Вот как раз тройку лет назад, а именно в среду в 11.30, генерал Опекун проводил семинар с отъезжающими в братскую Сомали боевыми ракетчиками и на том семинаре опознал своего верного Гриньку в чине подполковника, там и обменялись телефонами — давай как-нибудь посидим, вспомним прошлое.
В самом деле, потеплело на душе…
Вспомню я пехоту
И вторую роту,
И тебя за то, что дал мне закурить…
— «Как живешь, подполковник? — Опекун не без удовольствия вспомнил длинную мосластую фигуру в мягкой шляпе с фрицевской сигаретой в углу рта.
Давай закурим,
товарищ, по одной,
Давай закурим, товарищ мой…
— Полковник, товарищ генерал, — поправил полковник. Так как же жизнь молодая, полковник? — повторил свой вопрос Опекун.
— Похвастаться не могу, Григорий Михайлович. Сын у меня растет — настоящий враг.
— Антисоветчик?
— И не без этого. Однако я к тебе сейчас по другому поводу звоню. Друг у меня в беде, некто Велосипедов Игорь Иванович, 1943 года рождения.
— Велосипедов! — вскричал генерал Опекун, и даже не будет преувеличением сказать, что не вскричал, а взревел: чего-чего, но этого не ожидал от Гриньки Шевтушенко.
— Так точно, а с ним Гизатуллин Спартак Файзулович, одногодка. Вот мы сейчас тут трое стоим и все переживаем за эту пару молодых специалистов, просим смягчения приговора, освободи, батько. товарищей.
— Где это вы стоите? — спросил генерал Опекун.
— Возле гастронома у Сокола, Григорий Михайлович, стоим, голос Шевтушенко при этих словах как будто слегка повеселел.
— Кто это вы стоите? — спросил генерал.
— Лично стою я, полковник Шевтушенко, рядом со мной стоит майор милиции товарищ Орландо, также присутствует выдающийся советский кинорежиссер Саня Пешко-Пешковский. Все трое просим снисхождения к несправедливо осужденным. Поможешь, батько?
— Да конечно же помогу, — сказал генерал Опекун. Что с людьми делается в этом городе, подумал он. Просто сущий бедлам. Куда наша медицина смотрит?
— Не волнуйся; Гринька, разберемся, лично вникну. А ты бы зашел, Гринька, между делом, заходи без церемоний. Заходите, ребята, все трое заходите, поговорим, подымим, обо всем как следует поговорим, цэ дило трэба разжуваты, не забыл еще украинскую мову, и о сыне твоем поговорим в рамках задач современности, в общем милости просим, жду всех троих, пропуска будут заказаны.
Повесив трубку, генерал Опекун записал указанные три фамилии и перекинул листок Гжатскому — на компьютер!
— Я могу идти? — спросил капитан.
Опекун на него внимательно посмотрел. Он ему не нравился: новая формация, жилистые, пружинистые, хищная рыба-пиранья, да и только, дай таким руку, в мгновенье ока отгрызут по локоть. Поборов неприязнь, спросил отеческим тоном:
— Ну а ты-то сам, Женя, что думаешь об этом своем подопечном Велосипедове? Видишь, звонки-то какие — из Фрунзенского райкома, из Министерства обороны… обстановка усложняется… Лично у тебя есть какие-нибудь идеи?
Уж не хочет ли старая лошадь на меня отлягнуть всю эту бредовину, подумал капитан Гжатский. Ведь не может же быть, чтобы он позабыл про историческую резолюцию, про «разобраться». А вдруг и в самом деле позабыл? Любопытное тогда произойдет развитие…
Он открыл было рот, чтобы высказать свое огромное уважение колоссальному опыту Григория Михайловича, но тут же закрыл его в связи с неожиданным в кабинет вторжением.
Вошла, а может быть, и в самом деле вторглась большая очаровательная женщина, личная супруга генерала Опекуна, белокожая чернобровая армяночка Ханук, вошла, шурша перехваченным в талии шелковым платьем, с шубой-чернобуркой на сгибе руки, словом, дыша духами и туманами загранкомандировки.
При виде вошедшей Женя Гжатский вздрогнул и подумал вдруг о ней в старинном стиле: «А почему я до сих пор не ласкал груди ЕЯ?»
— Здравствуй, мое солнышко! — сказала Ханук и поцеловала воссиявшего генерала Опекуна в его большую щеку. — Вуле ву экскьюзэ муа пур неожиданное вторжение? Ах, ты не представляешь, как я устала, Париж такой утомительный…
Если отвлечься от обильных женских прелестей, в ее лице с его маленькими усиками было что-то от императора Петра Великого, но так как отвлечься от прелестей было просто невозможно, то в целом образ удивительной путешественницы дышал обещанием сладких плодов, не уступая в этом и самим предгорьям Арарата.
— …и йот вообрази, солнышко, сразу после самолета такая неожиданная встреча! Случайно сталкиваюсь лицом к лицу с этим талантливейшим артистом Большого театра, ты его, наверное, не помнишь, а мне он тогда как-то запал в душу… эти прыжки в «Лебедином»!., и потом, ты помнишь, нет, ты, конечно, не помнишь, мы встретили его на суарэ у композитора Салтычкина после премьеры его оратории «Сталинград», ну, в общем, ты не помнишь…
— Помню, детка, — понимающе улыбнулся генерал Опекун.
Как это я не знал? Любопытно, давно ли Калашников ее тянет, подумал Гжатский, сидящий в дальнем углу кабинета и до сих пор не замеченный мадам Ханук.
— Короче, Саша Калашников! — решительно продолжала дама. — Ну, знаешь, как у нас принято в художественных кругах, некоторая экзальтация, немедленно распростертые объятия, какая встреча, откуда, куда, всякие там поцелуи — не волнуйся, солнышко, в щеку, в щеку! — и вскоре Саша уже рассказывает, как он жил, чем дышал без меня, ну, словом, с того вечера у Салтычкина, и оказывается, он глубоко угнетен, ужасно огорчен, он несчастен и жалок до слез. Вообрази, произошло невообразимое — арестован и несправедливо осужден его близкий друг Игорь Велосипедов, известная в артистических кругах мыслящая личность, хотя и абсолютно советский, по словам Саши, а ему в этом можно верить, человек. Нет, невероятно! Это в наше-то врэмя? — последнее слово почему-то получилось с сильным нахиче-ванским акцентом и басом.
— Хлянь, дэтка, — и генералу Опекуну вдруг икнулось родное днепропетровское произношение, что, возможно, было своеобразным проявлением супружеского «интима», — вот, хлянь, — он показал пальцем на запаркованные рядом со столом три картинга, заполненные велосипедовскими бумагами, — вот это, птычка, твой подзащитный Велосипедов, а личность его у меня на столе, и анфас, и профиль, вот, хлянь. Следует заметить, что мадам Ханук помимо деятельности в Движении в защиту мира по совместительству имела еще стол в соседнем кабинете, ее нельзя было назвать чужой в этом учреждении и, следовательно, она имела полное право просматривать бумаги на столе у генерала.
И все-таки Женя Гжатский зафиксировал, на всякий случай, в памяти факт семейственности в доступе к секретной информации, может, еще пригодится для будущих аргументов.
Ханук, присев на подлокотник генеральского кресла, зглянула на фото Велосипедова и едва с этого подлокотника не слетела — кто этот юноша с таким иссыхающим от Жажды лицом, с такими гипнотизирующими глазами? Она прижала руки к груди, забилось сердце, произошло головокружение. Почему мы никогда не встречались? Как мы могли не встретиться? От фотоснимка, особенно от профильного, шла на нее такая волна чего-то, такой интенсивный ток поднимался — она даже мысленно назвала это странным словосочетанием «дивный огонь», — что сокрытые в ней вулканы стремительно приблизились к извержению.
— Нет, это невозможно… — прошептала она. — Гриша, ты должен что-то сделать! Справедливость должна… общественность, Гриша, волнуется… посмотри, вокруг только и разговоров что о Велосипедове… при мне у Саши три раза телефон… ну, посмотри на его лицо… разве мог… такой… атаковать старуху?!
Генерал Опекун закряхтел: образ советской общественности теперь для него конкретно воплотился в образе волнующейся «дэтки».
— Давайте вместе все подумаем, что можно сделать. Суд ведь был, Хануша, наш советский суд. Закон обратной силы-то не имеет. Вон Рокотова и Файбишенко-то когда пересудили по приказу Никиты да шлепнули, какой в мире подняли хай! А если мы сейчас освободим Велосипедова и Гиза-туллина, опять же ж скандал начнется. Где ж, заорут по «голосам», ваша законность? Цэ дило, Хануша, непростое и его трэба разжуваты. Давайте сообща. Женя, подгребай!
Тут только Ханук заметила присутствующего офицера и снова немножко заволновалась. Этот незаметный прежде сотрудник удивил ее сходством с ошеломляющим Велосипедовым. Конечно, о полном подобии говорить не приходится, однако…
Гжатский подгреб в задумчивости. Он уже ясно видел, что генерал полностью забыл об историческом «разобраться», что «общественность» его одолевает и что в настоящий, вот именно в этот удивительный момент судьба Велосипедова может круто повернуть в оптимистическом направлении. И в этот вот именно партикулярный момент все зависит от него, все теперь в руках у капитана Гжатского.
— Под прокурорский надзор взять? — размышлял вслух Опекун. — Эхма, еще залупится Руденко, он у нас такой, эхма, законник. Может, сактировать пацана? А что, неплохая идея, а, Хануша, а, капитан? Чтоб общественность-то успокоить, сактируем ребят как туберкулезников, а потом от греха подальше отправим в Израиль, а? Какие будут мнения, товарищи?
Ханук восхищенно всплеснула руками:
— Умница, солнышко! Если хочешь, я сама проведу беседу с этим заблудившимся человеком!
Она нервно курила длинную сигарету под названием «Больше», откидывала свою пышную, как кавказское лето, гриву, дышала и все больше заполняла собой все помещение.
Чтобы такую фемину отдать Велосипедову, препротивнейшему Гошке? — подумал Гжатский и решил критический этот момент не в пользу обсуждаемой персоны.
— Я хотел бы, Григорий Михайлович, и вы, дорогая Ханук Вартановна, несколько уточнить данную ситуацию. Позвольте напомнить, что дело Велосипедова Игоря Ивановича проходит в свете определенного исторического документа, — он поднял палец к потолку, а затем сделал обеими руками всеобъемлющий жест.
Затем он подмаршировал к средней из трех колясочек и безошибочным движением извлек ксерокопию Гошкиного дурацкого письма вождю с резолюцией в левом верхнем углу — «Разобраться. Л. Б.».
Взглянув на этот листок, генерал Опекун собрал весь свой опыт, чтобы не перемениться в лице, затем закрыл все, что у него было на столе, встал и сказал:
— Пошли обедать в мой буфет, если, конечно, — тут он очень тяжеловато посмотрел на Гжатского, — если, конечно, аппетит в порядке.
— Спасибо, солнышко, — прошептала Ханук.
— Благодарю за приглашение, товарищ генерал, — энергично подтянулся Гжатский.
Десять лет спустя
…и вот я подлетаю к Нью-Йорку. Не хочется вспоминать о тюрьме и о лагере, ничего там, братцы, хорошего нету, места, прямо скажем, не достойные проживания. Катастрофически разрушился в местах заключения мой жизненный опыт, но зато я там основательно подучил английский язык, и вот сейчас подлетаю к Америке с катастрофически разрушенным жизненным опытом, но зато с неплохим английским, что лучше в данном случае, не знаю, но доверяюсь судьбе.
Иногда она (судьба) кажется мне полнейшей бессмыслицей, а иной раз мне даже мерещится некоторая продуманность. Ну, посудите сами, почему в лагере соседом по нарам оказался у меня американский шпион Андрей Шульц, который и обучил меня английскому? Ведь я же не знал, что вместе со справкой об освобождении мне будет вручена так называемая израильская виза (о, где ты, наш велосипедовский прохладный Валдай), не знал же я и никогда не предполагал, что буду когда-нибудь подлетать к Нью-Йорку, а она (судьба), как видно, знала.
Простите, тут вставочка про Шульца. Есть приятные новости — его обменяли на одну треть советского шпиона, то есть в том смысле, что советского товарища на трех американцев махнули, такой, говорят, сейчас курс.
Сейчас Шульц уже ритайерд в Бостоне и включился в кампанию за справедливый басинг, не мне вам объяснять, что это такое.
В аэропорту имени Джона Фицджеральда Кеннеди меня встречали Фенька Огарышева, ее муж Валюта Стюрин и их друг Ванюша Шишленко, фактически американский комитет «Фри Велосипедов Инк.» в полном составе.
Что сказать? Она не изменилась, во всяком случае, издали. Впрочем, все на ней стало подороже, и это было видно даже издали — высокие сапоги из мягкой кожи, меховая тужурочка до пупа.
Пока я приближался по тоннелю TWA, она, по своему обыкновению, подпрыгивала, выкидывая то одну ногу, то другую. Клоунская раскраска лица — один глаз обведен зеленым, другой — желтым.
Жарко продышала мне в ухо: у тебя все в порядке? И я, конечно, сразу же понял, что она имеет в виду, и — вот уж не ожидал — немедленно был охвачен хаотическим и бурным кручением «дивного огня». А ведь мне казалось, что после лагеря он уже больше никогда ко мне не вернется, разве что жалким каким-нибудь ручейком, недостойным прежнего наименования.
Весь вечер, невзирая на присутствие мужа Валюши и друга Ванюши, бесконечные переодевания с оголением то одной части тела, то другой, бесконечные порхания, взлетания, бух-бух, дерзкий хохот.
Сифуда не отведав,
Вы будете надут!
Месье Велосипедов.
Отведайте сифуд!
И вдруг — истерика! Влепляется в стенку, в ориентальный ковер, и как бы расплющивается, вроде бабочки, и сползает.
Москва моя! Душа моя! Помните, как барабаны бьют — ты самая любимая! Стюарт, неужели ты не понимаешь?! Я не могу больше! Не могу! Тридцать лет! Ой, мамочки, ой, мамочки, смерть дышит на меня, я не могу, не могу, не могу!
Ну хорошо, хорошо, вскакивает Валюша, пусть будет так, как ты хочешь! Мы вот видишь, вот, берем сигары, берем кофе, мы с Ванюшей посидим в лайбрери, а вы тут пока поболтайте с Велосипедовым, хочешь, мы вообще слиняем, подождем в баре… Ну, успокойся же, Фенька…
Он стоит, такой длинный, и руки опущенные дрожат, как у баскетболиста, промазавшего самый последний и самый решающий бросок. Я замечаю у него на темени круглую черную шапочку, вроде бы аккуратную заплатку.
Его величество за шесть лет жизни в Америке стал правоверным иудеем. Что ж, одно другому не мешает, — вероятно, можно быть отпрыском шотландского королевского рода, и одновременно псковским скобарем, и одновременно прорасти палестинскими корнями, история таким странностям очень способствует.
— А я решительно возражаю! — орет Ванюша Шишленко, глядя на цепляющуюся за ковер и хнычущую Феньку. — Пора кончать с этим свинством! Никаких творческих клаймаксов тут нет! Просто распущенность и наглость! Велосипедов, не поддавайся на провокацию! Не ради этого ты десять лет в концлагере горбатил!
В ярости, чуть не плача, он стучит кулаком по столу, швыряет в угол недопитую бутылку шампанского «Мумм», она не разбивается, потому что в углу все мягкое — кожа, бархат, ворс.
— А ты, Ванюша, селфиш! — Фенька направляет на него изобличающий палец. — Эгоист, эгоист, эгоист!
— Я эгоист? Я? Я?
У Ванюши перехватывает дыхание, и он дает себя увести. В глубине квартиры, в библиотеке, включается телевизор.
И вот мы вдвоем.
Я уже забыл, как это делается. Кажется, сначала идут какие-то прикосновения, прижимания, надавливания туда и сюда, слияние ртов, выжидание с замиранием, стягивание, подгибание, разведение, внедрение, обмирание с рычанием и, наконец, — какая ностальгия! — все те же поршневые эксперименты, все те же входящие и исходящие вопросы, смешение четырех начал, народное восстание на западных окраинах имперской столицы, штурм и захват городского аэровокзала.
…о милый, я знала, что ты вернешься, бедный мой, ты совсем облысел… ты спас меня, и я опять молода, завтра начну новую картину… там будет новый пестик, новые тычинки… ты знаешь, я признана гениальной… сам Фродский Джек Ильич писал об этом… не думай, что забыла, я вспоминала о тебе как о человеке московского восстания… бледнеющий образ бумажного солдатика… переводная бумажка наоборот… чем больше трешь, тем бледнее черты… ты дошел почти до полного исчезновения, и только… лишь память о конвульсиях во влагалище… остался только лишь контур… космический блу-принт… и новая материализация нас обоих… какое чудо явится с тем же неутомимым другом… кто играет с нами эти игры… вот лабиринт… испарения… желтое и зеленое…