Набат - Люфанов Евгений Дмитриевич 2 стр.


— Шпарь! — скомандовал Дятлов.

Наполненная квасом шайка качнулась в руках банщика, и через секунду, гулко ухнув, круто свившийся клуб пряного и кисловатого пара рванулся под потолок. Банщик присел около печки на корточки, а остальные подались ближе к двери, тоже приседая и пригибаясь. Затихало шипение в печи, а с полка слышалось кряхтение и уханье, переходящее в приглушенные стоны.

— Ух, здорово!.. Ух, сибирский твой глаз!.. — хрипел Михаил Матвеич. — У-ух!..

— Шпарь еще, — срываясь на фистулу, распорядился Дятлов.

— Вот кому легко в аду будет! Никакая жара не страшна, — завистливо заметил один из наблюдателей этого поединка.

Люди, мывшиеся в банном зале, забыли, зачем пришли. Все сгрудились у закрытой двери парного отделения, норовя и опасаясь проникнуть туда. Пробовали приоткрыть дверь и заглянуть, но Дятлов злобно гаркнул:

— Не студить!

Да и как туда сунешься, если заядлые любители пара сидят там на полу и рты от жары поразинули!

Входили новые посетители и недоуменно спрашивали:

— Чего это вы стабунились?

— Дятлов там с Агутиным-маляром. Друг дружку выпаривают.

— Ну, маляру против Нилыча не устоять. Хлипкий он. Ему зараз пар до нутра дойдет, живьем сварится.

— Это еще как сказать. Агутин — он тугой, костлявый да жилистый, вроде задеревенелый совсем, а у Дятлова может жир топиться начать. Понимаешь?

По приказу Кузьмы Нилыча банщик снова нацелился шайкой с квасом в темневшее печное оконце и плеснул в него. Снова гул, и густым белым облаком накрыло парную. Михаил Матвеич почувствовал, что у него выпучиваются глаза. Задыхаясь, захлебываясь словами, причитал:

— Матерь пресвятая... пречистая... царица небесная...

А Дятлов обращался к Николаю-угоднику, помня о его завтрашнем престольном дне. Хотел крикнуть Агутину, ненавистному своему сопернику: «Беги, Мишка... Озолочу потом... Беги ты за-ради бога, не срами меня, старика...»

Маляр не уступал купцу. Ежился, как от озноба, но держался. Тогда Дятлов схватил пушистый свой веник и хлестнул им по тощей агутинской спине.

— Парься, сук-кии ты сын... Парься...

Михаил Матвеич подхватил свой обшмыганный веник и хлестнул им Кузьму Нилыча.

— Давай будем париться, коли так…

И обхаживали друг друга, охлестывали вениками со всех сторон.

— Ать... Ать...

Шлеп... Шмяк...

— Банщик, черт... — исступленно взревел Дятлов. — Шпарь еще... Еще шпа...

И не хватило голоса, не хватило дыхания. Он выпустил веник из рук, тяжело качнулся в сторону, к самому краю широкой, скользкой ступени, и с верхнего полка рухнул вниз.

Глава вторая

СИРОТА

Старик Кузьма Дятлов умирал.

Фома выскочил из отцовской спальни, позвал:

— Мамаш... Мам!.. Кончается папаш, мам...

Вздремнувшая было старуха торопливыми шагами прошла к умирающему. Тупым взглядом уставилась в лицо мужа, подергиваемое судорогой, кивнула сыну:

— Людей скорей позови... Софрониху!

И, словно очнувшись, всплеснула руками и уронила их на вздрагивающее тело Кузьмы, заголосила:

— Кормилец ты наш дорого-ой...

Старик задыхался, хрипел. Широко раскрытые глаза, бессмысленно уставленные в потолок, начинали мутнеть, а опухшее, в синяках и кровоподтеках лицо заволакивала желтизна.

Еще три дня назад ждали смерти. Сразу же, как только привезли его из бани. Экономка Софрониха доверительно говорила Степаниде Арефьевне, жене Фомы:

— Раз нога с ребрами переломаны и нутро все отбито, какой же он будет жилец? Ну-ка, тяжесть такая со всего маху хрястнулась! У него уж и пальцы в концах заземлились, и обираться он стал. Не сумлевайся нисколечко, обязательно скоро преставится. Может, даже к нонешней ночи готовиться надо. И спокаяться не сумеет, господи... Надо же было случиться такому.

Три дня стоял на подоконнике стакан с водой в ожидании, когда в нем окупнется старая дятловская душа. Утром, поправляя на окне шторы, Фома увидел, что в стакане утонула муха. Он брезгливо вытащил ее. «Хоть бы накрыли, что ль...»

Три дня у изголовья старика горели свечи, сжигая остатки его семидесятилетней жизни, и наконец сожгли...

С утра потянулись к дятловскому дому горожане посмотреть на покойника. На первую панихиду приехал на своем вороном рысаке городской голова. Купцы с женами, земские деятели и чиновники заполнили просторный зал. Притихший дом оживал. Наружные двери были распахнуты настежь, и к Дятловым, вместе с последними посетителями Кузьмы Нилыча, врывался шальной ветер, неся пыль и песок.

— Старуха всем заправлять теперь станет аль сын?..

— Жить бы да жить человеку! Такое богачество... Покров-то, покров-то на нем... Ух, роскошество!..

— Доктор в больницу велел везти, а Анисья Ксенофонтовна воспротивилась. Пускай лучше дома кончается. И пособоровать его тут успели, и причастить.

— В больнице-то потрошить его стали бы. Нешто можно такую срамоту, бесчинство такое допустить...

— В синяках да в ссадинах предстанет перед престолом всевышнего. Парную смерть принял...

— И в природе смертоубийство творится, и в жизни. Когда это видано было, чтобы в мае все зеленя на полях погорели? А яровые и не всходили вовсе... К последним временам близимся.

— Никто, как бог.

— Понятно, что он. Его святая воля...

— Такой дуб рухнул, ай-ай... Все, бывало, ему нипочем. В зиму из бани на мороз выбегал, по снегу катался, а потом в парную опять. Однова, помню... Потеха!..

— Тш-ш-ш... Какая тебе при покойнике потеха?..

— И подаждь ему, господи, вечный покой...

Только к ночи дом стал затихать. Дятловские домочадцы не чуяли ног под собой. Усталость поборола печаль; скорей бы прилечь, отдохнуть. Уже схлынула первая горечь со старухи Анисьи Ксенофонтовны, смирившейся с участью вдовы: отсыпалась за все эти дни, раскрыв рот и прихрапывая; спала Степанида — жена Фомы, повернувшись к мужу спиной; в соседней комнате спала Ольга, дочь, вместе с экономкой Софронихой.

Тишину нарушал только ветер. Он по-зимнему подвывал в печной трубе и, временами, порывисто, с маху налетал на закрытые окна. Из зала доносился усыпляющий монотонный голос монашки, читавшей псалтырь.

— Аще вниду в селение дома моего, али взыду на одр постели моея...

Фома сначала забылся в дреме, а среди ночи открыл глаза. Беспокоили мысли о будущем, и, несмотря на свои сорок восемь лет, на сноровку и опыт, переданные отцом, тревожили Фому опасения — не сплоховать бы в делах. Не случилось бы так, что знакомые купцы станут указывать на него пальцем. «Не в папашу пошел... Старик копил, наживал, а наследничек-то... При отце жил, держался, а стал сам...» Опасался, что мясной торговец Лутохин, владелец обувного и галантерейного магазина Филимонов или кто-либо другой оттеснят далеко прокатившуюся славу дятловского торгового дома, крепко державшуюся по уезду не один десяток лет. «Семена обязательно прогнать нужно, нового приказчика подобрать, — размышлял Фома. — С дальними мелкими заведениями покончить, вокруг себя все собрать... Развернуть дело так, чтоб никто тягаться не смел... А приказчика обязательно прогнать надо...»

И снова смежались у Фомы отяжелевшие веки.

— Возмедах очи мои в гору, отюду же приидет помощь моя, — читала монашка, и ее одолевала зевота.

К вечеру второго дня Кузьма Нилыч запах. Тяжелый, сладковато-теплый дух заполнял все комнаты, проникая в каждую щель. Фома морщился и часто прикладывал к носу платок, смоченный дорогими духами. Ольга вздрагивала при воспоминании о том, что могла сидеть на коленях и даже целовать этого старика, наполнившего теперь дом таким смрадом. «Лежит... Подслушивает, подглядывает, да и воняет еще...»

— Толстомясый да жирный он, Кузьма Нилыч-то, — объясняла ей Софрониха.

В последнюю ночь все спали в людской, во дворе, а старик Дятлов оставался дома один. Лежал на обеденном раздвижном столе и разбухал, накрытый парчовым покровом. Ольга радовалась, что нечего ему теперь там подсматривать и подслушивать.

Под утро ветер утих. Поникли ветви на измученных деревьях, уставших отбиваться от пыльной пурги, и лохмотьями свисали с них листья, иссеченные колючим песком. В мглистом небе тускло светился оранжевый шар запыленного солнца, и казалось, что это поднялась луна, перепутав время восхода. Над городом раздавался медлительный похоронный перезвон соборных колоколов. Тонко взвизгивали маленькие колокольцы, подвывал средний колокол, обычно зовущий богомольцев к вечерне, и густым, тяжелым вздохом покрывал все большой, трехсотпудовый колокол, — гудел, охал, дрожащей октавой разносил по окрестностям скорбную весть.

— Дятлова выносят.

— Его.

— Слыхали про диво такое, слыхали... В бане запарился, ай-яй-яй... Для бедного люда не будут поминки делать, не знаете?..

В толпе горожан, собравшихся перед выносом у дятловского дома, появился Агутин. Как ходил он в баню с узелком, так с ним и явился сюда. В кутузке все эти дни просидел. Кузьму Нилыча увезли из бани домой помирать, а Михаила Матвеича — в полицейский участок, ответ держать. Сам пристав Полуянов его допрашивал:

— Ты что же это, подлец, натворил? Именитого, почтенного... Понимаешь ли ты, скипидарная твоя душа, какого человека решился жизни лишить?!

— Никак нет. Не решался и не лишал... Они сами это... Могут свидетели подтвердить.

— Я тебе покажу свидетелей, я тебя... — колотил пристав кулаком по столу, нагоняя на Агутина страх.

Михаил Матвеич действительно страшился, но не грозного вида пристава, а того, что случилось со стариком Дятловым. Уж лучше было бы дать купцу покуражиться, пускай бы его был верх.

Полуянов грозил тюрьмой, каторгой, требовал от Агутина признания в том, что он нарочно, по своему злому умыслу затащил старика париться, но Агутин такой своей вины не признавал.

— Посидишь, так признаешь. Я тебя заставлю язык развязать. Почему тебя, такого заморыша, пар не пронял? Отвечай, почему?

— Пронимал, вашскородье, самое сердце пекло.

— А почему живой остался, подлец?

— Не могу этого знать... Кузьма Нилыч, конечно, старался... Очень даже старался он...

— Кузьма Нилыч во всем старательный был, не тебе чета, — оборвал его пристав. — А может, ты его оттуда нарочно спихнул?

— Да неужто я, вашскородье, осмелился б на такое?

— А почему не осмелился? Отвечай, когда спрашивают.

— Не по-честному было бы. Мы, вашскородье, как бойцы на кулачках, так и на пару, вровень стояли... И чтоб, значит, ни-ни... По-честному чтоб.

— «По-честному»! — передразнил его пристав. — А что ты в честности понимать можешь? Подлей вашего брата, мастеровщины, никого не сыскать... Еще о честности рассуждает... Как вот сверну харю на сторону, тогда будешь о честности знать... Может, ты с ним счеты сводил? Недоплатил когда тебе, либо что...

— Не пожалуюсь. Я ни в этом, ни в том году не работал у Кузьмы Нилыча.

— Все равно ты, Агутин, подлец, — настаивал на своем пристав.

— Может статься и так, отвергать не могу. Вам, вашскородье, по начальству виднее. Но только к грешному помыслу не причастен. И не токмо чтоб... Перстом не дотрагивался. Это Кузьме Нилычу сподручней было меня, как муху, прихлопнуть.

— А почему не прихлопнул?

Михаил Матвеич неопределенно повел плечами и вздохнул, словно недоумевая и сожалея о том, как эго Кузьма Нилыч его не прихлопнул.

Опросил пристав свидетелей, и те показали, что главным зачинщиком всего был старик Дятлов. За день до смерти, придя в сознание, это подтвердил и сам Кузьма Нилыч. Пришлось приставу поутихнуть.

— Вот до чего твое озорство довело. Явишься к протопопу, пускай он наложит епитимью на тебя. И храм божий заодно подновишь, — выпуская Агутина из кутузки, сказал он.

— Двойной обет у отца Никодима возьму, — горячо проговорил маляр.

— Похоже, совесть заговорила?..

— Да нет... так я это... — вздохнул Агутин.

— Человек насмерть убился, а тебе это так?.. Пошел вон отсюда!

Вышел из полицейского участка Михаил Матвеич, прихватив свой банный узелок, как раз в ту минуту, когда ударили соборные колокола в похоронном перезвоне. Домой бы надо скорей, но нельзя не проститься с Кузьмой Нилычем. На полке рядом стояли, как подлинно равные, как бойцы. И Агутин заторопился к дятловскому дому.

— Вот он... этот самый... Агутин, маляр... С Кузьмой Нилычем парился... — слышались голоса с разных сторон.

Даже давно знакомые люди и те с каким-то особенным любопытством смотрели на маляра и расступались, давая ему дорогу ближе к крыльцу. В это время гроб устанавливали на катафалк.

— Прощай, Кузьма Нилыч, — в низком поясном поклоне склонился Агутин, и его увидела старуха Дятлова.

— Убивец!.. — закричала она, подняв трясущиеся кулаки. — Убивец!..

Маляра оттеснили в сторону, и он затерялся в толпе. Свой последний долг выполнил и мог идти домой.

Анисью Ксенофонтовну кое-как успокоили, и запряженная цугом шестерня лошадей в траурных попонах повезла Кузьму Нилыча в последний путь, в царство небесное.

Со святыми упокой...

Переднюю лошадь вели под уздцы двое рослых мужиков в белых балахонах и высоких белых цилиндрах. Катафалк густо оброс зеленью венков с яркими жестяными листьями и причудливыми неземными цветами.

Длинной вереницей тянулась процессия. За катафалком — городское духовенство в скорбного цвета ризах, родственники, именитые горожане, а уж за ними — все желающие, вплоть до бесчисленных нищих, и в конце гуськом — городские извозчики.

В этот день к почтовому поезду ни один из них не выехал, и на станции среди прибывших пассажиров был переполох.

В дятловском доме Софрониха оставалась за главную. Как только скрылись за поворотом улицы провожающие Кузьму Нилыча, она, вместе с прислуживающими бабами, торопливо перевернула на бок стол, служивший последним ложем хозяину, и (чтобы в доме не было больше покойника) ножки стола с полчаса поторчали в воздухе; снимали с зеркал простыни, тщательно, горячей водой мыли пол, проветривали комнаты. И через час в зале, на обеденном раздвижном столе уже красовались приборы, одно за другим чередовались блюда с закусками, стояли окаймленные белизной салфеток бутылки, заплесневелые от долголетней подвальной сырости. В гостиной, в столовой и в кухне — столы, звон посуды, спешка приготовлений к поминкам.

Ольга, не пошедшая хоронить деда, приставала к Софронихе:

— А после сорока дён куда душа его денется?

— А после... После она... Погоди, недосуг мне...

Устав от длившейся целый день скорби, возвращались с кладбища приглашенные на поминки друзья и знакомые Дятловых. Попарно и группами входили в дом. Тихо, с глубокими и печальными вздохами ожидали, когда соборный протопоп отец Никодим отслужит еще одну, последнюю в этот день, панихиду по новопреставленному, чтобы потом шумно прогреметь стульями, смахнуть с лиц уже надоевшую за день печаль.

Кончилась панихида, и Фома, отсморкавшись, проведя платком по глазам, предложил:

— Прошу не отказать, господа, чем бог послал помянуть... Прошу, господа...

— Кутью сперва надо, кутью, куда тебя потянуло?! — ткнув локтем в бок, зашипела аптекарю жена на ухо. — Кутью надо.

Звенели приборы, официанты суетливо перебегали от одного стула к другому, комнаты наполнял возраставший с каждой минутой гул.

— Что ж теперь горевать?.. Как говорится, каждому свое. Кузьма Нилыч пожил в свое удовольствие, а теперь Фома Кузьмич в почете будет ходить. Испокон веков так заведено, чтобы из потомства в потомство переходило.

— Жизнь — одно слово старания...

— Про кота я тогда недоговорил... — наклонился к соседу по столу купец Филимонов. — Кум это и говорит... Сам, говорит, целый час наблюдал, а потом супружницу кликнул... Возьмет это мышонка кот, сглотнет — и хвоста не видать... — Сглотнет — выплюнет, целый час так играл, а мышонок все жив... Дела-а!.. Не потеха ли?..

— Потешный кот, зря не скажешь, — согласился сосед.

— Намедни на кстинах у Петра Сидорыча... Дела-а!.. — крутил головой Филимонов. — Тараканов он наловил, в ящик запрятал...

Назад Дальше