Прощай, и все же как бы я мог любить тебя, как целовать, сжимая в объятиях.
Душа моя нежно тает в сладком безумии любви. Прощай!
Прощай, и все же я вечно буду думать о тебе. Меня вот-вот закружит вихрь света, быть может, я погибну в нем, растоптанный толпой, растерзанный на части. Где буду я? Что станет со мною? Хотел бы я состариться, поседеть — нет, быть прекрасным, как ангел, прославленным, талантливым, и все сложить к твоим ногам, но у меня нет ничего — и ты смотрела на меня так же равнодушно, как на лакея или нищего.
А знаешь, не было ни ночи, ни дня, ни часа, чтоб я не думал о тебе, не видел тебя вновь, выходящей из волн, с темными, рассыпанными по плечам волосами, твою кожу в каплях соленой воды, мокрую одежду и белые с розоватыми ногтями ступни, утопающие в песке. Знаешь ли, что это видение всегда со мной и сердце вечно шепчет об этом? Нет! Все пусто.
Прощай, и все же, если бы при встрече с тобою я был четырьмя-пятью годами старше, смелее… может быть… О! нет, я краснел, встречая каждый твой взгляд. Прощай!
XXIII
Я слышу жалобный звон погребальных колоколов,[64] и в душе возникает смутная грусть, необъяснимая и мечтательная, как эти гаснущие звуки.
Скорбный заупокойный гул рождает вереницу мыслей, мне представляется жизнь в дни великолепных торжеств, с возгласами триумфа, колесницами и коронами, а над всем этим — вечное безмолвие и вечное величие.
Моя душа устремляется к вечности, в бесконечность, и парит в океане сомнения, в звуках этого голоса, возвещающего смерть.
Звон размеренный и холодный, как могила, а между тем он звучит каждый праздник, рыдает во всякий день скорби — люблю опьяняться твоей гармонией, заглушающей шум городов. Люблю в полях, на холмах, золотых от спелых колосьев, слушать слабый голос деревенского колокола, он поет среди лугов, а в траве жужжит мошкара, и птицы щебечут в листве.
Зимой, в хмуром и тусклом свете пасмурных дней, подолгу слушал я зовущие к службе колокола — отовсюду звучали их голоса, оплетая небо сетью гармоний. И мысли мои текли в согласии с этим исполинским инструментом — величавые, бесконечные, я ощущал в себе звуки, мелодии, эхо иного мира, нечто безмерное и тоже обреченное на смерть.
Колокола! Вы так же будете звонить в день моих похорон, а минутой позже ваш голос отметит крестины! Вы насмехаетесь, как все на свете, лжете, как жизнь, каждый этап которой вы отсчитываете: крещение, брак, смерть. Бедная медь, она заблудилась и повисла между небом и землей, а могла бы так славно служить в полях сражений или стать конской подковой…
1840–1841
Бесконечность непостижима. Кто же в том сомневается? Множество явлений недоступны нашему пониманию, но мы верим в них: стало быть, помимо ума есть иной способ размышлять, дающий доводы более убедительные, чем доводы нашего рассудка?[65]
* * *
Отчего, когда мы не переживаем тех же чувств, что и окружающие, нам бывает неловко и стыдно за себя? Недавно я встретил знакомого, сказавшего, что брат его при смерти. Он пылко жал мне руку, я не мешал этому и отошел от него с нелепой салонной улыбкой. Я тут же почувствовал раздражение: этот человек унизил меня. Он был полон чувств, а я нет. Вчера я снова видел его — он глуп до жалости, — однако я вспомнил свое раздражение и в ту минуту сам себе стал противен.
* * *
Сладострастие самодостаточно, оно, как и меланхолия, тешится собой. Наслаждение в одиночестве столь же велико, потому что в нем субъект и объект едины. Любовь, напротив, желает быть разделенной. Сладострастие эгоистично, и рассудочно, и серьезно до крайней степени. Так наслаждаются, обманывая себя, любуясь собой и находя удовольствие в самом себе. Этакий душевный онанизм.
* * *
Есть великие люди, на кого хотелось бы смотреть и восхищаться, и есть другие, с кем хотелось бы жить, — Цезарь, Монтень, Мольер, Руссо.
* * *
Инструмент наук — анализ. Полагают, что в этом их величие, но в этом их ничтожество. Природа есть единство, вы же, изучая, рассекаете ее, разделяете, препарируете, а потом хотите собрать все части воедино, но получается искусственно! Вы хотите иметь целое, разъяв его. Связи уничтожены. Воображаемые вами связи я осмелюсь назвать гипотетическими. Отсюда необходимость новой науки, изучающей связь явлений, науки, идущей от причины к следствию, в учении о развитии, о зарождении, о взаимосвязи.
* * *
Идеи позитивнее явлений.
Если вы уверяете меня, что у человека есть душа, то я хотел бы, чтобы она была и у животных, у каждой твари, от свиньи до муравья, до существ микроскопических. Если человек свободен, то и животные свободны, их также ждут вознаграждение или возмездие: разным душам свой ад и свой рай, как говаривал Вольтер.
Эта мысль оскорбительна, она ведет к материализму или нигилизму.
Вдохновение я предпочитаю размышлению, чувство разуму, милосердие справедливости, религию философии, прекрасное полезному и поэзию — всему.
Искусство полезнее промышленности, прекрасное полезней добродетели. А иначе отчего древние народы, древние правительства не были ни промышленниками, ни коммерсантами? Они были художниками, поэтами, они возводили бесполезные сооружения, такие, как пирамиды, храмы. Они сочиняли поэмы до того, как научились ткать. Ум в большей степени гурман, чем желудок.
Почему-то я хотел бы, чтобы Иисус Христос существовал, и я верую в это, потому что для меня Страсти Христовы прекраснее всего на свете.
Философия, современная наука ничего не говорит ни сердцу, ни уму, ведь есть только две вещи: прекрасное, поэзия, — и полезное, выгодное. Если вы хотите быть Богом — станьте поэтом; если хотите быть человеком полезным — станьте химиком, механиком, чистильщиком сапог: результат будет налицо, этого желает свет. Философия этого не дает: вся она — мысль. Поэзия же, напротив, есть действие, образное выражение деяний и чувств; она как мир, в ней есть свои моря, источники, чтоб утолить нашу жажду; а глотка философии пересохла от праха небытия всех ее систем.
Говорят, священник бесполезен, бесполезен поэт и от астронома больше толку. Меня это возмущает.
Придет, быть может, тот прекрасный день, когда вся современная наука рухнет и мы будем смешны. Я хотел бы того.
Мне нравится видеть человечество униженным, это зрелище доставляет мне удовольствие: я забавляюсь, находя в истории личность подлую, и если бы я написал книгу, то она рассказала бы о низости великих людей. Мне нравится, что она им свойственна.
Мне говорят о достоинстве рода человеческого — это смешно; вот потому я люблю Монтеня и Паскаля.
Единственное отличие человека от животного заключается в том, что он ест, не будучи голодным, и пьет, не испытывая жажды: свобода воли.
Ненавижу дисциплину.
Ум математика — ограниченный ум.
Сердце торговца такое же сухое, как его деревянный прилавок.
Приличия в искусстве — мысль, которая может прийти на ум только глупцу. Самое непристойное в искусстве целомудренно, если оно прекрасно, если это искусство великое. Непристойна не обнаженная женщина, а рука, прикрывшая ее тканью, бесстыдны складки этой ткани.
Стыдливость — свойство души, но не тела; это блестящий лак, бархатистая кожица сердца.
Бывают люди, чей простой жест, незначительное слово, звук голоса противны нам и отвратительны.
Красота божественна. Мы, помимо нашей воли, любим все прекрасное, ненавидим безобразное; все собаки лают на бродяг, потому что те одеты в лохмотья. Таковы же дети, вы не уверите их в доброте того, кто им не нравится, кажется некрасивым: для них это невозможно.
Когда захотели изображать ангелов, то в качестве модели взяли обнаженную женщину.
* * *
Я уже много написал и, может быть, написал бы лучше, если бы вместо того, чтобы насильно переживать воображаемые чувства и возводить мысли на подмостки, позволил бы им резвиться на воле, такими, как они есть, свежими и румяными.
Когда пишешь, чувствуешь, каким должно это быть, понимаешь, куда поместить одно, куда другое, рисуешь ясные картины, предчувствуешь воплощение замысла. В сердце звучит далекое эхо готовых возникнуть страстей — но вечное отчаяние пишущих в невозможности выразить все это, в нищете языка, где едва ли есть одно слово на сотню мыслей, в бессилии человека, неспособного найти это слово, а для меня — в моей вечной тревоге.
О Боже мой, Боже, отчего Ты создал меня столь честолюбивым? Ведь я и впрямь честолюбив. В десять лет я уже мечтал о славе, и стал сочинять, едва научившись грамоте. Я рисовал себе восхитительные картины: мне грезилось — я в зале, полном света и позолоты, рукоплесканий, возгласов и венков. «Автора! Автора!» — кричит публика. Автор — это я, это мое имя, мое! Меня хотят видеть все, в проходах и ложах; наклоняются, чтобы меня разглядеть. Поднимается занавес, я выхожу: какое упоение! На тебя смотрят, тобой восхищаются, завидуют тебе, гордятся тем, что любят и видят тебя!
Ах, как печально, как горько думать об этом, но еще печальнее писать это о себе, говорить себе самому! Да, я несостоявшийся великий человек, в наше время разновидность не исключительная. Думая о том, что я сделал и что мог бы сделать, я понимаю, как мало сделал. Однако сколько во мне силы, и знали бы вы блеск моих озарений! Увы! Увы! Я признаюсь себе, что уже к восемнадцати годам мог бы создать произведения совершенные. Себя я считаю освистанным, униженным, опозоренным, я больше не знаю, на что надеяться, чего желать, что есть во мне: я могу стать всего лишь жалким писакой, тщеславным ничтожеством.
О, если бы я любил и был любимым, как счастлив был бы я тогда! Прекрасные ночи, прекрасные дни! И ведь кто-то живет так! Отчего же не я? О Боже мой, не надо мне иных наслаждений: сердце мое полно певучих звуков и мелодий, более нежных, чем небесная гармония, прикосновение женской руки заставило бы его звучать, петь. Поцелуи, взгляды… Полно! Неужели я никогда не испытаю этого? Я чувствую все же, что сердце мое превосходит рассудок. О, как я мог бы любить! Приди же, приди, таинственная душа, сестра души моей! Я буду целовать твои следы, ты явишься, и я, рыдая, обниму твои колени.[66]
* * *
Если я знаю нежные любовные желания, то знаю и пылкие, жестокие, ужасные.
В душе самого добродетельного человека таятся чудовищные вещи.
Есть мысли и поступки, в которых не признаются ни соучастнику, ни другу, чтобы не испортить мнения о себе.
Случалось ли вам когда-либо краснеть от отвратительных тайных душевных движений, возникших, а затем исчезнувших, оставивших вас потрясенными и изумленными тем, что вы способны на это?
Я пишу эти страницы для того, чтобы перечитать их позже, через год, через тридцать лет. Они перенесут меня в юность, как в пейзаж, который хочется еще увидеть, куда тянет вернуться вновь. Я представлял его прекрасным, цветущим, с зеленой листвой — нет, все поблекло, нет больше травы, деревья высохли. Ах, в памяти он был намного красивей!
Я пишу, потому что это забавляет меня.
Мысль — величайшее из наслаждений. Само наслаждение — воображение и не более того: доводилось ли вам когда-либо получить удовольствие большее, чем в мечтах?
* * *
Я не жду ничего хорошего от людей, и никакое предательство, никакая подлость не удивят меня.
Я люблю гневаться, гнев находит удовольствие в себе самом.
Думаю, жизнь моя будет обычной, разумной, трезвой, из меня выйдет хороший чистильщик обуви, хороший конюх, хороший клепальщик фраз, хороший адвокат, в то время как я хотел бы жизни необыкновенной.
Мне нравятся одновременно роскошь, изобилие и простота, женщины и вино, одиночество и свет, затворничество и странствия, зима и лето, снег и розы, затишье и буря; я люблю любить, люблю ненавидеть. Я нахожу в себе все противоречия, все возможные нелепости, всякую глупость.
Я не полагаюсь на себя: быть может, я стану существом отвратительно низким, злобным и подлым, как знать? Думаю все же, что добродетели во мне больше, чем в других, потому что во мне больше гордыни. Так похвалите же меня!
Я перехожу от надежды к тоске, от безумных упований к печальному отрицанию; это как дождь и солнце, но солнце из позолоченного картона и дождь серый, не грозовой.
Собрать бы все мои раздумья, все мысли, соорудить бы некий монумент, нагромоздив мечты одну на другую! Короче, стану я королем или свиньею?
Никогда человеку не понять Первопричины, ибо Первопричина есть Бог. Человек видит лишь следствия, эхо причин, призрачные формы; он, сам фантом среди фантомов, стремится их поймать, они же ускользают, он бежит за ними, пока не сорвется в безграничную пустоту и там найдет покой.
Мораль без религии — нелепость, имеющая ценность только для философского ума.
Говорят, нет религии, есть только мораль. Значит, нет ни воздаяния, ни кары, ни добра, ни зла, ничего, только падаль человеческая да гроб дубовый. Будьте добродетельными, смиренными, страдайте, жертвуйте собою, предавайтесь пороку, убивайте, грабьте: это не прибавит вам счастья в вечности.
Для вечности время короче прыжка блохи, а вы думаете о славе и счастье земной жизни и жизни в памяти людской!
* * *
Есть утверждение, довольно глупое, что слово выражает мысль. Точнее будет сказать, что оно мысль искажает: вы можете выразить мысль именно такой, какой она пришла вам в голову? Напишете вы роман так, как задумали?
Если бы фразами можно было передать мысли, я создал бы живописные картины и вы могли бы видеть их! Я пропел бы те смутные и нежные мелодии, что звучат в моей голове, вы ощутили бы аромат моих мыслей, я открыл бы вам все мои мечты — но вы ничего не узнаете, ведь нет слов, чтобы высказать это. Искусство есть не что иное, как вечный перевод мысли формой.
* * *
Я завидую жизни великих художников, наслаждение славой, наслаждение искусством, наслаждение роскошью — все для них! Я бы хотел быть прекрасной танцовщицей или скрипачом, как бы я плакал, страдал, любил, рыдал.
* * *
Бывают печальные радости и веселые печали.
* * *
Есть улыбка необъяснимая, она возникает при встрече с искусством; звучит мелодия скрипки — и мы улыбаемся, это спящая в душе муза пробуждается, и, раздувая ноздри, вдыхает воздух поэзии.
* * *
Ум Монтеня — квадрат, ум Вольтера — треугольник.
* * *
Что мучает меня сегодня? Пресыщенность ли это, желание, разочарование или предчувствие будущего? Рассудок мой болен, сердце пусто. Внешне я обычно весел, но в душе моей пустота, страшная пустота, куда я падаю сломленный, измученный, уничтоженный!
Я больше не пишу; когда-то я писал, одержимый своими мыслями, знал, что значит быть поэтом, я был им, по крайней мере, внутренне, как все великие сердца. Что значит форма? Всегда несовершенная, она искажает мою мысль; вдохновенный музыкант, я играл на скрипке, слышал звуки прекрасные, нежные, как немая речь поцелуев. Будь у меня хороший голос, как бы я пел тогда! Надо мной бы смеялись, узнав, как я восхищаюсь собой, и были бы правы. Все мои сочинения были во мне, и я никогда не написал ни строчки прекрасной поэмы, что услаждала меня. Помню, мне не исполнилось еще и десяти лет, как я начал сочинять:[67] мне грезились слава гения, ярко освещенный зал, аплодисменты, венки — а сейчас хоть я и верю еще в мое призвание или полон бесконечной гордыни, но сомневаюсь все больше и больше. Если бы вы знали, что это за пытка! Знали бы вы мое тщеславие! Какой это яростный коршун! Как он терзает мое сердце! Как я одинок, отчужден, недоверчив, низок, завистлив, себялюбив, жесток! О, как прекрасно будущее, что грезилось мне! Я сочинял жизнь, словно роман, и какую жизнь! Горько отречься от нее. И от любви тоже. Любовь! Я говорил себе: вот мне исполнится двадцать лет, и меня, конечно, полюбят, я встречу кого-то, не важно кого — женщину, и тогда узнаю смысл этого прекрасного слова, что прежде заставляло трепетать все струны моего сердца, все мышцы моей плоти.