Мемуары безумца - Гюстав Флобер 4 стр.


И знаете ли вы, что слышал он, этот человек в золоченом рубище? Звуки бала, звон бокалов, шум оргии раздавались над его головой!

Он умер вскоре, бедный безумец! Его зарыли, но не было при этом ни почестей, ни речей, ни слез, ни пышности, ни фанфар.

Ничего.

А ведь это был король Карл VI.[34]

Позже был другой человек, испытавший несчастье еще более страшное и жестокое. Кто мог сказать в светлые дни его молодости, что прекрасная голова этого юноши упадет до срока, и упадет от удара палача? Настал день, и в Тампле отчаянно и безутешно семья оплакивала обреченного на смерть родного человека.

То был глава семьи, он обнимал детей и жену. И когда они так рыдали, оглашая тюрьму криками безнадежности, дверь распахнулась, вошел тюремщик, за ним — палач, единым ударом ножа гильотины обезглавивший старую монархию. А вокруг окровавленного эшафота вопил от радости народ, обратив на голову одного человека месть за все свои прошлые страдания. Тем человеком был Людовик XVI.

А вскоре пал еще один владыка. Но то был колосс, и его падение сотрясло землю.

Несчастный великан, погибший от булавочных уколов, словно лев от укуса насекомого. Каким прекрасным и величественным был он даже на коленях! Как велик был этот гигант на смертном ложе! Каким великим он остался после смерти! Каким великим был он на троне и великодушным к народу!

И что же такое смертное ложе, могила, трон, народ? То, над чем хохочет Сатана. Ничто, ничто! Вечное Небытие! И все же то был Наполеон — несчастнейший из императоров, величайший из людей.

Что ж, это так! Каждому свое — нищета народу, несчастье королям.

XVI

Несчастье! Вот слово, которое правит человеком, как рок столетиями и революции цивилизацией.

XVII

Что такое революция? Порыв ветра. Он возмущает поверхность океана и улетает, взволновав море.

XVIII

Что такое век? Минута в ночи.

XIX

Что такое несчастье? Жизнь.

XX

Что такое слово? Ничто. Как и Бытие, всего лишь простая длительность.

XXI

Что такое человек? О, что есть человек? Что я об этом знаю? Спросите призрака, что он такое, и он ответит, если только ответит: я тень такого-то. Что ж, человек — образ Бога. Какого? Того, кто властвует над ним. Сын ли это Добра, Зла или Небытия? Берите всех троих — и получите Троицу.

XXII

И было время, время юности и неведения, когда я мечтал о Боге, любви, счастье, думал о будущем, о родине. Сердце мое чаще билось тогда при слове «свобода»! Тогда — о, Творец должен быть проклят своими твореньями! Тогда явился мне Сатана и сказал:[35] идем, идем же! Есть у тебя гордость в сердце и поэзия в душе, идем, я покажу тебе мой мир, мои владения.

И он увлек меня с собою, и я вознесся, подобно орлу, парящему в облаках.

И вот мы достигли Европы.

Здесь показал он мне ученых, писателей, женщин, фатов, палачей, королей, священников и ученых. Эти последние были безумнее всех.

И видел я, как брат убивал брата, мать продавала дочь, писатели лгали людям, священники предавали верующих, чума пожирала народы, и война снимала свою жатву.

Там интриган, змеею пластаясь в грязи, подползал к ногам великих и жалил их. Те падали, а он трясся от злобной радости, видя, что и благородные головы запятнаны грязью.

Там король тешился грязным развратом на фамильном ложе, где сыновья наследовали пороки отцов.

АГОНИИ

Странное название, не так ли? И, взглянув на эти строки незначительные и банальные, никто не усомнится в том, что в них нет серьезных мыслей.

— Агонии! Я думаю, это какой-то отвратительный и мрачный роман?

— Вы ошибаетесь, это история внутренней жизни, куда более отвратительной и мрачной.

Это нечто смутное, неопределенное, навеянное кошмарами, презрительным смехом, слезами и бесконечными грезами поэта.

Поэт? Могу ли я дать это имя тому, кто холодно с жестоким сарказмом и иронией все клянет и смеется, говоря о душе. Нет, это не поэзия, но проза, не проза, но крики. А в них — безумие, пронзительность, тайна, много правды и мало благозвучия. Это книга причудливая и неопределенная, как жуткие гротескные маски.

Скоро исполнится год, как автор написал первую страницу, и с тех пор несколько раз то оставлял этот печальный труд, то вновь принимался за него. Он писал эти страницы в дни сомнений, в минуты тоски, одни сочинял в ночной лихорадке, другие в разгаре бала, под лаврами в саду или на скалах у моря.

Всякий раз, когда смерть касалась его души, когда падал он с высоты, когда, словно карточный замок, разбивались и рушились иллюзии, всякий раз, наконец, когда нечто тягостное и волнующее вторгалось в его жизнь, внешне безмятежную и тихую, — тогда вырывались у него крики и лились слезы. Он писал, не заботясь о стиле, не желая славы, писал так, как другие непритворно плачут и искренне страдают.

Никогда не думал он печатать эти заметки — в них слишком много правды и убежденной веры в Небытие, чтобы открыть это людям. Он написал это для одного или двух друзей,[36] для тех, кто, поймет и не скажет, пожимая руку, «это хорошо», но скажет «это правда».

Наконец, если кто-то несчастный случайно потянется листать эти страницы — пусть остановится! Они жгут и сушат руку, прикоснувшуюся к ним, лишают зрения глаза их читающего, убивают душу того, кто понимает их.

Нет! Если кто-нибудь найдет эти листы — пусть остережется читать, а если это на беду случится — пусть не говорит, что это сочинение сумасшедшего, безумца, но пусть скажет: он страдал с невозмутимым лицом, с улыбкой на губах и счастьем во взоре. Пусть этот кто-то будет благодарен автору за то, что он многое скрыл, за то, что не покончил с собой прежде, чем написать все это, за то, что вместил в эти несколько страниц бездонную пропасть скептицизма и безнадежности.

I

Вновь я принимаюсь за труд, начатый два года назад, труд печальный и долгий. Долгая печаль — символ самой жизни.

Почему я надолго оставил этот труд, почему он внушал мне отвращение? Откуда мне знать это?

II

Отчего все тяготит меня на этой земле? Отчего утро, вечер, дождь и ясный день кажутся мне унылыми сумерками, когда закатное солнце уходит за бескрайний океан?

Мысль — другой бесконечный океан! Это поток Овидия,[37] «море безбрежное», а буря — смысл его бытия.

III

Я часто спрашивал себя, для чего я жил, зачем пришел в этот мир, но лишь бездна открывалась передо мною, бездна позади, вверху и внизу — всюду тьма.

IV

Жизнь человеческая — проклятие, вырвавшееся из груди гиганта, рухнувшего со скалы, он умирает, и судороги его сотрясают воздух.

V

Люди часто говорят о Провидении и небесной благодати. У меня нет ни малейшей причины верить в это. Бог развлекается, мучая людей, чтобы узнать, до какого предела можно довести страдания. Разве не похож он на ребенка, знающего, что майский жук умрет, и с тупой жестокостью обрывающего у него сначала крылья, затем лапки и, наконец, голову?

VI

По-моему, в основе всех человеческих поступков лежит тщеславие. Когда я говорю, действую, что бы то ни было делаю, а затем анализирую свои слова и поступки, я всегда нахожу этот старый порок, угнездившийся в сердце или уме. Многие люди подобны мне в этом, но мало кто так откровенен.

Последнее написанное мною, пожалуй, истинно — из тщеславия я написал эти строки. Но мне не хочется казаться тщеславным — что само по себе есть тщеславие, — и потому я, может быть, зачеркну их.

Слава, которой я так желаю, — всего лишь ложь. Безумный наш род людской! Я похож на того, кто находит женщину безобразной, и все же влюбляется в нее.

VII

Сколько возвышенной глупости и жестокого шутовства в том, что зовется словом Бог!

VIII

Для меня предел возвышенного в искусстве — это мысль, то есть ее выражение столь же стремительное и духовное, как она сама.

Кто из нас не ощущал в себе бремени чувств и идей противоречивых, наводящих ужас, пламенных? Они неподвластны анализу, но книга, их соединившая была бы самой природой. Ведь что такое поэзия, если не единство божественной природы, чувства и мысли?

Если бы я был поэтом, какие прекрасные вещи я создал бы!

Я чувствую в сердце тайную, невидимую силу. Неужели это проклятие на всю жизнь — быть немым, желать говорить и чувствовать, как вместо слов на губах от ярости вскипает пена.

Вряд ли бывают положения более отчаянные.

IX

Я сам себе наскучил и хотел бы околеть, напиться или стать Богом, чтоб издеваться.

И все к чертям!

1838

В эту пору, когда принято дарить подарки, обмениваются золотыми монетами или рукопожатиями. — А я преподношу тебе мои мысли, грустный подарок! Прими их, они твои, как и мое сердце.

В них заключена вся душа. Моя ли это душа или кого-то другого? Сначала я хотел написать личный роман, где скепсис достигал бы пределов отчаяния, но я писал, мои чувства пронизали сюжет, пером водила душа и сломала его.

Чья здесь душа? Я хочу оставить это в тайне, дать основания догадкам. Но тебе они не нужны.

Ты скажешь, быть может, что экспрессия чрезмерна и картина беспричинно мрачна. Вспомни — писал это безумец, и если покажется, что слово превосходит выраженное им чувство, — это значит, что в тот миг автор ощутил тяжесть своего сердца.

Прощай, думай обо мне и за меня.

I

Зачем писать эти страницы? К чему они? Что сам я об этом знаю? Глупо, по-моему, расспрашивать людей о мотивах их поступков и сочинений. А сами вы знаете, почему открыли эти жалкие листки, исписанные рукой безумца?

Безумец. Это страшно. А кто ты, читатель? К какой категории причисляешь себя, к глупцам или безумцам? Если б ты мог выбирать, то из тщеславия предпочел бы последнее. И вот я снова спрашиваю: для чего нужна книга, если она ни назидательная, ни забавная, ни химическая, ни философская, ни сельскохозяйственная, ни элегическая? Нет в ней советов насчет баранов или блох, ни слова нет о железных дорогах, о бирже, о тайных изгибах человеческой души, о средневековых костюмах, о Боге, о Дьяволе. В ней говорится о мире — об этом гигантском безумце, что столько веков кружится в пространстве, не сходя с места, и воет, и брызжет слюною, и сам себя терзает.

Я не больше вас знаю, как назвать то, что вы сейчас прочтете. Ведь это не роман, не драма с четким планом или стройный замысел, ограниченный вехами, чтобы идея вилась змеей по размеченным бечевой дорожкам.

Я просто собираюсь излить на бумагу все, что придет мне в голову, мысли, воспоминания, впечатления, мечты, капризы, все, что творится в сознании и душе, смех и слезы, белое и черное, рыдания, выплеснувшиеся из сердца и жидким тестом расплывшиеся в пышных фразах, и слезы, пропитавшие романтические метафоры.

Однако я с грустью представляю, что иступлю пакет перьев, истрачу бутылку чернил, нагоню тоску на читателя и затоскую сам. Я так усвоил привычку к насмешке и скепсису, что здесь, от начала и до конца, вы найдете неизменное шутовство, а весельчаки, любящие позабавиться, смогут в итоге посмеяться и над автором, и над собой.

Вы узнаете, что следует думать о плане мироздания, о моральном долге, о добродетели, о филантропии[38] — вот слово, которое я хотел бы написать на подошве моих сапог, когда они у меня будут, чтобы его могли прочесть и запомнить все, даже самые подлые, ничтожные, раболепные, опустившиеся до последнего предела существа.

Было бы ошибкой, все же, видеть в этом не развлечение бедного безумца, а нечто большее.

Безумец!

А ты, читатель, быть может, ты женился[39] или уплатил долги?

II

Итак, я расскажу историю моей жизни. И какой жизни! Но разве я жил? Я молод, на лице моем нет морщин, и сердце бесстрастно. О, как спокойна была жизнь, какой уютной и счастливой, безмятежной и чистой казалась она! Да, она была мирной и тихой, как могила, душа которой — труп.

Едва ли я жил: света я не знал, то есть у меня не было любовниц, льстецов, слуг, экипажей, я не был, как говорится, вхож в общество — оно мне всегда казалось фальшивым и напыщенным, увешанным мишурой, скучным и чопорным.

Ведь моя жизнь — не события. Моя жизнь — это мысль.

Что же это за мысль? Я в той поре, когда все веселы, счастливы, женятся или влюбляются, опьяняются любовью и славой, когда сияют огни и полнятся бокалы на пиру, но из-за этой мысли — я одинок и наг, холоден ко всему, равнодушен к поэзии, предчувствую смерть и горько смеюсь над своей медленной агонией. Так с улыбкой умирает эпикуреец, вскрыв себе вены и погрузившись в ароматную ванну, так хмельной гость покидает утомившую его оргию.

Какой долгой была эта мысль! Словно многоголовая гидра, она каждой пастью своей терзала меня.

Мысль скорбная и горькая, мысль шута в слезах, мысль философа в раздумье.

Как много дней моей жизни, долгих и монотонных, прошло в размышлениях, в сомнениях! Сколько зим я провел, понуро сидя у камина перед догорающим огнем, едва заметным в слабых отблесках закатного солнца, сколько летних вечеров провел я в полях, глядя, как в сумерках бегут и клубятся облака, как ветер волнует колосья, слушал шелест деревьев и ночное дыхание природы.

Каким мечтательным ребенком я был! Маленьким безумцем, без точных представлений, без определенных взглядов! Я смотрел, как струится река среди деревьев, склонивших в нее ветви, и осыпаются в воду цветы; из детской кроватки разглядывал далекую луну в синем небе, освещавшую мою спальню и украшавшую причудливым узором ее стены; я восторгался ясным солнцем или весенним утром, его светлой дымкой, цветущими деревьями, маргаритками, раскрывшими лепестки.

А еще — и это одно из самых дорогих и нежных моих воспоминаний — я любил море, любил смотреть, как бегут чередой валы, как разбивается в пену, растекается по берегу и шумно отступает, скользя по гальке и ракушкам, волна.

Я носился по скалам, брал в горсти океанский песок и отпускал его сквозь пальцы лететь по ветру, бросал в воду морскую траву, всей грудью вбирал в себя соленый и свежий воздух Океана, что так полнит душу энергией, мыслями поэтическими и свободными.

Я созерцал безбрежность, простор, бесконечность, и душа моя замирала перед этим неизмеримым горизонтом.

Но есть другой горизонт без границ! Пропасть бездонная. О нет, более широкая и глубокая бездна открылась предо мной! В той пропасти не бушевала буря, если бы так, она б наполнилась — но она пуста!

Я был веселым и смешливым, любил жизнь и мою мать. Бедная мама!

Еще я помню, как по-детски радовался, глядя на скачущих по дороге лошадей, на пар от их дыхания и брызги пены на сбруе.

Мне нравилась однообразная и мерная рысь, покачивающая коляску, а когда они останавливались — все умолкало в полях. Пар поднимался из их ноздрей, расшатавшийся экипаж укрепляли на рессорах, ветер свистел в окна, и это было все…

Во все глаза смотрел я на празднично разодетую толпу, радостную, суматошную, шумную, на бурное море людское, что в гневе страшнее шторма, а в глупости неистовее его.

Назад Дальше