Набат - Люфанов Евгений Дмитриевич 5 стр.


Аптекарь кланялся, благодарил.

— Весьма чувствительно тронуты такой вашей любезностью. Большое одолжение сделали, покорнейше благодарим.

— Ну, ну... — останавливал его Фома. — И мне люди нужны и ему, значит, место. И с тобой за лечение квиты. Вот и дело с концом.

У Егора от радости дух захватывало. «Даже приказчиком!..» — ликовал он.

С первых же дней после набора рабочих на большом пустыре между городом и железнодорожной станцией полным ходом начались строительные работы. Не дожидаясь весны, когда оттает земля, ее долбили, крошили ломами, рыли ямы под фундаменты будущих цехов и конторы. Плотники сколачивали леса. По дощатым настилам скрипели колеса тачек, тяжело нагруженных камнем. Дымили костры, у которых люди наспех отогревали коченевшие руки.

— Веселей, веселей шевелись! От усердия самим теплей будет! — нет-нет да и покрикивал пока еще не приказчик, а надсмотрщик за рабочими — Егор Иванович Лисогонов. В валенках, в овчинном полушубке с поднятым лохматым воротником, в нахлобученной на лоб меховой шапке, обмотанной шарфом, он прохаживался то туда, то сюда, похлопывал теплыми рукавицами и невольно поеживался от озноба, глядя на мужиков в разбитых лаптях и в дырявых армячишках, перехваченных обрывками веревки. Отрывисто, хрипло и надсадно дыша, старательно работали мужики, не замечая, что по лицам струился пот, а ветер с колючей поземкой жгуче охлестывал их.

— Раз, два — взяли!.. Раз, два — сильно!.. — выкрикивали голоса, и, послушные этой команде, люди рывками подтаскивали тяжеленные бревна, заиндевелые железные балки, застрявшие в снегу тачки. Трещали армяки, зипуны и кафтаны; из-под заскорузлой, почугуневшей от грязи и пота рубахи обнажалась вдавленная костлявая грудь с болтавшимся на ней нательным крестиком. — Раз, два — сильно!.. Раз, два — взяли!..

Рывок, еще рывок.

— О-о-о-о-о-у-у-у... — разносится чей-то стон, похожий на вой.

— Терентия придавило...

В кровавых ссадинах руки, в морозных ожогах ноги, в глазах черные, застилающие солнце круги.

— Веселей, ребятушки, веселей, — подбадривал рабочих заходивший на постройку хозяин.

— Изо всей нашей мочи стараемся...

Время — ближе к весне. Удлиняются дни, и удлиняются рабочие часы на постройке. Скоро по восемнадцать — двадцать часов, чуть ли не круглые сутки будет идти работа. Так по уговору с хозяином было: работать от зари до зари. День за днем растут стены заводских корпусов, двухэтажное здание конторы и склада.

Как ни трудна была работа, но у занятых на постройке людей оставалась надежда выжить, а это — самое главное. Ничего, что саднят, сильно ноют натруженные руки, душит кашель простуженную грудь, не сразу можно разогнуть спину, ступить на покалеченные ноги. Еще жив пока, жив...

Вповалку, прижавшись друг к другу, забывались люди в тревожных снах. Дороги были они, эти короткие часы отдыха. Сколько человек могло уместиться на полу у какой-нибудь бабки-бобылки, столько и ночевало там. Платили по копейке за каждый ночлег, — четыре копейки в день оставалось на еду, на одевку-обувку, на все и вся. Люди старались ютиться поближе к заводу, чтобы не тратить время и силы на ходьбу, а когда наступили теплые дни, у многих «ночлежная» копейка была сэкономлена: ночевали под забором, которым был огорожен завод. Случалось, что под утро вместо спавшего человека оставался лежать мертвец. Его увозила и хоронила полиция.

Рано запирались горожане на все крюки и засовы, спускали с цепи собак, чутко прислушивались к каждому шороху и пугали друг друга слухами о грабежах. Подозревали во всех темных делах голодающих, а может, это орудовали свои городские воры, удачно пользуясь таким прикрытием. Так или иначе, а ротозеями быть не следовало. А то вон Агутин, маляр, сокрушался он, сокрушался, что придется ему переводить голубей, — нашлись люди, избавили его от такой печальной заботы. Утром однажды сунулся он на свою голубятню, а там — поминай как звали всех его турманов. Кто, когда, как сумел их украсть, — даже Полкан не слышал. Одно дело — чужаков загонять, а другое — голубей воровать. Голубь — он как живое олицетворение духа святого, на иконах изображен. И чья это кощунственная рука могла шарить по голубятне и безжалостно свертывать нежные голубиные шейки?.. Чья же еще, как не голодающих этих! Озверел народ, готов не только голубя — духа святого, а всю святую троицу обезглавить.

Не стало в городе малярной работы, и не стало последней агутинской радости — голубей. Заскучал Михаил Матвеич, так заскучал, что жена сама надоумилась наскрести грошей и сбегать в монопольку за шкаликом. Но что шкалик!.. Только усы обмочил, а чтобы жгучую обиду залить — не меньше как целый штоф ему требовался. Ни работы, ни утехи тебе.

— Ах, сибирский твой глаз...

— Дятлов-то, слышь, контору при заводе отделывать будет. Может, попросился б к нему? — подсказывала Михаилу Матвеичу жена, но он отмахивался от нее, как от назойливой мухи, и хмурился. Несуразное говорит. Как он пойдет туда, если Дятловы считают его убивцем их старика?

В последний раз принес Агутин домой деньги, полученные от гробовщика. Сосновые гробы под дуб кистью расхлестывал. А теперь и эта работа не требуется. Гробовщик сказал, что простые, некрашеные гробы ходчей идут, а те, к которым приложена искусная рука маляра, — залежались. Хоть сам в них укладывайся.

После «парной» смерти Кузьмы Нилыча Агутин избегал встреч с Фомой Дятловым. Издали увидев его, быстро переходил на другую сторону улицы или сворачивал в первый попавшийся переулок. Если же разминуться было невозможно, прикидывался чересчур занятым и, равняясь с Фомой Кузьмичом, поспешно кивал головой, не выражая купцу таким приветствием никакого почтения.

И в этот день было так же. Небрежно кивнув на ходу, хотел Михаил Матвеич еще больше ускорить шаг, но Дятлов его задержал.

— Погоди, торопыга... — Достал пачку денег и, вытащив из нее пятерку, протянул маляру. — Для начала тебе... Ежели у кого подрядился — бросай. Скажешь, Дятлов к себе потребовал. При заводе кабинет мне в конторе отделывать будешь.

Не стал ни рядиться, ни ладиться, сказал об этом, как о деле решенном. Агутин смотрел на пятерку, нежданно-негаданно попавшую к нему в руку, и удивлялся случившемуся. Давно уже таких денег дома не видывали. Можно будет вместо отрубей настоящей мучицы купить, пшенца, не считаясь с ценой, и, само собой, — косушку-другую взять в монопольке.

— Сибирский твой глаз... Подфартило!..

Глава пятая

КРЕЩЕНИЕ ЗАВОДА

Проходная будка и заводские ворота — в свежих березовых ветках. Двор усыпан кварцевым желтым песком. От проходной к подъезду конторы и по ступенькам крыльца — коврики мягкой цветистой дорожкой.

Фома Дятлов в новом сюртуке, в шелковой голубой косоворотке и в лаковых сапогах гармошкой, кланяется гостям, встречая их в дверях проходной, и солнце стекает с его глянцевитой, полысевшей макушки. Вот-вот явится архиерей, обещавший прибыть из губернии. По двору снуют церковные певчие, купеческая и чиновная знать, почетные и непочетные гости.

— Завод ведь, а?.. Завод ведь, Лутош-ша!.. — хлопает Дятлов Лутохина по плечу.

— Действительно, завод... Никто против не скажет... Действительно, — соглашается Лутохин.

— А все кто?.. Сам!.. Отец родной в мои годы в заплатанных портках ходил, к старости только разбогател... А ты говоришь!

Лутохин ничего не говорит. Только поддакивает.

— Действительно... В портках, да...

Певчие толкутся у ворот, и время от времени регент ударяет камертоном по пальцу и тихо протягивает:

— До-ми-до... соль-ми-до...

И тогда певчие откашливаются.

В конторе столы сдвинуты в длинный ряд.

На столах — вазы, блюда, блеск серебряных и хрустальных приборов, бутылки, графины, цветы, и спиртной, легкой синью отдают накрахмаленные скатерти и салфетки.

— А эту вазу лучше сюда, — по-своему передвигает Ольга вазы и блюда.

— Ах, Оленька, зачем же сюда? — останавливает Софрониха. — Здесь ягоды, фрукты, сама зелень за себя говорит... А цветы эти надо поближе к вину. Вот промежду этих бутылок.

— А вот эту?

— И эту сюда... По эту сторону можно. Перед папашей только место не загораживай, а то будут они тут сидеть, за цветами их и не увидишь... К сторонке, к сторонке подвинь...

— Едут, едут!.. — донеслось от проходной.

Регент торопливо задает тон:

— До-ми-до-о... Соль-ми-до-о...

Тройка летит напрямик. Вот-вот врежется в решетчатые ворота, но лошади делают крутой поворот перед самой проходной, тарантас вздрагивает и останавливается. Регент взмахивает рукой, и хор в сорок человек торжественно возглашает, гремит:

— Ис полла эти деспота!..

И замирает на мгновение, чтобы снова разразиться еще и еще громогласным приветствием:

— Ис полла эти деспота!..

К тарантасу живо подскочили двое рабочих и расстелили ковровую дорожку, чтобы не на голую землю ступила нога архипастыря. Около Фомы Кузьмича сгрудились в праздничном облачении все духовные отцы горожан. Фома облегченно вздохнул. Хотя с началом торжества и припоздали против намеченного часа, — ну, ничего.

Из тарантаса, кряхтя, вылезает протопоп отец Никодим, опираясь на свою трость с серебряным набалдашником. Лицо Фомы Дятлова начинает тускнеть: в тарантасе больше нет никого. Заводчик нетерпеливо спешит к еле переставляющему ноги протопопу и останавливает его строгим окриком:

— А архиерей?..

Протопоп разводит руками и вбирает в плечи косматую голову.

— Нету, Фома Кузьмич, нету...

— Как так нет?!

— Не приехал, нет... Обещал, а нет... Дела, что ль...

Ярче разгораются в небе звезды, ярче горят плошки и факелы на земле. Гости, разместившиеся во дворе, бойко шелушат семечки, весело переговариваются и смеются; взвизгивают девки и бабы от внезапных щипков. Скрипят, надрываются гармошки, — во дворе, как и в конторе, с каждой минутой все веселее и веселее.

— Господа... господа!.. Я говорю: культура Запада, культура, господа, германских и прочих государств воплотилась, господа, в нашем краю...

У городского головы пересыхает горло. Он проглатывает слова.

— Фома Кузьмич, господа... Одним словом... Чугунный завод в нашем краю... И прошу, господа, выпить за чугунный и за германские государства!.. И чтоб, господа, нашему Фоме Кузьмичу здравствовать, украшать наши кладбища... Виноват, господа, не к месту будь сказано... Украшать чтоб Фоме Кузьмичу нашу смерть... Многая лета!..

И хор гремит: «Многая лета... Многая лета!..»

А Филимонов крутит головой, захлебываясь от смеха, рассказывает соседу по столу:

— Потеха!.. На масленой в Москве мы с Фомой... Вот уж где почудили... Дела-а!..

Егор Иванович Лисогонов долго вертелся около главного стола, за которым сидел хозяин с самыми знатными людьми города, мешал официантам, а присесть ему негде было. Уж если дядя-аптекарь попал на задворки, в самый конец другой комнаты, то... Переходил Егор Иванович от стола к столу, из одной комнаты в другую и очутился на крыльце. Посмотрел на пирующих во дворе — и там негде приткнуться... «Разве вот здесь, с краю, где девки сидят...»

— Извиняюсь, барышни... Местечка не найдется, чтоб рядышком?.. — И приятно удивился, заметив дочь бахчевика Брагина. — Наше вам почтеньице, Варенька!

Притихли сидевшие рядом с Варей подружки, вытянули шеи, стараясь разглядеть ее городского ухажера. Одна другой; зашептали:

— Он допрежь за Ксюшкой Агутиной ударял, пока та за Степку Трунова не вышла... Племянник аптекарев он.

— Сказывают, в приказчиках тут.

— Вот бы у него попроситься, чтоб в завод взял...

— Погоди... Познакомимся, может... Послушаем, про что говорит.

Тесно сидеть Варе — ни пошевельнуться, ни поглубже вздохнуть. С одного бока поджимают навострившие уши подружки, с другого — Егор Иванович.

— Меня Фома Кузьмич в комнатах оставляли, да душно там, знаете, шумно и к тому ж не на свежем воздухе... А я, по изысканности души, природу люблю наблюдать... Угощайтесь, Варенька, — придвигает он к ней стакан с брагой.

— Нешто можно, Егор Иваныч... А как захмелеешь?!

— Как кавалер — я завсегда к вашим услугам.

— Люминацию чтоб... На волю пойдем, там просторней... Люминацию!.. — кричит Дятлов.

Он в пестром кругу обступивших его во дворе людей, пляшет, притопывает ногами, и множатся на песке оттиски его каблуков.

Барыня, барыня,

Сударыня, барыня!..

Визжат и рокочут, захлебываются гармоники.

Будто с отчаяния ударив картузом о землю, в круг входит маляр Агутин и, подбоченясь, становится против Дятлова.

— Ну-ка, ну-ка, давай!..

— Сыпь, Матвеич!.. — раздались одобряющие выкрики.

Неторопливо, как бы нехотя, начал Агутин обхаживать Дятлова, словно примерялся, в какой момент и с какой стороны ловчей будет накинуться ему на купца-заводчика. И улучил такое мгновение: боднул головой воздух, лихо вывернулся из-под дятловской широко раскинутой руки и, притопнув, пошел плести ногами замысловатые кренделя. Дятлов вправо подастся, — и маляр кружит около него; Дятлов — влево, — и маляр тут как тут. Не дает ходу заводчику, и тому приходится топтаться на месте. Задирает маляр кверху свою всклокоченную бороденку, того и гляди отвалится у него запрокинутая голова, и приседает, словно в холодную воду окунается.

— Ух, ух!..

— Не уступай, Матвеич, шибче ходи!..

Гармонь самого лучшего хомутовского гармониста, Федьки Загляда, учащает плясовой наигрыш; Дятлов переступает с пятки на носок, помогает себе руками, звонко прихлопывая по лаковым голенищам, а маляр вприсядку крутит вокруг него карусель, с каждой минутой все больше входя в азарт.

— А ведь перепляшет его Матвеич... Истинный господь — перепляшет!.. — откровенно радуются пригородные и вызывающе, с усмешками, посматривают на городских, извечных своих противников по кулачкам.

— Агутин — такой... Не поддастся...

— Он старика перепарил, не уступил. А этого запросто перепляшет.

До слуха Дятлова донеслось это ехидное замечание, и он помрачнел. Выйти из круга — значит действительно признать себя побежденным, но и продолжать плясать под такие насмешки ему не к лицу. Ковырнул носком землю и чуть не споткнулся. Устал, запотел, дышать стало трудно. Тяжеловат он, осанку имеет солидную, не такой вертлявый, как этот замухрышка маляр.

Бешено снуют пальцы гармониста по перламутровым кнопкам ладов, извивается гармонь, словно норовя вырваться из рук. Залихватские переборы сплетаются, рвутся наперегонки. А лицо у гармониста строгое, напряженное. Да, похоже, что со всех хмель сошел. Уже не слышно смешков и острых словечек, все следят за Дятловым и Агутиным: кто — кого?..

Фома Кузьмич знал, каким взрывом веселья встретят пригородные его поражение. Даже если выдержит еще несколько минут и одновременно с Агутиным выйдет из круга, все равно первенство признают за маляром. Бойчее оп пляшет, вон какие коленца выкидывает: оперся рукой о землю и колесом ноги крутит! А он, Фома, топчется медведем, бестолково размахивает руками, не может как следует ноги согнуть — живот мешает ему. «Хоть бы на подмогу из наших кто вышел... Стоят, подлецы... Хозяйским позором любуются... Ну, погодите, припомню я вам!..»

И тогда, словно угадав его мысли, на выручку быстро выходит Егор Иванович Лисогонов.

Сразу видно, что не умеет плясать человек, ногами лишь путает, мельтешит перед глазами, мешает.

— Эй, отойди... Чего выскочил?! Ходить сперва научись! — кричат ему с разных сторон, но Егор Иванович будто не слышит. Надо же как-то хозяина выручать!

Податной инспектор тоже смекнул:

— Подмогнем, Фома Кузьмич, не сдавай!.. — и, ворвавшись в круг, начал лихо отбивать чечетку,

— Ах, та-ак?! — угрожающе донеслось из рядов, где стояли заречные.

Двое парней и один бородатый мужик живо скинули с себя пиджаки, швырнули их вместе с картузами под ноги и тоже ринулись в круг.

Нет, не переплясать было горожанам заречных, у которых и присвист зычнее и пляска замысловатее. Словно вихри несли их по кругу, и притопывали они так, что наблюдавшие за пляской городские гости невольно пятились, опасаясь, как бы не наступили им на ноги. Поджимались к крыльцу конторы и поднимались на него. А заречные все больше теснили их, расширяя круг, и кто-то озорно, вызывающе выкрикнул:

Назад Дальше