Но тогда, летом 1836 года, переживая первую любовь, Флобер не отдавал себе отчета в этом, а вернувшись в Трувиль в конце августа 1838 года и не найдя там госпожи Шлезингер, он понял, что любил ее, и воспоминания о встрече с нею превратили начатую книгу в «настоящие Мемуары».
В повести Флобер дает Элизе другое имя, он называет ее символическим именем — Мария. Встреча с ней — один из важнейших этапов воспитания чувств юноши-поэта, открытие новых свойств его души, переживание не только чувственное, но во многом эстетическое, похожее на рыцарское поклонение Прекрасной Даме. Испытывая «странное мистическое чувство», в котором сливаются «мучение и радость», он становится «взрослым и гордым», взгляд ее зажигает «божественный огонь» в его душе, он пронзительно ощущает бесконечную гармонию, что раньше открывалась ему лишь в природе и поэзии. Сравнение Марии с Венерой, сошедшей с пьедестала, придает этому биографическому эпизоду смысл иерофании — явления божества, превращающего смертного человека в существо более совершенное.
Прерывая рассказ о Марии, Флобер включает в повесть написанный в декабре 1837 года эпизод о первой полудетской влюбленности в маленькую англичанку Каролину Голанд (1820-?), гостившую в их доме. Первоначально этот автобиографический набросок не был предназначен для «Мемуаров безумца», но его элегический и одновременно чуть ироничный тон позволяют оттенить исключительность чувства к Марии. За рассказом о Каролине следует короткая глава о связи с неизвестной женщиной, связи плотской, без любви. Флобер оставляет эту женщину безымянной, и это так же символично, как имя Мадонны, данное им госпоже Шлезингер. В главах, посвященных Марии, мотив безумия звучит лишь однажды как «безумие любви» — «нежное упоение сердца» и «блаженство», гармония души.
История о бездуховной связи с безымянной женщиной, безнадежность любви к Марии вновь возвращают рассказчика к состоянию душевного хаоса и сомнений. И все же в мире, подобном «гигантскому безумцу», есть возможность гармонии, раз существует искусство — единственная «вера, достойная поклонения», и творчество, возможное вопреки всем сомнениям, неудачам и доводам рассудка. Эта идея возникает в образе колоколов, звучащих в финале повести. Колокола, чей звон отмечает каждый этап человеческой жизни, лгут, как поэт, не нашедший точного слова. И так же как поэт, они безумны, ведь «бедная медь» заблудилась между небом и землей, вместо того чтобы «служить в полях сражений или стать конской подковой», но их голос, как голос поэта, окружает мир «сетью гармоний».
«Мемуары безумца», как и «Агонии», были своеобразным письмом,[20] обращенным к тому, кого Флобер называл своим «вторым я», к человеку очень близкому, но все же к «другому», а в 1840–1841 годах он единственный раз в жизни ведет дневниковые заметки.
Правда, это необычный дневник. В нем почти нет дат и последовательного рассказа о событиях, но есть размышления о себе и мире, об искусстве и философии, религии и науке. «Моя жизнь — не события. Моя жизнь — это мысль», — пишет Флобер в «Мемуарах безумца», и заметки в тетради, которую он вел в 1840–1841 году, и есть настоящее свидетельство самосознания двадцатилетнего писателя.
В это время Флобер уже не был учеником коллежа, в декабре 1839 года его вместе с двумя товарищами исключили из класса философии за «непослушание» и в назидание другим. К выпускному экзамену на степень бакалавра он готовился дома, успешно выдержал его, и 22 августа 1840 года отправился в путешествие на юг Франции и Корсику. Из путешествия Гюстав вернулся в начале ноября, и зимой 1841 года должен был готовиться к поступлению на факультет права, где учились его самые близкие друзья — Ле Пуатвен и Эрнест Шевалье.
В «Мемуарах безумца» представлено прошлое, завершенный жизненный этап. В «Дневнике» перед нами настоящее со всей неизвестностью будущего. Флобер и верит в свое призвание художника и сомневается в нем, стремится понять себя, и неопределенность собственной личности особенно тревожит его: «Я отдал бы целое состояние, чтобы стать или глупее, или разумнее, атеистом или мистиком, чем-то завершенным, целостным, идентичным, чтобы это можно было определить одним словом», — писал он Эрнесту Шевалье в 1839 году.[21]
В «Дневнике» он пытается сделать это, ищет свою точку зрения на мир. В первой части «Дневника», написанной до путешествия на Корсику, Флобер настойчиво противопоставляет два способа восприятия и познания мира: рациональный, научный и иррациональный, эстетический. Предпочтение он отдает последнему, полагая, что лишь так можно видеть и понимать мир в целом, не разрушая его единства.
В это время Флобер вновь переживает религиозные и мистические порывы. Но теперь к религии его влечет не тревога смерти, о которой он писал в «Агониях», а чувство эстетическое: страсти Христовы кажутся ему прекраснее всего на свете. Здесь намечается характерное для зрелой эстетики Флобера отождествление искусства и религии. «Хотите стать Богом — станьте поэтом», — пишет он.
В эстетических размышлениях 1840 года он настойчиво противопоставляет вдохновение размышлению, чувство разуму, откровение рассуждению, а вкусу — «нёбо», то есть способность ощущать «неуловимую чистейшую сущность» поэзии.
Но именно в размышлениях об искусстве ему особенно остро открываются не только противоречия идеи и материи, мысли и слова, но и необходимость привести их в гармонию: «Есть утверждение, довольно глупое, что слово выражает мысль. Точнее будет сказать, что оно мысль искажает», — повторяет Флобер, но в то же время определяет искусство как «перевод мысли формою». С этого момента и навсегда важнейшей проблемой для него становится стиль. Позже, закончив работу над романом «Госпожа Бовари», он скажет: «Форма и мысль для меня едины, и я не представляю себе одно без другого. ‹…› Точная мысль влечет за собой точное слово и является им».[22]
Первая часть «Дневника», где Флобер предстает «истинным романтиком»,[23] идеалистом, обрывается наброском в романтическом восточном духе. Флобер отправляется в путешествие на юг Франции и Корсику и на время оставляет дневник. Эта поездка стала одним из самых значительных событий в его жизни, домой он вернулся повзрослевшим и изменившимся.
В 1840 году, до путешествия, Флобер был мучительно недоволен собой, он по-прежнему называл себя немым, жаждущим говорить, отчаивался: «Себя я считаю освистанным, униженным, опозоренным, я больше не знаю, на что надеяться, чего желать, что есть во мне: я могу стать всего лишь жалким писакой, тщеславным ничтожеством». Вернувшись из путешествия, он снова берется за дневник и теперь в афористичных, пронумерованных римскими цифрами фрагментах, хладнокровно и отстраненно, черта за чертой набрасывает свой интеллектуальный портрет. Он больше не немой и не безумец, он ищет свое «я» и, не желая ограничиться какой-то одной точкой зрения на мир, принимает двойственность своей натуры: «Я ни материалист, ни спиритуалист. Если бы я стал кем-то, то скорее материалистом-спиритуалистом».
«Прощай, Гюстав», — говорит он на последней странице «Дневника», прощаясь с поэтом- романтиком в себе. Здесь начинается превращение Поэта в Художника. Другим прощанием с поэтом стала повесть «Ноябрь».
Флобер начал ее, возвратившись из путешествия на Корсику, и закончил осенью 1842 года. В это время он стал студентом юридического факультета и не сомневался в том, что сумеет получить диплом адвоката, но внутренне все больше противился этому и чувствовал, что наступило время разрешить, наконец, сомнения в том, способен ли он быть писателем. Сделать это можно было только одним способом: написать книгу и доказать себе, есть у него талант или нет. Флобер думает о трех произведениях в разных жанрах, требующих разной манеры письма. «Я вложу в них все, что сумею вложить, по части стиля, страсти, ума, а там — посмотрим», — пишет он своему бывшему учителю Гурго-Дюгазону в январе 1842 года.[24] Речь идет о неосуществленном замысле восточной сказки, о первом «Воспитании чувств» и о повести «Ноябрь» — самой глубокой по содержанию и совершенной по форме из всех книг, созданных Флобером до 1845 года.
Ее название указывает на реальное время действия повести — вечер поздней осени, когда герою являются воспоминания обо всей его прошедшей жизни. Флобер дает повести подзаголовок — «фрагменты в неопределенном стиле», намекая на присутствие в ней разных «голосов». Она начинается от первого лица и продолжает исповедь, начатую «Мемуарами безумца». Но теперь автор выступает в облике тоскующего, обреченного на смерть поэта. В его воспоминаниях о детстве, юности, мечтах о дальних путешествиях, творчестве, славе и любви, нарушая законы автобиографии, воскресает голос героини, звучит ее исповедь. А после смерти поэта рассказ, от третьего лица, завершает его друг, и так происходит окончательное превращение автобиографии в повесть, исповедальный рассказ о себе становится отстраненным анализом «другого».
Несмотря на присутствие разных голосов, повесть обладает внутренним единством. Мотивы любви и смерти, возникая на первых страницах, придают цельность лирическим «фрагментам», в которых Флобер прощается с юностью.
Мотив любви возникает как «пленительная тайна женщины», неотделимая от тайны будущего, похожего на волшебную сказку. На смену детскому предчувствию любви приходит любовь отроческая, «когда чувственность ничего не значит и что-то бесконечное переполняет душу». Вслед за ней — взросление ума и сердца, мечты о страстях, известных по книгам и непреодолимая жажда испытать их все, пробуждение юношеской чувственности и встреча с женщиной, на которую обращена первая страсть.
Прообразом героини, куртизанки Мари, стала Элали Фуко де Ланглад, владелица гостиницы «Ришелье» в Марселе, где по дороге на Корсику останавливался Флобер. Хозяйка и молодой постоялец столкнулись во дворе у фонтана, когда Гюстав возвращался в гостиницу после морского купания. Днем Элали пришла в его комнату, а затем явилась к нему ночью. На следующий день Флобер уехал из Марселя и больше никогда не видел Элали. Они писали друг другу, но недолго — с января по август 1841 года. Именно в это время Флобер работал над повестью, и личный опыт немедленно трансформировался в художественное повествование.
Между Элали и Мари нет внешнего сходства. Ее облик напоминает Элизу Шлезингер, и даже имя, данное Элали в повести, созвучно имени, которым Флобер назвал в «Мемуарах безумца» госпожу Шлезингер. Мария — «любовь небесная», Мари — «любовь земная». Античная красота Мари, золотое сияние, окружающее ее в первой сцене, подчеркивают символический характер этого образа, и первый чувственный опыт героя приобретает смысл иерогамии — символического священного брака. Встреча с ней — завершающий аккорд «воспитания чувств» поэта: «Я пытался вернуть прежние фантазии, но в них вплеталась память о недавних впечатлениях, и все смешалось — призрачное и телесное, мечта и явь, женщина, только что оставленная мною, заключала в себе все — она была итогом прошлого, и с нее начиналось будущее».
Мари рассказывает свою историю, полностью вымышленную автором, и в повести возникает еще одно «я», настолько близкое герою, словно перед нами его символическая биография: «Незнакомые друг с другом, она — в разврате, я — в невинности, мы шли одной дорогой, к одной и той же бездне. Я искал любимую, она искала любимого, она искала в мире, я — в душе, но оба тщетно».
Герою важно обрести идеал не только в любви, но и в творчестве, однако, как иронически замечает третий рассказчик, «он был слишком поэт, чтобы преуспеть в литературе». Правда, голос этого повествователя, возникающий после смерти главного героя, с тем чтобы до конца довести рассказ, не тождествен голосу автора. «Разумный» друг героя предвещает появление Анри — героя первого «Воспитания чувств», а образ поэта предшествует образу Жюля, с которым Флобер «изживает свои юношеские романтические представления о стихийно-интуитивном творчестве».[25]
Разочарованный, утративший силы и желание жить, поэт угасает, «уничтожая себя одной лишь силой мысли». Смерть его символична и подобна мнимой смерти в обряде инициаций: юный автор словно приносит в жертву самому себе свое прежнее «я»,[26] но это не означает полного отрицания прежней личности.
Поэт «Ноября» должен умереть, чтобы возродиться Художником в первом «Воспитании чувств». Не случайно Флобер особенно дорожил этой повестью, читал многим своим друзьям, часто цитировал фрагменты в письмах. «Если ты хорошо слушала «Ноябрь», — писал он Луизе Коле, — ты должна была угадать многое невыразимое и, возможно, объясняющее, каков я. ‹…› «Ноябрь» был завершением моей юности. Осталось во мне от юности немного, но сидит оно крепко».[27]
ВЕЧЕРНИЕ ЭТЮДЫ
Вечер шестой
ПУТЕШЕСТВИЕ В АД
I
И был я на вершине горы Атлас,[28] и видел оттуда мир, роскошь его и нищету, добродетель и гордыню.
II
И явился мне Сатана и сказал: «Иди со мной, смотри, вглядись! Ты увидишь мое царство, мой мир».
III
И повел меня с собою Сатана и показал мне мир.
IV
И, летя на крыльях, достигли мы Европы. Там видел я ученых, писателей, женщин, фатов, педантов, королей и мудрецов. И эти последние были безумнее всех.
V
И видел я, как брат убивал брата, мать лгала дочери, как писатели, радея лишь о славе своего пера, творили зло, как предавали священники, педанты иссушали юность, и война снимала свою жатву.
VI
Там интриган, пресмыкаясь в грязи, полз к ногам людей великих и жалил, словно змея. А когда те падали, и благородные головы пятнала грязь, он трясся от злобной радости.
VII
Там, на ложе порока, где сыновья наследовали от отцов науку измены, король наслаждался ласками куртизанки. Она правила Францией,[29] а слепой народ рукоплескал королю.
VIII
И вот предо мною два гиганта. Один — старый, согбенный, морщинистый и тощий. Он опирается на длинный кривой посох Педантизма. Второй гигант молодой, благородный и сильный, у него рост Геркулеса, голова поэта и плечи из золота. Огромная палица была его опорой. Но кривой посох сокрушил палицу. Разум, так называлась она.
IX
И гиганты сошлись в мощной схватке, и сдался, наконец, старик. Я спросил, как его имя.
— Абсолютизм, — ответил он.
— А твой победитель?
— У него два имени.
— Какие же?
— Одни зовут его Цивилизацией, другие — Свободой.
X
И Сатана ввел меня в храм, но храм тот был разрушен.
XI
И там свинцовые гробы переплавляли в пушечные ядра. И прах клубился вокруг, но никому не было до него дела. И был тот век веком кровавым.
XII
И опустели руины. Один только нищий в лохмотьях остался у подножия колонны, седой, согбенный горестями, бесчестьем и позором, один из тех, чей лоб избороздили заботы, в двадцать лет он вобрал в себя все боли века.
XIII
И казался он муравьем у подножия пирамиды.
XIV
И долго смотрел он на людей, и те бросали на него взгляды, полные презрения и жалости, и он проклял их всех, потому что был тот старик самой Истиной.
— Так покажи мне твое царство! — просил я Сатану.
— Вот оно!
— Но где же?
И ответил мне Сатана:
— Мир — это и есть Ад.
МЫСЛЬ
Вечер седьмой
Звуки возникали, прерывались и слышались вновь, то возвышенно, то резко, то вальс, то галоп.