А в котловане по-прежнему шла работа. Экскаватор аккуратно укладывал в кузова самосвалов горы земли, и машины медленно выбирались из ямы по скользкой и липкой каше. Время от времени какой-нибудь самосвал застревал. Тогда шоферы выскакивали под дождь и вытаскивали его на буксире. И, мокрые, грязные, забирались назад в кабины.
На душе у меня было тревожно и как-то муторно. У мамы — тоже. Она сидела на диване и молча смотрела на меня. Но я был готов поспорить на что угодно, — она меня не видит. Какое-то шитье, кажется рубашка, лежало у нее на коленях, но она уже давно про него забыла.
О чем она думала? Конечно, о том же, о чем и я. Что вот приедет сейчас профессор, осмотрит меня, выслушает и молча покачает головой. И тогда уже не останется никаких надежд, что я когда-нибудь встану на ноги, буду бегать по двору, ходить с ребятами в походы, купаться в прохладной реке. И мама всю жизнь будет поправлять мне простыни и подавать еду. И в глубине души жалеть о том, что когда-то не вызвала ко мне врача, — может, тогда бы все было по-иному, — а только молилась, молилась… Я уверен, что она и теперь жалеет об этом, несмотря на то что была в институте только один раз, когда мы приехали: отнесла всякие медицинские справки и решила, что там обо мне забудут. Но там не забыли. И она, видно, рада этому, иначе чего бы осталась дома и так вздрагивала всякий раз, когда в подъезде хлопала дверь.
А может, он скажет совсем другое, этот профессор, который спасал от полиомиелита японских детей! Какой он? Наверно, старый и лысый. Профессора все старые и лысые. А еще бывают старые и седые. И носят очки с золотыми дужками. Когда они их снимают, на переносице остается выдавленное красное колечко. А пальцы у них длинные и холодные. Прикоснется — и тут же вздрагиваешь. Словно током дернет.
Да-а… А дождь все идет и идет. На черном блестящем тротуаре подпрыгивают высокие фонтанчики. А пузырей нет. Пузыри вскипают весной, когда дождь теплый и крупный. Земля в котловане раскисла, и самосвалы совсем выбиваются из сил. Мне их так жалко, что, кажется, если б мог, я выбежал бы сейчас и подталкивал их плечом, чтоб они быстрей выбирались на дорогу. А экскаватор ничего, ползает на своих гусеницах, и ему, наверно, все равно — идет дождь или светит солнце. Замечательная: машина, недаром Венька так мечтает научиться на ней работать!
А вдруг профессор Сокольский не приедет? Стоит ему тащиться в такую погоду! Даже если в машине, и то, пока вбежишь в подъезд, вымокнуть успеешь. Да и где это видано, чтобы профессора к больным домой ездили?
Раздается резкий звонок. Я вздрагиваю и смотрю на часы. Еще только два, это не профессор. Но кто же?
В комнату входит Венька. Он останавливается у порога, и тут же у его ног образуется лужица. На нем нет сухой нитки. Рыжие волосы слиплись и шапкой надвинулись на глаза, они кажутся черными.
— Тетя Нюра, дайте, пожалуйста, тряпку, я подотру, — жалобно сморщив нос, говорит он и звонко чихает. — Здравствуйте!
Мама подбежала к Веньке и начала стаскивать с него мокрую куртку.
— И как это ты в такой дождь решился, — сердито ворчит она. — Добрые люди по домам сидят, одному тебе покоя нет. Так ведь и воспаление легких схлопотать недолго.
Мама уже знакома с Венькой и считает его шалопутом и сорвиголовой. Она вообще недолюбливает моих товарищей: ведь это они принесли мне галстук, книги, рассказывают новые кинофильмы. Мама говорит, что за это бог не пошлет мне исцеления. Но ребят она не трогает: должно быть, подействовала угроза дяди Егора. Просто, застав их у нас, садится на диван и угрюмо смотрит. От этого взгляда всем нам становится не по себе, и ребята начинают смущенно прощаться. Что ж такое случилось сегодня с моей мамой, как это она заговорила с Венькой? Пусть сердито, но заговорила, встала со своего места, подошла к нему… Может, и она обрадовалась его приходу — очень уж тяжело нам молча ждать Сокольского.
Но Венька как будто не замечает в ней этой перемены.
Ох и притвора!..
— Я дождя не боюсь, — улыбается он, а зубы у него мелко постукивают от холода. — Я, тетя Нюра, здоровый. — И он гулко хлопает себя по груди. — А прийти к вам мне нужно было обязательно. Сегодня по алгебре новый материал объясняли, вот мы с Сашкой и разберемся.
И он лукаво подмигивает мне.
— А то завтра не смогли бы разобраться, — уже совсем несердито говорит мама и достает из шкафа мою рубашку и штаны. — Иди-ка на кухню переоденься. Я сама подотру, — одними глазами улыбается она: очень уж огорченно глядит Венька на огромную черную лужу, которая растеклась по чисто вымытому полу.
Спустя несколько минут Венька возвращается. Моя рубашка ему великовата, и я вижу, что у нашего председателя совсем не такие широкие, как мне всегда казалось, плечи, а шея так и вовсе тонкая.
Мама уходит на кухню, чтобы разложить на батарее Венькину одежду, а я, кивнув на окно, спрашиваю:
— Слушай, а ведь на самом деле можно было переждать дождь…
— Ха, — отвечает Венька. — А если он не перестанет до самой ночи?
— Ну и что? Не пришел бы сегодня, и дело с концом.
Улыбка исчезает с Венькиного лица.
— Как это «не пришел бы»? — недоуменно говорит он. — Я ведь ребятам сказал, что буду у тебя. Алешке или Томке идти куда дальше: мы с тобой почти соседи.
— Подумаешь, — возражаю я. — «Сказал…» А если бы сейчас не дождь, а метель была? И мороз градусов в сорок?
— А какая разница? — удивляется Венька. — Я же сказал.
И вдруг у него начинают краснеть уши: Венька догадывается, что я не очень верю ему. Он засовывает руки в карманы и грозно говорит:
— Слушай, ты… Ты брось эти разговорчики, понял? Хватит с меня Алешки — мораль читать. И запомни: раз я сказал, значит — все!
Он поворачивается к этажерке. А я смотрю на него и беззвучно смеюсь. Сегодня впервые за долгие годы кто-то всерьез обиделся на меня и пригрозил мне! И этот кто-то — Венька. Здорово, ребята, ой как здорово! Значит, он ходит сюда не потому, что просто жалеет меня или выполняет общественное поручение.
— Ладно, — примирительно говорю я, а самому так и хочется запеть от радости, — давай свою алгебру.
И целый час добросовестно решаю все эти «a+b», а Венька сидит рядом, довольно улыбается, и веснушки сияют на его лице, как будто их оттерли мочалкой.
— Вот, понимаешь, дела, — говорит он и заливисто смеется. — Пока тебе объяснил, сам все понял. Завтра, если вызовут, как пить дать пятерку получу. Ну и удивится Григорий Яковлевич!
Растолковав мне алгебру и записав остальные уроки, Венька переодевается в подсохшую одежду, долго трясет мне руку и уходит. Дождь еще не кончился, мы с мамой уговариваем Веньку посидеть, но он страшно занят. В четыре — секция бокса, пропустить занятия нельзя, к соревнованиям могут не допустить. А Венька хочет не только участвовать в соревнованиях, но и непременно выиграть свой первый бой. И вот Веньки уже нет. Только просохший чуб полыхнул жарким пламенем у подъезда, но тут же косые потоки дождя погасили его.
— Сумасшедший, — качает головой мама и набрасывает на плечи теплый платок. — И куда только его родители смотрят?
Я молчу. Кажется, я начинаю понимать, почему ребята выбрали Веньку председателем совета отряда.
Гулко и размеренно начали бить на стене часы. Я сосчитал удары. Пять. В эту же минуту у подъезда, завизжав тормозами на мокром асфальте, остановилась машина. Я глянул в окно. Из старой каштановой «Победы» вышел человек в плаще и шляпе. В руках он держал маленький чемоданчик; Человек быстро пересек тротуар и зашел в подъезд. И я почувствовал, что сердце у меня начало стучать громко и быстро, необычно громко и быстро. И не в груди, а где-то выше, чуть не в горле.
Раздался звонок, и мама бросилась к двери. А через несколько минут профессор Федор Савельевич Сокольский уже ходил по нашей комнате и смотрел на меня большими, чуть навыкате, серыми глазами.
Он был совсем не таким, каким я его себе представлял. Вот разве только руки — большие, с длинными гибкими пальцами. Когда он положил их мне на плечи, я вздрогнул: даже через рубашку я почувствовал, какие они холодные. Федор Савельевич тут же отнял руки и начал потирать их.
Я еще никогда не видел таких молодых профессоров. Было ему лет тридцать пять — сорок: выглядел он куда моложе дяди Егора. Над правой бровью у него вился широкий шрам. Он пересекал высокий шишковатый лоб и терялся в густых пепельно-серых волосах — наверно, когда-то они были черными. Лицо у профессора было строгое и озабоченное, а губы — толстые и добродушные. И когда он читал историю моей болезни, он шевелил ими точь-в-точь, как Алешка Вересов, когда мы решали задачку по алгебре.
Никаких очков Федор Савельевич не носил — с такими глазищами, как у него, они, наверно, ни к чему.
Наконец Сокольский отложил папку с моими бумагами. «Сейчас будет задавать вопросы, а потом осматривать», — подумал я. Но вместо этого он подошел к окну, побарабанил пальцами по стеклу, по которому стекали струйки дождя, и ни с того ни с сего сказал:
— А в Японии, Сашка, сейчас ночь. Начало двенадцатого. И, наверно, тоже идет дождь. Такой же, как у нас, — мелкий, холодный… Рыбаки домой вернулись. Усталые, угрюмые. А море шумит, шумит… — Федор Савельевич зябко повел плечами и вздохнул. — У тебя как с учебой? Сам дома занимаешься?
Он взял с тумбочки раскрытую алгебру и начал рассеянно листать ее.
— Почему сам? — ответил я. — У меня друзей много. Весь 7-ой «А». Вот даже сегодня Венька приходил. Он мне алгебру объяснил.
— А это кто такой? — заинтересовался Федор Савельевич.
— Это Венька-то? Он председатель совета отряда. И капитан футбольной команды. Вот как-то здесь, на пустыре, игра была, я из окна видел, так он сам штук пятнадцать голов забил, — похвастался я за Веньку.
— Неужто пятнадцать? — брови у профессора круто взлетели вверх.
— Правда, правда, — заверил я его. — А Алешка только три.
— И с каким же счетом окончилась игра?
— 19:13 в нашу пользу.
— В вашу, говоришь? — громко засмеялся Сокольский. — Это хорошо, что в вашу.
— Хорошо, — вздохнул я и спросил: — Федор Савельевич, а в Японии вы много детей вылечили?
Сокольский так нахмурился, что у него покраснел шрам над бровью. Тяжелые воспоминания, видимо, вызвал у него мой вопрос.
— Много, Саша, очень много, — глухо сказал он. — Только не всех, брат, вот что горько.
Я прикусил губу: не нужно было задавать этого вопроса.
Профессор посмотрел на меня, сжал кулаки и быстро прошел по комнате.
— Но теперь, Сашка, дети больше не будут болеть этой страшной болезнью. Понимаешь? Никогда. Мы уничтожаем ее. Это очень нелегкое дело, но оно идет к концу. Полиомиелит исчезнет, как исчезли черная оспа, чума и другие болезни. Вот так. А сейчас мы начнем воевать за тебя. И я, и твой Венька, который по пятнадцать голов забивает, и эта алгебра, и дядя Егор, что смастерил тебе такую хитрую доску. Только воевать нам придется долго, я тебе это сразу говорю, и ты должен набраться мужества. Обыкновенного, понимаешь, человеческого мужества. Ну, а там… Я, конечно, не обещаю, что через несколько лет ты станешь чемпионом по бегу или капитаном футбольной команды. К сожалению, пока это не в наших силах. Ты заболел в позднем возрасте, и первый период болезни был упущен. Да и вообще протекает она у тебя тяжело. Но все-таки мы ее победим. Победим? — И Федор Савельевич положил мне на плечо свою тяжелую руку.
— Победим, — хрипло ответил я. — Обязательно победим!
Сокольский крупно зашагал по комнате, большой и сильный, а мама сидела, забившись в угол дивана, и с надеждой смотрела на него, а слезы одна за другой быстро скатывались по ее щекам. И тетя Таня, которая неизвестно когда зашла в нашу комнату, молча гладила ее по руке.
Осмотр был недолгим и совсем не утомительным — не то, что в больнице. Федор Савельевич выписал целую кучу лекарств и сказал, что дважды в неделю мне нужно ездить в институт. Там мои ноги будут лечить новыми препаратами. В эти дни за мной будут присылать его машину.
— Но я хочу, чтобы ты запомнил: лекарства, массаж, лечебная физкультура — это не самое главное. Самое главное — чтобы тебе очень хотелось поправиться, победить свою болезнь. Понимаешь? Очень хотелось! А по-моему, это так и есть.
И он ласково взлохматил мне волосы. И рука у него была совсем не холодная, а теплая и мягкая. И откуда это я взял, что она холодная?
Ракета никуда не улетела
Все новые лекарства, в том числе знаменитый галантамин, которым меня лечат в институте, пока помогают мне очень мало. Правда, Федор Савельевич ходом лечения доволен, но мне от этого не легче. Я и сам не собираюсь стать чемпионом по бегу или капитаном футбольной команды, но неужели мне так и придется всю жизнь пролежать привязанным невидимыми веревками к этой проклятой постели? А если нет, то сколько еще это может длиться? Год? Два?
— К весне начнешь ходить. Правда, пока на костылях, но начнешь, — уверенно сказал Сокольский во время последнего осмотра.
Как трудно в это поверить! Ведь я почти не чувствую ног.
Меня очень тревожит мама. С каждым днем ей становится все хуже. Она осунулась, стала раздражительной и злой и ни за что ругает меня. Она перестала ходить на работу, целыми днями слоняется из угла в угол и часто плачет. Когда она поворачивается ко мне, глаза у нее пустые и страшные.
Оживает она только тогда, когда приходит дядя Петя. С каждым днем я ненавижу его все сильнее и сильнее. Зачем он ходит к нам? Что ему надо?
Он пьет чай и вытирает краем полотенца пот с приплюснутого лба.
— Все эти профессора — одна только видимость, — хрипло говорит он и буравит меня холодными, как ледышки, глазами. — Что они разумеют в человеческом организме? Вот у нас в селе святой брат Маврикий — это, скажу я тебе, профессор. Божьим словом да святой водичкой от всех хворостей лечит. Народ к нему валом валит, никого милостью своей не обходит. Враз из любого сатану изгоняет.
Дядя Петя хлюпает носом, тоненький голосок его начинает дрожать, он смотрит на мать тяжелым упорным взглядом, и она пригибается к столу. Довольный, он растягивает в улыбке мокрые губы, резко поворачивается ко мне и торжественно говорит:
— Надо и тебя, Александр, к нему везти. Одна надежда на него. Крещение примешь, от суеты богопротивной отрешишься, — он кивает на книги, сложенные на тумбочке, — и явит тебе господь милость свою. Так-то, брат Александр.
Я отворачиваюсь к стене — говорить с ним мне не хочется. «Чтоб ты под трамвай попал, зараза!» — с тоской думаю я. Но назавтра он приходит вновь и вновь о чем-то толкует с матерью, и они вместе листают библию — две угрюмые тени огромными черными пауками медленно колеблются на белой стене.
Несколько раз к нам приходили с маминой фабрики. Увидев кого-нибудь в окне, она тут же ложилась в постель, жаловалась, что заболела. Я слушаю ее, и мне становится противно. Сколько раз она мне говорила, что библия учит — не лги, не обманывай, а сама… Хочется закричать, что она врет, что ей непременно нужно на фабрику, к людям, потому что, когда она работала, она не была такой, но я сжимаю зубы: ведь это моя мама! И люди уходят, на прощание озабоченно спрашивая, не надо ли чем помочь, и желая ей поскорее поправиться.
Ребята бывают у меня каждый день, а Венька даже два раза в день. Утром, торопясь в школу, он останавливается у нашего окна и, заложив пальцы в рот, оглушительно свистит. Я подтягиваюсь на руках и выглядываю, он машет мне и убегает.
Побывали у меня и учителя. Мне очень понравилась учительница русского языка Анна Петровна и математик Григорий Яковлевич, наш классный. Ребята втихомолку зовут его «плюс на минус». Он проверил все мои тетрадки по алгебре и геометрии и расставил в них большущие жирные тройки, четверки и пятерки. И ни одной двойки. А потом два часа гонял меня по всему учебнику, покручивая на пальце свое пенсне на черном шелковом шнурочке, и еще здорово отругал за то, что я подзабросил устный счет.
Григорий Яковлевич ругал меня, а на голове у него смешно вздрагивал седой хохолок:
— Можно подумать, что я никогда не был в вашем возрасте! (Интересно, он всех называет на «вы» или только меня?) Мальчишки, бредят космическими кораблями, мечтают строить обитаемые искусственные спутники и не умеют быстро помножить в уме двузначное число на 101. Это же просто обсурд. Нет-нет, прежде чем лететь к звездам, нужно научиться считать. Да, считать! Между прочим, Юрий Алексеевич Гагарин и Герман. Степанович Титов очень любили математику. Вы не согласны?