«Возьми, Ландыш, — сказал государь, посылая бутылку, — пей на здоровье!» — «Стану я пить!» — подумал Ландыш. Карманы в то время были нарочито просторные, поджарая заморская бутылка и с пробкой спряталась под жалованным с плеча царского кафтаном. Во все время стола, продолжавшегося до глубокой вочи, и после стола Ландыш и ходил, и сидел, подбо-ченясь левою рукою, чтобы в тесноте подарка ему не раздавили. Когда он воротился в уезд, всю бутылку залили смолой, уложили в ящик с серебряными скобками, заперли большим замком ради безопасности, поставили не в погреб, а в уборную и покрыли запасными перинами. Из этого тайного убежища ящик выходил на свет Божий только в самых высокоторжественных случаях. Его ставили на стол, хозяин рассказывал историю бутылки, представлял ее на всеобщее благоусмотрение… только усмотрение, потому что тотчао опять ее прятал, запирал и клал ключ в карман с соответственною такой важной церемонии гордостью. Уважение к заморскому этому вину достигло до такой степени, что ему приписывали целебные, даже магические качества. Когда отец Владимира Степаныча был на одре смерти, общим собором родственников Степана Владимировича предложено было вскрыть тайную бутылку и дать больному десять капель заветного вина. Но пока дошло до окончательного решения, Степан Владимирович совсем умер. Какая же могла быть причина, что Варвара Сергеевна решилась нарушить завет отцов и откупорить бутылку?.. Какие же могли быть гости, для которых приносилась такая жертва?? Все эти гости состояли в одной-единственной персоне, и эта персона был костромской воевода, полковник Любим Александрович Грибоедов. Напрасно отнекивался он ото всех предложений Варвары Сергеевны.
— Балычка, батюшка Любим Александрович!
— Не хочу.
— Так вот стерляди! Право, мой Володя сам сегодня на Волге изловил.
— Не ем.
— Так позволь уже хоть зайца кусочек. Володя, ономнясь, с татарами затравил его под самой провинцией.
— Заяц — кошка!
— Так хоть горошку прикушай, сам Володя с Палашкой подсахаривал.
— Что я, корова, что ли? Стану я всякую зелень есть.
— Ахти, Господи, да я не в обиду твоему сиятельству.
— Высокоблагородию!
— Прости, виновата, я и не знала, что у тебя такая высокая ранга.
— 6-го класса.
— Слушаю, батюшка, покорнейше благодарствуй за просвещение. А уж какие грузди, сам Володя с девками и собирал, и солил. Милости твоей позволь доложить, он такой у меня хозяин, что, право, в околодке и старика такого не сыщешь. И людей в страхе Божием держит; духу боятся. А ребенок, сам изволишь ведать, совсем дитя. И лета какие? Вот, после Богоявления — девятнадцатый годок только пойдет.
— Пора на службу.
— Что ты, батюшка! Где-таки ребенку служить! До вечера не выдержит.
— Не бось, не околеет!
— Прости, Господи, ведь Володя хоть и ребенок, а все-таки человек,
— А коли человек, так подай его на службу, — сказал полковник сурово. — Я уж скольких за ним присылал, а ты их, кого опоишь, кого окормишь, кого всяким соблазном испортишь, а государевой службе ущерб. Так я вот сам за ним со всею воеводской канцелярией приехал!
— Батюшка, государь, высокоблагородие, — завопила Варвара Сергеевна, заливаясь слезами, — на богадельню дам 50 крестовиков, государю двух солдат подарю, только не тронь моего Володи! Ну дворянское ли дело наряду с холопьями ходить? Вот, когда я была в провинции, петербурхские полки проходили, сама видела, батюшка, сына моей золовки Анны Алексеевны. В солдатском мундире, ногами на площадь так и выбрасывает вместе с холопскими детьми… И сукно одно, и какое сукно — душу намозолит! И ружье такое же, словно пушка; моего Володю в три погибели согнет, изломлет, видит Бог, изломлет ребенка. Право, двух солдат да 50 крестовиков возьми.
— Врешь! Дашь больше!
— Дам, батюшка, как не дать! Ведь тебя недаром государь и полковником, и воеводой поставил! Вот, право, государь, дай Бог ему многия лета, какой он приметливой! Сразу угадал, кому какое дело с руки. И нас милует да жалует по-отцовски. Дай ему, Господи, всякого благоденствия! Мы прежде подушного по 80 копеек платили, а нынче, видно, на войне денег Бог ему послал, указал брать по 74 копейки; 6 копеек, кажется, ничего, а трое бедных на них месяц проживут. Вот что значит милосердие! Вот и в нашу Кострому такого же милосердого воеводу поставил! А уж, батюшка, признательно сказать, разум у тебя косыми саженями надо мерить. Тотчас смекнул, что я только торг начинаю.
— Какой тут торг. Четырех солдат до 100 рублев на богадельню.
— Возьми трех. У нас работ много, руки нужны.
— Четырех!
— Ну, так и быть по-твоему! Да тебе, милостивцу и разумнику такому, 50 крестовиков.
— Взятки! — закричал полковник. — Не хочу ничего! Давай сына.
— Обмолвилась, батюшка, ваше высокоблагородие, убей меня Бог, обмолвилась! Не буду!
— Видишь, какая, выдумала! Наш фискал Василий Иванович Пазухин, как собака, чуток, тотчас донесет в губернию, а от Москвы и до государя недалеко! Так не умничай! Бабий волос длинен, а ум короток.
— Так пущай же будет по старому уговору, да за здравие государя заветного заморского винца прикушай! Ты, я чай, слышал, какое у нас вино хранится.
И Варвара Сергеевна рассказала историю своего домашнего сокровища, да как рассказала! Так красноречиво, так увлекательно, что римская твердость Грибоедова поколебалась, он соблазнился, и Варвара Сергеевна собственноручно откупорила бутылку, налила бокал и, подав вино Грибоедову, с напряженным вниманием и любопытством следовала за всеми движениями его физиономии.
«Что-то с ним будет, — как отведает? — думала она. — Чай так ахнет, что в провинции слышно будет!»
Любим Александрович с наружною грубостью солдата соединял многие-премногие добродетели. Бескорыстие у него было дело необходимое, но прикладное. Он с детства носил его, как шпагу, как мундир, как неотъемлемую свою принадлежность. Он никогда и но разговаривал об этом предмете, но зато воздержанием любил хвалиться, и всему полку, и провинции было известно, сколько во всю жизнь свою выпил он рюмок вина и водки. Странный феномен в XVIII столетии! Вот почему неудивительно, что Любим Александрович не осушил бокала вдруг, как постановлено неписаным военным артикулом, а прихлебнул, как купчиха. Прихлебнул и выплюнул. Вы можете представить ужас Варвары Сергеевны. Разинув рот, она присела на пол и не могла вымолвить ни слова. Грибоедов, глядя на нее, улыбнулся в первый раз если не во всю свою жизнь, то по крайней мере в тот год, и сказал с прежнею суровостью:
— Еще бы вы, дурачье, заморское вино под перинами держали. Прогоркло! Уксус! Заплеснело!
В это самое время вошел Володя.
— Что это, матушка, ты в мой дом приказных напустила! — сказал Володя, не глядя на воеводу. Напрасно Варвара Сергеевна знаками молчать наказывала.
— Да полно коверкаться, — отвечал недоросль, — сломали мне заморскую удочку. Воняет водкой хуже кабака, что в слободе. Мало. Один к Палашке пристал, да так, что не подоспей я с палкой, беды бы бедная Палашка не миновала. Да и зачем они сюда приехали? Я не люблю с приказными возиться.
— А затем, болван! — сказал по-своему полковник, — чтобы тебя, недоросля, в солдаты взять, дурь артикулом из костей выколотить, да готовым рекрутом в Питербурх поставить!
— В солдаты! Да что я, холоп, что ли!
— Ты не холоп, потому-то тебе государь и честь делает, в гвардию берет!
— Да ему какое до меня дело?
— Государю?
— Да хоть бы и государю!
— Ах ты нехристь! Как тебе в голову такое лезет!
— Да из чего ты ко мне привязался?
— Жаль мне твоей матери, а то бы я тебя собственною моею полковничьего тростью отдул на обе корки, безбожника.
— А я как кликну дворню, так тебе ребра пересчитают. Не поглядят, что ты воевода! Видишь, в моем доме да хозяйничает!
— Ах ты недоросль!
— Слышь, не ругайся! Это вот она тебе все наболтала. Недоросль да недоросль! Ведь я ей давно уже говорю, перестань глупости молоть! А она, как зарядила: недоросль да недоросль, так уж, право, невмочь!
— Постой же, я тебя уйму, — сказал полковник, схватив Володю за шиворот, — лоб!
В это самое время в дверях большой палаты показались воеводские чиновники. Ужасное слово имело магическое действие и на мать, и на сына. Володя побледнел и стал нем. Варвара Сергеевна вышла из оцепенения, бросилась к воеводе в ноги, и все возможные заклинания и жалобы звонко полились из уст несчастной матери. Как сказано, Грибоедов был не зверь, он сжалился над Варварой Сергеевной, потребовал, чтобы условие было свято завтра же исполнено.
— Черт вас возьми, — заключил он, — не одумается твой недоросль, так я его уйму, власть всегда при мне, а тут казенный интерес. Четырех молодцов за одного негодяя, да 100 рублев на богадельню! Слышь, до завтрашне то я весь мой полк сюда пригоню, изловлю твоего сынка и на веревке в Питербурх пешком отправлю. Я крут. Все меня знают. Господин асессор, прикажи закладывать воеводскую карету.
Уехали. Варвара Сергеевна бросилась в образную и, упав пред иконами на колени, слезно благодарила святых угодников и заступников за спасение Володи от службы. А Володя — поминай как звали, набекренил меховую шапочку да на конюшню. Управляющий, дворецкий, дядька, буфетчик, старший конюх, ключник и многие другие дворовые чины с разных сторон опрометью бежали на конюшню на случай могущих последовать приказаний от лица Володимера Степаныча. На прилавке лежал связанный Иван и разговаривал с конюхами.
— Фомич! — сказал Володя управляющему, — где у нас нынче острог?
— А в старом амбаре. Там в окно не пролезешь.
— А кто из конюхов вчера приставал к Палашке, когда я спал после обеда?
— Ерема! — отвечал Фомич.
— Вяжи его!
Связали.
— А кто стучал ономнясь в окно к пряхам, когда я там был с Ефремычем?
— Сергей, истопник!
— Вяжи его! А кто еще на неделе провинился?
— Да Андрюшка, что на псарне, украл в Татарской слободе молодого кобеля для твоей милости. Татаре приходили жаловаться Варваре Сергеевне. Барыня сказала, что без твой милости она не порешит такого большого дела!
— Много она смыслит. Поди-ка, Фомич, свяжи Андрюшку: зачем не украл он и чалой суки? А я ему еще три раза наказывал: кобеля и суку. Поди же, Фомич, всех свяжи, да в острог, а завтра всех четырех отвези в Кострому прямо в воеводскую канцелярию. Завтра в провинции некрутов принимают.
— В солдаты! — завопил Иван, рванувшись так, что чуть было веревки не разлетелись.
— В солдаты! — сказал со смехом Володя. — Завтра ты уже не мой, так сегодня рассчитаемся. Эй, ты, конюх, плетей!
— Не бей его, Володимер Степаныч, — сказал Фомич тихо Володе, — не бей, а то неравно его в провинции не примут.
— Ну, будь по-твоему! — сказал Володя, отходя с досадой. — А жаль! Сам было хотел силы попробовать, руку приложить, на водку ему прикинуть. А где Домна, Ефремыч?
— Как указать изволил — в чулочницах! — отвечал Ефремыч, и все отправились на задний двор.
III. ЗАДНИЙ ДВОР
Задний двор был истинный содом в древнем, допетровском быту дворян наших. Здесь развращалось молодое дворянство с издетства, без особенного усилия, так, неприметно, исподволь. Здесь почерпались те предрассудки, которых доныне еще вполне не могли искоренить воля Петра Великого и просвещение. Развратная от совместного сожительства дворовая челядь на перерыв старалась угождать всем наклонностям своих молодых господ, будущих властителей, творила в них новые и грязные вожделения, зарождала суеверия и холопские предрассудки, воспитывала, пестовала порок по глупому невежеству, не из расчета, потому что из тех же наклонностей образовалась домашняя тирания, какую едва ли представляет история. Из этих, так сказать, частных недостатков общественной жизни на старой Руси рождались те огромные политические пороки, с которыми трудно было ладить самим, великим духом и силою, государям нашим. Только внимательно рассматривая общественный быт средних времен нашего отечества, мы можем объяснить себе характер и существо боярских смут в истории нашей, тогда только мы можем уразуметь важность, сложность и действительность боярских происков и некоторым образом измерить величие и мудрость государей, разрушивших эту новую гидру. Во время, нами описываемое, домашний быт дворян наших был разбит, разрушен, но только в столице да указах. Москва, эта огромная губерния, как тогда ее и называли, боролась с новым порядком. Провинции, то есть главные города и уезды, с смущенным сердцем слышали об нем, как о зловещей комете, обещающей горе и несчастие. Сравнивали нововведения с нашествием татар, повиновались указам, как татарским вооруженным сборщикам податей, время свое называли черным годом и веровали, что этот черный год минет скоро и прежний порядок восстановится,
И задний двор в уездах оставался фламандской копией с сералей восточных богачей. На огромной кухне в больших котлах повара числом шесть варили кушанья для стола господского и многочисленной челяди. Весело было на кухне? Беспрестанно гости: то пряха, то швея, то чулочница, то постельная, то ткачиха, то прачка, то конюх, то псарь, то комнатный, то верховой слуга, уж кто-нибудь, а верно есть гость на кухне. Двенадцать судомоек от нечего делать шептались с парнями у дверей кухни. Наконец, садовник с учениками и работниками, окончив вечерние работы, вышел из сада; сторожа ударили палками в деревянные доски, и, откуда ни возьмись, кухня наполнилась псарями, конюхами, сокольничими и всякого рода и звания дворовыми людьми Варвары Сергеевны. Последней вошла новопоступившая в придворный штат чулочница Домна. Никто на нее не обращал никакого внимания. Определения стали так часты во дворе Варвары Сергеевны с тех пор, как Владимир Степанович разлюбил горничную девушку Парашку, что почти не проходило недели без умножения девичьего штата новым субъектом. В кухне и поварне едва разместилась дворня и, захватив деревянные ложки и ломти хлеба, стала хлебать щи, расставленные во многих местах в муравленых мисах.
— Что ты это, Доня, не ешь! — сказал старый конюх. — Ведь это не поможет. Себя только истомишь понапрасну. Барин дело повершил. Другого конца не будет.
— Не хочется, старик, — отвечала Домна, подперлась локотком и пригорюнилась. — Что-то мой Иван теперь делает? — подумала Домна вслух, и Палашка, швея, обрадовалась, раскраснелась и засмеялась:
— Что делает? Крыс в старом амбаре ловит. Бедный! Ей-то знатно будет спать, а ему-то каково.
— Да, — сказал старый конюх, — ты это знаешь, Палашка, ты ведь швея, а с чулочницами спишь!
— От иного подальше, от другого поближе, — отвечала Палашка с нахальным смехом и ударила ложкой по лбу старого конюха. — И такие дураки мимо наших окон не ходи! Да и спишь вволю. Барыня в наши хоромы не смей носа показать.
— Уж и не смей!
— Вестимо, не смей! Барыня было раз с бессонницы пошла с Парашей по двору бродить, Видно, Парашка со злости на нас навела. Барыня на крыльцо, а барин из своего окна как прикрикнет: «Куды ты! Тебе что за дело, иди спать, а я за людьми и сам досмотрю».
— И что ж барыня?
— Да что барыня. Говорит: «Спасибо тебе, Володя, что ты за хозяйством так смотришь!»
— Скажет она ему завтра «спасибо», — прервал конюх, поглаживая седую бороду, — как узнает, что он лучших трех парней да Ивана из Кудиновки в солдаты отдал.
— В солдаты! — закричала Домна, как полоумная.
— Смирно! — закричал поварчук. — Барин идет!
Люди поднялись из-за стола, и в сопровождении первых чинов своего двора вошел Володя.
— Домна! Поди-тка сюда, — сказал Володя, остано-вясь в дверях.
— А на что тебе?
— Поди, узнаешь.
— Не пойду.
— Так поведут.
Домна встала так решительно, так непринужденно, что все изумились, и вышла на небольшой грязный дворик за Володей.
— Ну, Доня! Я тебя велел в комнаты взять. Видишь, какой я добрый! Ну, поцелуй же меня.
Домна оттолкнула его и пустилась бежать к главным хоромам. Володя гнался за нею. Напрасно. Она вбежала в спальню, где с полдюжины девок раздевали Варвару Сергеевну.