получил дворянство, землю.

Сам себя и вовсе генералом называл, вышедши в отставку, поскольку считал, что достоин. Пусть наивно, но какова самооценка! Отец же мой, Мурат Измаилович Мистулов, был и впрямь генералом артиллерии.

– Царским генералом?

– Царским. И что такого? Волевой и умный человек, образованнейший к тому же. Был блестящим математиком, преподавал в Академии Генерального штаба. Тем не менее осенью четырнадцатого года оставил свой мирный труд и подал прошение на высочайшее имя, как тогда было положено, с просьбой отправить его на фронт. Просьба была удовлетворена. Он был серьезно ранен в Первую мировую войну, успел, однако, жениться на шестом десятке и родить меня, но умер в революционные годы от ран. Не было надлежащих лекарств, ухода, продуктов. Я помню его смутно, был тогда младенцем. Эта библиотека большей частью его. Матери удалось ее сохранить, поскольку она, блестящая переводчица, знала четыре европейских языка и работала в аппарате Молотова. Редкий случай! Там было подавляющее большинство мужчин. Подозреваю, что личная жизнь ее была сложна и компромиссна. Полагаю, ей приходилось отыскивать сильных покровителей, чтобы обеспечить мне достойный образ жизни. Ничего не знаю о них, мама никогда не отягощала меня своими проблемами, и я жил памятью об отце. Тебя не смущает, что я рассказываю тебе об этом, Юра? Ты мне кажешься уже достаточно взрослым, чтобы выслушивать такие неоднозначные истории. Прости, если я неправ и обременяю тебя лишним знанием.

Но Юра внимал, притихший от восторга. С ним еще никто из взрослых никогда не беседовал как с равным. И он просил:

– Дядя Миша, мне очень интересно. Расскажите о себе еще. Вы ведь дипломат? Мама так говорила. Как становятся дипломатами?

– О! По-разному. Зачастую случайно, как и космолетчиками. Раньше случайностям было больше места, сейчас есть такое учебное заведение, как МГИМО, которое, считается, готовит профессиональных дипломатических работников. Что же касается меня, то я с детства благодаря матери владею несколькими языками. Я учился до войны в Военном институте иностранных языков. Думаю, тебе понятно, что попал туда я, сын, как ни крути, царского генерала, не без высокой протекции кое-кого из Народного комиссариата иностранных дел.

– А вы воевали, дядя Миша?

– Был на фронте всю войну и даже еще на полтора года дольше. Служил переводчиком при штабе Западного фронта, затем руководил службой переводчиков, работал на Нюрнбергском процессе. После демобилизации меня оставили при дипломатическом представительстве в Западной Германии. Тяжелые были, скажу тебе, времена, нервные, изматывающие… Но больше ничего не скажу, информация все еще не рассекречена. Происходило становление новых международных отношений, вот и весь сказ. Пришлось многому всерьез учиться. И юриспруденции, и экономике. Потом я оказался во Франции, потом принял приглашение преподавать в этом самом МГИМО. Защитил диссертацию экономико-юридического толка, женился на Елене, появились дочери.

– Вы и сейчас преподаете, дядя Миша?

– Иногда, изредка, по приглашению читаю курс. Но, в целом, можно сказать, что я завершил свою преподавательскую деятельность. И не жалею, нет. Ибо всякое разумное дело приходит к своему логическому завершению, и только ерундой можно заниматься до бесконечности. Не согласен?

– Ну-у… Почему же? Согласен. – Юра готов уже был соглашаться с любой сентенцией, вышедшей из уст Михаила Муратовича, и слушать готов был часами.

Он и слушал, ушки на макушке, слушал и внутренне изменялся, формировался, взрослел, расставался со светлыми пионерскими иллюзиями, с бескорыстием высоких мечтаний. Именно в эти дни он придумал себе подпись – запутанный графический знак, лабиринт с ясным широким входом, решительным обрушением в середине и волнистым, постепенно иссякающим ручейком в конце. Втайне Юра страшно гордился замысловатостью своей подписи и представлял себе, как будет она выглядеть на важных документах, которые ему предстоит подписывать. И… отправлять дипломатической почтой.

– Дядя Миша, Юлька… Юля говорит, вы объездили весь мир… – начал Юра разговор на следующий вечер, когда они, двое мужчин, после ужина проследовали в кабинет Михаила Муратовича.

– Да-да, она не врет, как это часто с ней случается, объездили. Как представителю Внешторга, мне положено было ездить, вести определенную подготовительную работу, подписывать договоры, давать консультации, выстраивать стратегию поведения на тех или иных переговорах, разрабатывать тактику, учитывать всякие тонкости. Семья была со мной, что случается у нас не так часто.

Назад Дальше