Ветер рвет паутину - Герчик Михаил Наумович 12 стр.


У меня гулко стучит сердце, его стук, наверно, слышен по всему дому. Значит, дядя Егор здесь! Значит, приехал. И все будет так, как сказал Артем Павлович!

Мама приподнимает меня и кладет на подушку.

— Ишь, побелел-то как, господи! — говорит она, и у нее по-привычному мелко дрожат губы. — Да обозналась я, откуда ему тут взяться-то, дяде Егору. Далеко он, ох далеко.

— Конечно, обозналась, — как можно равнодушнее отвечаю я. — Наверно, начальник какой-нибудь усатый приехал, вот ты и подумала, что дядя Егор. Я ведь сколько раз хотел написать ему, а ты мне даже листа бумаги и конверта жалеешь.

— Да не жалею я, Сашенька, — тихонько говорит мама и, прижав руки к груди, мягко ходит по комнате. — Господи, не жалею. Он, — и она испуганно кивает на стену, за которой сопит дядя Петя, — он не велит. Правду тетя Таня говорила: заел он жизнь мою, совсем заел.

Мне хочется обнять ее, разгладить горькие морщинки на ее лице, — столько их появилось за эти два месяца! — погладить ее красные, распухшие в суставах руки, сказать, что сегодня все это окончится, что скоро мы уедем в Минск, домой… Я тянусь к ней, но пронзительное: «Анюта!», которое доносится из-за стены, срывает ее с места. Сгорбившись, шаркая, как старуха, ногами, она уходит.

Дядя Петя занят сборами. Он принес откуда-то из сарая большой желтый чемодан, и теперь мать мечется по комнате, подавая ему рубахи, белье.

— Куда это ты снова собрался? — жалобно спрашивает она.

— А тебе какое дело? — огрызается он. — Принеси лучше сала соленого да в чистую тряпицу заверни. Ну, живо!

И мама послушно бредет в кладовую за салом. Я лежу и сжимаю зубы так, что они начинают ныть. Надо терпеть. «Потерли, — сказал Артем Павлович, — недолго тебе терпеть осталось, Сашка». Но как утерпишь, если рядом так обижают твою мать, так издеваются над нею? И я колочу кулаками в тонкую перегородку и кричу:

— Фашист проклятый! Фашист!

— Анюта, уйми своего щенка, а то я ему сейчас голову откручу, — говорит дядя Петя и тяжело ударяет по столу. Жалобно звенят стаканы, а мама вбегает и закрывает мне рот скользкой от сала рукой.

— Сашенька, — шепчет она бледными, потрескавшимися губами. — Сашенька…

Я с горечью отталкиваю ее руку.

…Все длиннее и длиннее становятся тени лип за окном, и золотые и синие искры не вспыхивают больше в снегу. Холодный ветер лепит одну к другой потускневшие снежинки, и тени, как очумелые, мечутся по гладкому белому простору. И лес уже тоже не синий, а черный, и вершины елей и сосен где-то на самом горизонте острыми пиками вспарывают промерзшее блеклое небо.

Вечереет. Хрипло рычит Мурза. Протяжно хлопает дверь. Пришел старик — «брат» Гавриил. Дядя Петя хлопочет вокруг него, снимает с него полушубок, а он отдирает с бороды звонкие льдинки и бросает их в угол. Скоро начнут собираться люди, чтобы ждать конца света. И мне становится страшно.

А вдруг Катька сегодня не придет? Ведь план, который придумал Артем Павлович, во многом зависит от нее. А если она заболела? Лежит теперь, и у нее температура. А на улице холодно. Ветер. Куда она пойдет?

Нет, она не может не прийти! Она не может заболеть. Венька бы пришел, приполз бы. И она придёт. Она славная, Катька. Настоящий друг!

Все чаще и чаще хлопает набрякшая на морозе дверь, и холодные струйки воздуха проползают в мою комнату. Мама переносит меня в зал, где уже начали собираться люди. Сегодня в первый раз за все время я не упираюсь. Я должен быть там.

Старик сидит за столом и вполголоса читает библию. Время от времени он поднимает красные веки и, искоса поглядывая на меня круглыми ласковыми глазами, улыбается в пушистую бороду. Пухлые маленькие руки его бережно переворачивают страницы, губы медленно шевелятся, открывая почти беззубые десны. Рядом с ним — дядя Петя. Пауки ждут своего часа.

А люди все идут и идут — хмурые, усталые, озабоченные люди. Старики в потертых полушубках, дряхлые бабки в черных, узлом завязанных под подбородком платочках и подшитых валенках. Вот женщина с маленьким ребенком, закрученным в толстое одеяло, и еще одна молодая, краснощекая, в тугой юбке и хромовых сапогах, в накинутом на широкие круглые плечи белом пуховом полушалке. Я вижу ее здесь впервые, она растерянно оглядывается вокруг и покусывает ярко-красные губы. Вот ввалился дурачок Яшка, здоровенный парень лет двадцати с огромными руками и сонными, как у рыбы, глазами. Он хихикает и трясется от холода — на Яшке рваный пиджачок, а вокруг шеи намотано грязное полотенце. Он смирный и никого не трогает, ухаживает за колхозными лошадьми и живет в маленьком домике вместе с матерью. Вернее, только считается, что он там живет, потому что обычно он днем и ночью пропадает на конюшне. И пальто свое он, верно, накинул на какого-нибудь коня, а сам пришел раздетый.

О Яшке мне рассказывала мама. В детстве он переболел менингитом и с тех пор помешался. К нам Яшка приходил каждое воскресенье, сидел в уголке и что-то бормотал себе под нос. А когда люди начинали кричать и кататься по полу, дядя Петя объявлял, что на Яшку сошел «святой дух». И Яшка плясал, и кривлялся, и выкрикивал всякие непонятные слова. Это поддавало жару, и все начинали выть и орать еще громче.

А Катьки все нет и нет… У меня начинают стучать зубы, хотя в комнате так душно, что огонь в лампе то и дело вздрагивает. Лохматые тени, как паучьи сети, бродят по стенам и потолку, ледяными огоньками пырскают дяди Петины глаза, беззвучно шевелит толстыми губами старик. Вот он осторожно кашлянул в кулак, и я обмираю. Все! Сейчас начнется молитва.

Катька не пришла.

И в это время я слышу ее звонкий голос.

— Господи, спаси и помилуй нас, — говорит она и, тяжело дыша, останавливается у двери. Ее мать пробирается вперед, к столу.

Я пристально смотрю на Катю. У нее скучное вытянутое лицо, и пальцы, как всегда, в чернилах. Смиренно потупившись, она ждет только одного — когда начнется молитва. Меня она не замечает.

Проходит минута, другая. И вдруг обожженные ресницы ее взлетают вверх, она подмигивает мне и снова замирает. Бабка Мариля, которая проходит мимо, чтобы запереть в сенях дверь, обшаривает ее настороженным взглядом. Но Катька не смотрит на нее. Маленькая, робкая, в коротком пальто, которое она еще не успела снять, Катька жмется к спинке кровати, и глаза у нее сонные и равнодушные.

Начинается молитва. На этот раз она: тянется особенно долго, кажется, ей не будет конца. Затем дядя Петя дергает маму за рукав, и она запевает песню. Голос у нее дрожит и тонет в хриплых голосах старух.

Молодая женщина в хромовых сапогах растерянно вертит головой и поднимается с колен. Я чувствую, что ей страшно, что ей хочется убежать отсюда. Но старик тут же оказывается рядом с нею. Насупившись, он взглядом снова пригибает ее к полу, и тогда я догадываюсь, кто эта женщина. Это, наверно, та самая продавщица, которая сделала растрату, а старик ей дал деньги. Теперь она боится его.

Старухи уже плачут. Они раскачиваются на скамьях, протяжно кричат и бьют себя в грудь сухими кулаками. «Бу-бу-бу-бу!» — ласково бормочет Яшка-дурачок.

Меня начинает трясти, как в лихорадке. Я поворачиваюсь к двери — Катькина макушка исчезла. Весь обратившись в слух, я улавливаю, как тихонько скрипнул большой засов.

Скрипнул, или мне это только показалось?

Катька, Катька, славная девчонка с перемазанными в чернила тонкими пальцами и выгоревшими жиденькими косичками! Каким же надо быть по-настоящему смелым человеком, чтобы стоять, как ты сейчас, в темных холодных сенях и, сдерживая дыхание, снимать тяжелый, настывший на морозе засов! Каким смелым надо быть, чтобы, как ты, выхватить из огня красный галстук! И никто не знает об этом, потому что смелые никогда не бывают хвастунами: Катька никому, кроме меня, не рассказала о галстуке и — я это точно знаю — никому не расскажет о том, как сейчас выручает меня. Но я обязательно расскажу о ней. Надо, чтобы все ребята знали, откуда появились у нее розовые рубцы на руках. Потому что это очень здорово — знать, что рядом с тобой живет и учится самая обыкновенная девчонка, которая готова пойти в огонь и в воду за своего товарища. И не в годы войны, а в самые мирные дни.

Я закрываю глаза. Сейчас скрипнет дверь, и дядя Петя сразу догадается, что Катька неспроста ходила в сени. Он ведь может убить ее куда раньше, чем меня, если почует, что скоро, скоро призовут его люди к ответу. Но дверь почему-то не скрипит. Долго-долго, А когда я открываю глаза, над спинкой кровати я снова вижу Катькину макушку. И сухой, колючий ком — в который раз за последние дни! — застревает у меня в горле, и я торопливо сглатываю его и не могу сглотнуть.

А «бешеные» уже расходились не на шутку. Сплошной вой рвет потолок, колеблет тусклый язычок пламени в лампе. У стола — Яшка-дурачок. «Святой дух» уже сошел на него, он вертится на месте, размахивает длиннющими руками, а на губах у него закипает, пузырится пена. Старухи, как черные тени, ползут к нему на коленях, в исступлении протягивая руки.

— Тырлы, бырлы, мырлы! — выкрикивает Яшка, и я чувствую, как на мне замирает холодный, цепкий взгляд дяди Пети. Глаза у него запали, ворот рубашки разорван, по отвисшей губе течет слюна.

— Кровью младенца невинного очиститься от грехов своих велит господь сестре нашей Анюте, — глухо говорит он, и на мгновение жуткая тишина окутывает комнату. У продавщицы враз отвисает челюсть, она дико оглядывается вокруг. Мама отшвыривает ее в сторону, подбегает ко мне, заслоняет мою кровать своим телом и пронзительно кричит:

— Не да-а-а-м! Господи, не да-а-а-м!

Лопается и исчезает тишина.

— Дай, дай, дай! — орут обезумевшие от долгой молитвы и криков люди, и крючковатые пальцы со всех сторон тянутся к маме. — Дай, дай, дай!

Я чувствую, что от ужаса вот-вот потеряю сознание. Я вижу Катьку. Она стоит рядом с мамой и ногами бьет по протянутым рукам. Я вижу дядю Петю… И в это время с треском распахивается дверь.

— Стой! Ни с места!

Целая толпа людей вваливается в комнату. Среди них я замечаю Артема Павловича, дядю Егора, профессора Сокольского, совсем незнакомых мне женщин, мужчин…

Упав на мою кровать, взахлеб плачет и ломает руки мама. Дядя Егор обнимает ее за плечи и прижимает к себе. И снова тишина, страшная тишина повисает в доме.

И вдруг я слышу голос профессора Сокольского. Он пристально смотрит на дядю Петю, который стоит, низко пригнув голову, возле стола, и неуверенно говорит:

— Позвольте, позвольте… Яковицкий? Неужели Яковицкий? Да нет, не может быть!

Дядя Петя резко оборачивается, хватает со стола библию и швыряет ее в лампу. Лампа гаснет, по комнате со звоном рассыпается стекло. И вслед за тем снова слышится звон стекла. Это, воспользовавшись суматохой, дядя Петя выбил окно и выпрыгнул в огород. Несколько человек бросаются за ним, кто-то зажигает фонарик, и тонкий луч торопливо шарит по лицам сгрудившихся в углу.

А потом далеко за окном, там, где темнеет лес, долго мелькают красные точки. Это люди с зажженными факелами ищут дядю Петю. Только к утру, усталые, разгоряченные, они вваливаются в дом. И среди них — Сачок. Затравленным волком смотрит он на людей, с ненавистью и презрением смотрят на него люди.

Расплата

В колхозном клубе в Сосновке судят дядю Петю — Петра Ивановича Сачка, бандита и изменника Родины. Судят старика Гавриила, бывшего фашистского старосту, который шестнадцать лет скрывался от кары за свои преступления. Уже третий день идет суд.

Клуб большой, но нынче здесь не повернуться. Люди сидят на подоконниках, плотно прижавшись друг к другу, стоят в проходах, толпятся у открытых дверей и в коридоре. Они пришли из окрестных деревень, приехали оттуда, где в годы войны хозяйничали дядя Петя и старик. Они пришли, чтобы судить их. Весь народ судит, бандитов.

В первом ряду те, кто часто ходил к нам. Они многого еще не знают про людей, которым верили и которые жестоко лгали им.

По утрам Артем Павлович на машине привозит меня в клуб. Я полулежу в глубоком кресле на сцене, и мои ноги закутаны одеялом. Отсюда я хорошо вижу лица тех, кто сидит в первом ряду, — растерянные, угрюмые лица. В центре — моя мама. Дядя Егор хотел сразу же отвезти ее в Минск, но она отказалась.

— Есть и у меня о чем людям рассказать, Егор Сергеевич, — спокойно сказала она. — И послушать есть что. Виновата я перед людьми да перед Сашкой так, что самой в пору с этими выродками сидеть. Пока не кончится суд, никуда не поеду.

Вчера на суде выступал профессор Сокольский. Федор Савельевич оказался в Качай-Болоте совершенно случайно. Вскоре после того, как мама и Сачок увезли меня на хутор, он уехал в Москву, в институт по изучению полиомиелита, где начали испытывать его новое лекарство. Испытания прошли успешно, но они задержали профессора почти на два месяца. А когда Сокольский вернулся в Минск, он поинтересовался, как идут дела у меня. Врачи рассказали ему, что я перестал лечиться и куда-то уехал вместе с матерью.

Куда — этого никто не знал.

Сокольский в тот же день заехал к нам домой. Дядя Егор рассказал, как удивились они с женой, когда, вернувшись с собрания, застали нашу комнату пустой. Мама ведь никому не сказала, что собирается куда-то из Минска. А тут пришли Венька с Алешкой.

От них дядя Егор и тетя Таня узнали, как мама несла меня в машину и как я кричал, что не хочу уезжать.

В тот вечер дядя Егор и тетя Таня крепко поспорили. Тетя Таня сказала, что нужно тут же обо всем заявить в милицию, потребовать, чтоб меня нашли. Дядя Егор был против.

— Боится Анюта Сачка, не видишь, что ли? Совсем он ее запугал. Так просто ее от него не оторвешь. Обождем от Сашки весточки. Не может быть, чтоб не написал.

Дядя Егор рассказывал Федору Савельевичу, как он искал нас, но мы словно в воду канули.

Их разговор прервал рассыльный, принесший мою телеграмму, которую послал Митя Анисов. Дядя Егор прочел телеграмму, подал ее Сокольскому и тут же начал собираться. Профессор повертел телеграмму в руках и сказал:

— Послушайте, Егор Сергеевич, это же Качай-Болото. Пинщина, понимаете? Я ведь партизанил в тех местах. Давайте-ка поедем вместе. У меня несколько свободных дней выдалось. Отдохну, а заодно и с юностью своей повстречаюсь. Кстати, на моей машине и доберемся быстрее. Идет?

— Идет, — с радостью согласился дядя Егор.

Через несколько часов они выехали в Качай-Болото. Нашли Артема Павловича. А о том, что произошло дальше, вы уже знаете.

Так вот, вчера выступал профессор Сокольский. Он вцепился в края трибуны так, что у него побелели пальцы, а Сачок смотрел на эти пальцы из-под прикрытых век и не мог оторвать от них взгляда. И люди замерли, прислушиваясь к глухому, неторопливому голосу Федора Савельевича, который рассказывал, как он встретился с Сачком и Фокиным — «братом» Гавриилом.

— Я тогда был студентом третьего курса мединститута, — рассказывал Федор Савельевич. — Летом приехал в Слободскую больницу на практику. Когда началась война, ушел в партизанский отряд. Там я и услышал впервые о Казимире Яковицком и Александре Малявко.

Казимир Яковицкий — так до войны звали Сачка — жил в деревне Слобода, в Западной Белоруссии. В 1939 году, по приходу Красной Армии, отец и сын подались в леса, стали бандитами. Скрывались они долго, больше года. Из-за угла нападали на тех, кто начинал строить на бывших «восточных кресах» новую жизнь, поджигали клубы, грабили сельмаги. А больше отлеживались, окруженные непроходимыми болотами, которые не замерзали даже зимой.

Но крестьяне провели чекистов через болота. Бандиты отстреливались до последнего патрона, только двоих из девяти удалось взять живыми — Казимира и Малявко, который после войны стал Фокиным. Их судили. А в июле 1941 года фашисты выпустили обоих из тюрьмы. Малявко стал старостой Слободы, Казимир — полицаем.

Рассказал мне все это наш комиссар, бывший школьный учитель, у которого Яковицкий и Малявко расстреляли мать, жену и двоих детей. И позже не раз приходилось нам слышать, как выдавали они карателям партизанские семьи, как убивали невинных людей, жгли их дома. Вольготно чувствовали себя предатели под охраной фашистского гарнизона, который стоял в Слободе.

Назад Дальше