Панфиловцы на первом рубеже - Бек Александр Альфредович 3 стр.


Шинель снята. Блоха отбросил ее и вернулся к отделению.

— Изменник, кругом!

Последний раз взглянув с мольбой на меня, Барамбаев повернулся затылком.

Я скомандовал:

— По трусу, изменнику родине, нарушителю присяги… отделение…

Винтовки вскинулись и замерли. Но одна дрожала. Мурин стоял с белыми губами, его прохватывала дрожь.

И мне вдруг стало нестерпимо жалко Барамбаева.

3

От дрожащей в руках Мурина винтовки словно неслось ко мне: «Пощади его, прости!»

И люди, еще не побывавшие в бою, еще не жестокие к трусу, напряженно ждавшие, что сейчас я произнесу: «Огонь!», тоже будто просили: «Не надо этого, прости!»

И ветер вдруг на минуту стих, самый воздух замер, словно для того, чтобы я услышал эту немую мольбу.

Я видел широченную спину Галлиулина, головой выдававшегося над шеренгой. Готовый исполнить команду, он, казах, стоял, целясь в казаха, который тут, далеко от родины, был всего несколько часов назад самым ему близким. От его, Галлиулина, спины доходило ко мне то же: «Не заставляй! Прости!»

Я вспомнил все хорошее, что знал о Барамбаеве: вспомнил, как бережно и ловко, словно оружейный мастер, он собирал и разбирал пулемет; как я втайне гордился: «Вот и мы, казахи, становимся народом механиков».

…Я — человек. И я крикнул:

— Отставить!

Наведенные винтовки, казалось, не опустились, а упали, как чугунные. И тяжесть упала с сердец.

— Барамбаев! — крикнул я.

Он обернулся, глядя спрашивающими, еще не верящими, но уже загоревшимися жизнью глазами.

— Надевай шинель!

— Я?

— Надевай… Иди в строй, в отделение!

Он растерянно улыбнулся, схватил обеими руками шинель и, надевая на ходу, не попадая в рукава, побежал к отделению.

Мурин, добрый очкастый Мурин, у которого дрожала винтовка, незаметно звал его кистью опущенной руки: «Становись рядом!», а потом по-товарищески подтолкнул под бок. Барамбаев снова был бойцом, товарищем.

Я подошел и хлопнул его по плечу.

— Теперь будешь сражаться?

Он закивал и засмеялся. И все вокруг улыбались. Всем было легко…

Вам тоже, наверное, легко? И те, кто будет читать эту повесть, тоже, наверное, вздохнут с облегчением, когда дойдут до команды: «Отставить!»

А между тем было не так. Это я увидел лишь в мыслях; это мелькнуло, как мечта.

Было иное.

…Заметив, что у Мурина дрожит винтовка, я крикнул:

— Мурин, дрожишь?

Он вздрогнул, выпрямился и плотнее прижал приклад; рука стала твердой. Я повторил команду:

— По трусу, изменнику родине, нарушителю присяги… отделение… огонь!

И трус был расстрелян.

Судите меня!

Когда-то моего отца, кочевника, укусил в пустыне ядовитый паук. Отец был один среди песков, рядом не было никого, кроме верблюда. Яд этого паука смертелен. Отец вытащил нож и вырезал кусок мяса из собственного тела — там, где укусил паук.

Так теперь поступил и я — ножом вырезал кусок из собственного тела.

Я — человек. Все человеческое кричало во мне: «Не надо, пожалей, прости!» Но я не простил.

Я — командир, отец. Я убивал сына, но передо мной стояли сотни сыновей. Я обязан был кровью запечатлеть в душах, изменнику нет и не будет пощады!

Я хотел, чтобы каждый боец знал: если струсишь, изменишь — не будешь прощен, как бы ни хотелось простить.

Напишите все это — пусть прочтут все, кто надел или готовится надеть солдатскую шинель. Пусть знают: ты был, быть может, хорош, тебя раньше, быть может, любили и хвалили; но каков бы ты ни был, за воинское преступление, за трусость, за измену будешь наказан смертью.

Не умирать, а жить!

1

аутро я опять объезжал участок.

Как и вчера, бойцы рыли окопы.

Но они были мрачны. Ухо нигде не улавливало смеха, взгляд не встречал улыбок.

Подъезжаю. Вижу: боец накрыл свои окоп жердями, присыпал сверху землей.

— Что ты натворил?

— Окоп, товарищ комбат.

— А что сверху?

— Дерева, товарищ комбат.

— Вылезай оттуда! Сейчас я тебе покажу, какие это дерева.

Красноармеец выскакивает. Достаю пистолет и всаживаю несколько пуль в лобовой накат.

— Лезь обратно! Посмотри, пробило?

Через полминуты он с готовностью кричит:

— Пробило, товарищ комбат!

— Что же ты построил? Что это, шалаш бахчевода в Средней Азии? От солнца там будешь укрываться?.. Чего молчишь?

Красноармеец неохотно произносит:

— Она везде найдет…

— Кто она?

Он не отвечает. Я понимаю: он боится смерти.

Спрашиваю:

— Ты что, жить не хочешь?

— Хочу, товарищ комбат.

— Тогда разбирай, выбрасывай к черту эти палки! Клади бревна толщиной в телеграфный столб, клади в пять рядов, чтобы и снаряд не взял, если попадет.

2

А я опять думал…

Объезжая семикилометровую линию, вернувшись в блиндаж затемно, обедая, работая в штабе, улегшись на ночь, думал и думал…

Что произошло с батальоном? Не убил ли я вчера, расстреляв перед строем изменника, бежавшего ради спасения жизни, — не убил ли я этим же залпом великую силу любви к жизни, не подавил ли великий инстинкт самосохранения?

Вспомнилось, в одной статье я читал: «В бою в человеке борются две силы: сознание долга и инстинкт самосохранения. Вмешивается третья сила — дисциплина, и сознание долга берет верх».

Так ли это? Наш генерал Иван Васильевич Панфилов говорил об этом по-другому. Когда-то, еще в Алма-Ате, в ночном разговоре, Панфилов сказал: «Солдат идет в бой не умирать, а жить!»

Мне полюбились эти слова, я иногда повторял их. Теперь, готовясь к первому бою, думая о батальоне, которому выпало на долю драться под Москвой, я вспомнил Панфилова, вспомнил эти слова.

3

В определенный час по расписанию в ротах проводились беседы или чтение газет вслух.

Я решил пойти в этот час по подразделениям — послушать, что говорят бойцам политруки.

В первой роте шли занятия. Не расставаясь с винтовками, бойцы кучкой сидели под открытым небом близ окопов.

Падал редкий снежок. На темной хвое появились первые, еще просвечивающие белые мазки.

Вокруг все было тихо, но каждый посматривал вдаль с особым чувством — каждый ждал: вот-вот там все загрохочет; со свистом и воем, о каком знали пока лишь по рассказам, полетят мины и снаряды; по полю, оставляя черные полосы на раннем снегу, двинутся стреляющие на ходу танки; из лесу выбегут, припадая к земле и вновь вскакивая, люди в зеленых шинелях — те, что идут нас убить.

Я подождал, пока политрук окончит чтение газеты. Статья, которую он прочел вслух, называлась «Родина требует». Я спросил одного красноармейца:

— Ты знаешь, что такое родина?

— Знаю, товарищ комбат.

— Ну, отвечай.

— Это наш Советский Союз, наша территория.

Спросил другого:

— А ты как ответишь?

— Родина — это… это, где я родился. Ну, как бы выразиться… местность.

— А ты?

— Родина? Это наше советское правительство… это… ну, взять, скажем, Москву… Мы вот ее сейчас отстаиваем. Я там не был… Я ее не видел, но это родина…

Некоторые вызывались отвечать, но я все же не был удовлетворен. Стали просить: «Разъясните!»

— Хорошо. Разъясню… Ты жить хочешь?

— Хочу.

— А ты?

— Хочу.

— А ты?

— Хочу.

— Кто жить не хочет, поднимите руки.

Ни одна рука не поднялась.

— Все хотят жить? Хорошо.

Спрашиваю красноармейца:

— Семья есть?

— Да.

— Отца, мать любишь?

Сконфузился.

— Говори, любишь?

— Люблю.

— Дом есть?

— Есть.

— Хороший?

— Для меня неплохой…

— Хочешь вернуться домой?

— Чего, товарищ комбат, зря говорить! Один вот захотел, и… за это расстрел по военному закону.

— Нет, я говорю не зря… Отвечай: хочешь остаться в живых, вернуться домой, к родным?

— Сейчас не до дома: надо воевать.

— Ну, а после войны — хочешь?

— Кто не захочет…

— Нет, ты не хочешь!

— Как не хочу?

— Это зависит от тебя — вернуться или не вернуться; это в твоих руках. Хочешь остаться в живых? Значит, ты должен убить того, кто стремится убить тебя. А что ты сделал для того, чтобы сохранить жизнь в бою и вернуться после войны домой? Из винтовки отлично стреляешь?

— Нет…

— Ну вот… Значит, не убьешь немца. Он тебя убьет. Не вернешься домой живым. Перебегаешь хорошо?

— Да так себе…

— Ползаешь хорошо?

— Нет…

— Ну вот… Подстрелит тебя немец. Чего ж ты говоришь, что хочешь жить?.. Гранату хорошо бросаешь? Маскируешься хорошо? Окапываешься хорошо?

— Окапываюсь хорошо.

— Врешь! С ленцой окапываешься. Сколько раз я заставлял тебя накат раскидывать?

— Один раз…

— И после этого ты набрался нахальства и заявляешь, что хочешь жить? Нет, ты не хочешь жить! Верно, товарищи, не хочет он жить?

И уже вижу улыбки, у иных уже чуть отлегло от сердца. Но красноармеец говорит:

— Хочу, товарищ комбат.

— Хотеть мало. Желание надо подкреплять делами. А ты словами говоришь, что хочешь жить, а делами в могилу лезешь. Тебя оттуда крючком вытаскивать надо.

Пронесся смех — первый смех от души, услышанный мной за последние два дня. Я продолжал:

— Когда я расшвыриваю жидкий накат в твоем окопе, я делаю это для тебя. Ведь там не мне сидеть. Когда я ругаю тебя за грязную винтовку, я делаю это для тебя.

Ведь не мне из нее стрелять. Все, чего от тебя требуют, все, что тебе приказывают, делается для тебя. Теперь понял, что такое родина?

— Нет, товарищ комбат.

— Родина— это ты! Убей того, кто хочет убить тебя! Кому это надо? Тебе самому! Твоему отцу и матери, твоим братьям и сестрам!

Бойцы слушали. Рядом, у ног, присел политрук и смотрел на меня, неудобно запрокинув голову, изредка помаргивая, когда на ресницы садились пушинки снега. С большелобой головы свалилась шапка; он, не глядя, подобрал ее и теребил в руках. Иногда и у нею, не спросясь, появлялась улыбка.

Говоря с красноармейцами, я обращался и к нему. Я желал, чтобы и он, политрук, готовивший себя, как и все, к первому бою, воспринял: жестокая правда войны не в слове «умри!», а в слове «убей!».

— Враг идет убить и тебя и меня, — продолжал я. — Я учу тебя, я требую: убей его, сумей убить, потому что и я хочу жить. И каждый из нас велит тебе, каждый приказывает: убей — мы хотим жить! И ты требуешь с товарища — обязан требовать, если действительно, а не только на словах хочешь жить: убей! Ты обязан требовать с другого: не дай убить себя, сумей сам убить! Родина — это ты, родина — это я, родина — это мы, наши семьи, наши матери, наши жены и дети. Родина — это наш народ! Может быть, тебя все-таки настигнет пуля, но сначала убей! Истреби, сколько сможешь! Этим сохранишь в живых его, и его, и его (я указал пальцем на бойцов) — товарищей по окопу и винтовке! Я, ваш командир, хочу исполнить веление нашего народа, хочу вести вас в бой не умирать, а жить! Понятно? Все!.. Командир роты! Развести людей по огневым точкам!

4

Раздались команды: «Первый взвод, становись!», «Второй взвод, становись!».

Бойцы вскакивали, бегом находили места, расправляли, как требовалось, плечи. Быстро подравнивалась колеблющаяся линия штыков. Опять чувствовалось — это воинский строй, это дисциплинированная, управляемая сила. Расстояния между взводами казались гнездами, где плотно сидят невидимые скрепы.

Может быть, моя речь была несколько наивна, но в ту минуту мне казалось — я достиг своего. Бойцы освобождались от тягостных дум, навеянных неизведанной опасностью, в них напрягалась воля к жизни, разгоралась ненависть к немцу. Я знал, что каждый из нас выполнит веление родины.

Генерал Иван Васильевич Панфилов

1

н приехал к нам на следующий день, тринадцатого.

Мы не ждали его, но вышло так, что, как нарочно, в штабе сидели вызванные мною командиры рот.

Надо ли описывать наше штабное помещение? Посмотрите вокруг: там, в подмосковном лесу, нашим обиталищем был такой же блиндаж — врытая в землю бревенчатая сырая коробка, к стенкам которой нельзя прислониться: прилипнешь к смоле. День и ночь горела лампа. Наружу в разных направлениях выбегали провода, словно зажатые здесь в кулаке.

Командиры помечали на картах схему минных полей, которые предстояло заложить ночью. Для колесного движения оставался открытым лишь большак с мостом у села Новлянского; другие подходы к рубежу минировались.

На столе у лампы лежал большой лист шероховатой ватманской бумаги, на нем цветными карандашами была нанесена схема нашей обороны. Схему вычертил начальник штаба Рахимов. Он отлично рисовал и чертил.

Я сберег этот лист. Хотите взглянуть?.. Красиво? Не только красиво, но и точно.

Эта вьющаяся голубоватая лента — река Руза. Ломаная полоса по берегу — эскарп. Темнозеленым очерчены леса. Черные точки на той стороне — минные поля. Некрутые красные дуги с обращенной на запад щетиной — наша оборона. Разными значками — видите, они тоже все красные — помечены окопы стрелков, пулеметные гнезда, противотанковые и полевые орудия, приданные батальону.

Линия, отмеренная нам, была, как известно, очень длинной: семь километров — батальону. Мы растянулись, как потом говорил Панфилов, «в ниточку». Даже в тот день, тринадцатого октября, я все еще не допускал мысли, что в районе Волоколамского шоссе лишь эта ниточка окажется на пути у немцев, когда они, стремясь к Москве, выйдут на «дальние подступы», на наш рубеж.

Но…

Командиры рот сидели у лампы, помечая у себя на топографических картах минные поля.

Шел шутливый разговор — о тринадцатом числе.

— Для меня оно счастливое, — говорил лейтенант Краев, командир пулеметной роты: — я родился тринадцатого и женился тринадцатого. Что начну тринадцатою — все удается, что пожелаю — все исполнится.

У него была особая манера говорить. Он бурчал себе под нос, и не всегда было ясно, шутит он или серьезен.

— Что ж, например, вы сегодня пожелали? — спросил кто-то.

Все с интересом взглянули на худое, крупной кости, расширяющееся книзу, лицо Краева. За ним знали способность «отчубучивать».

— Фляжку коньяку! — буркнул он и захохотал.

Вошел начальник штаба Рахимов. Он всегда двигался быстро и бесшумно, словно не в сапогах, а в чувяках.

— Товарищ комбат, ваше приказание выполнено, — сказал он обычным, спокойным тоном.

Назад Дальше