— Не надо, не надо больше — беспомощно защищался он, когда она снова принималась его целовать. Эмма опять рассмеялась, привлекла его к себе и, обвив руками, прильнула к нему всем телом. Он совсем потерял голову и уже ничего не в силах был произнести.
— Что ж ты ничего не говоришь? Разве ты не любишь меня? — вдруг спросила она.
Ганс хотел ответить, но только кивнул и продолжал кивать еще некоторое время.
А она опять поймала его руку и, как бы шутя, просунула себе под лиф. Почувствовав так близко биение ее сердца, жаркое дыхание чужой жизни, он чуть не задохнулся, сердце его остановилось, на мгновение ему показалось, что он умирает.
Ганс высвободил руку и простонал:
— Мне надо домой!
Пытаясь встать, он пошатнулся и едва не упал с Лестницы.
— Что с тобой? — удивилась Эмма.
— Не знаю. Устал я что-то.
Он уже не замечал, что по дороге через сад Эмма все время, поддерживая его, прижималась к нему, не слышал, как, пожелав покойной ночи, она заперла калитку.
Он не помнил, как добрался до дому, то ли буря влекла его, то ли мягко покачивал могучий поток
Справа и слева он видел серые дома, вершины гор над ними, острые пики елей, черноту ночи и огромные, тихо мерцавшие звезды. Он чувствовал, как ветерок овевает его, слышал, как журчит река под мостом, видел, как отражаются в воде сады, крыши домов, темнота ночи, свет фонарей и звезды.
Он так устал, что на полпути остановился на мосту отдохнуть. Присев на парапет, он слушал, как журчит река, обтекая быки, как она шумит у ближней плотины, как гудит мельничное колесо. Руки у него были холодные, голова кружилась, он чувствовал как в горле пульсирует кровь, то часто, то с большими перебоями, то затуманит глаза, то вдруг вся отхлынет к сердцу.
Кое-как он все же добрел до дому, ощупью пробрался к себе в каморку, лег в постель и тут же уснул. Во сне ему все чудилось, будто он падает в какую-то бездонную пропасть. Около полуночи он проснулся, совсем измученный, и до утра пролежал в полудреме, охваченный горячим томлением, тщетно борясь с неведомыми, швырявшими его из стороны в сторону силами, и только на заре вся мука его, вся боль вылилась в рыдание, и он вновь заснул на мокрой от слез подушке.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Исполненный достоинства, шумно и не слишком ловко господин Гибенрат хлопотал у давилки. Ганс помогал ему. Двое ребятишек мастера Флайга, зажав в кулаке по огромному ломтю черного хлеба и захватив с собой маленький стаканчик на двоих, тоже прибежали помогать и сразу набросились на кучу яблок. Но Эммы с ними не было.
Только когда отец, прихватив с собой чан, отлучился на полчаса, Ганс осмелился спросить о ней.
— А где Эмма? Не захотела прийти?
Ответа пришлось подождать, пока малыши не прикончили очередное яблоко.
— А она уехала! — разом ответили оба и закивали головками.
— Уехала? Куда уехала?
— Домой.
— Совсем уехала? Села на поезд и уехала? Ребята снова дружно закивали.
— Когда?
— Сегодня, утром.
Малыши снова принялись за, яблоки. Ганс вращал рычаг давилки, бессмысленно глядя в чан с суслом, и лишь постепенно начинал понимать, в чем дело.
Вернулся отец, работа снова закипела. Ребята; набаловавшись вволю, поблагодарили и убежали. Когда завечерело, отец, с сыном отправились домой.
После ужина Ганс долго сиделку себя в каморке. Пробило десять, затем одиннадцать, а он все не зажигал лампы Потом он уснул и спал долго и крепко.
Проснулся он позднее обычного с неясным чувством какого-то несчастья или утраты. Только открыв глаза, он вспомнил об Эмме. Уехала, не попрощавшись, даже не передала ему привет! Конечно, она и накануне, когда он был у нее, знала уже, что уедет. Ему вспомнился ее смех, ее поцелуи, ее щедрое тело, ее превосходство. Нет, она просто смеялась над ним.
Гнев, обида и его не нашедшая утоления жажда любви слились в какую-то мрачную муку, которая гнала его из дому в сад, из сада на улицу, в лес и снова домой.
Так Ганс познал, быть может чересчур рано, и свою долю в тайнах: любви, и как мало было в ней для него сладости, как много горечи! Потянулись дни, полные бесплодных жалоб, тоскливо-томительных воспоминаний, безутешных дум; и ночи, когда сердцебиение и невыносимая тяжесть в груди не давали ему сомкнуть глаз (или порождали кошмарные сны; сны, в которых неведомое ему дотоле кипение крови обращалось в чудовищные, пугающие его картины, в смертельные объятия чьих-то рук, в фантастических Зверей с горящими глазами, головокружительные пропасти, в чьи-то огромные, пламенеющие очи. А стоило ему проснуться, и чувство одиночества охватывало его, он лежал, объятый холодом осенней ночи, исходил тоской по своей милой и со стоном зарывался в мокрые от слез подушки.
Приближалась пятница, день, когда он впервые должен был отправиться в мастерскую. Отец купил ему рабочий костюм из синего полотна и такую же синюю шапку. Ганс все это примерил и показался себе довольно жалким в облачении слесаря. Ему делалось тошно на душе, когда, проходя по городу, он видел здание прогимназии, дом директора или учителя арифметики, мастерскую сапожника Фланга или домик пастора Столько мук стараний, пота, отказ от маленьких радостей, столько честолюбия и гордых мечтаний — и все, все напрасно, все это только для того, чтобы теперь, далеко отстав от сверстников, всем на потеху сделаться последним из последних учеников у ремесленника!
Что бы сказал Герман Гейльнер?
И все же Ганс постепенно примирился с этой блузой слесаря и даже радовался приближению пятницы, когда он обновит ее. В мастерской ведь ему предстояло нечто новое, неизведанное.
Но подобные мысли были лишь сполохом, на мгновение озарявшим мрачные тучи. Эмме он так и не мог простить: кровь его по-прежнему кипела, он уже не мог забыть сладостного томления пережитых дней. Все в нем кричало, требовало большего, требовало утоления. А время тянулось глухо, мучительно медленно.
Осень выдалась прекрасней, чем когда-либо, вся залитая ласковым солнцем, с серебристыми утренними зорями, ослепительно смеющимися днями и ясными вечерами. Далекие горы приняли темно-синюю бархатистую окраску, каштаны отливали золотом, а с оград и штакетников свешивались пурпурные листья дикого винограда.
Ганс нигде не находил покоя, хотя непрестанно пытался уйти от себя самого. Целыми днями, он бродил по глухим уголкам и полям, сторонясь людей, думая, что все замечают его любовные муки. Но в сумерки он всходил на главную улицу, впивался глазами в каждую проходящую служанку, с нечистой совестью шел по пятам какой-нибудь парочки. Ему казалось, что вместе с Эммой к нему подступило так близко все самое желанное, само волшебство жизни, и с нею же так коварно ускользнуло от него. О муках и страданиях, пережитых в те дни, он уже не помнил. Будь Эмма сейчас снова рядом, он бы не сробел, а вырвал бы все тайны, проник бы в самую глубину волшебного сада любви, врата которого захлопнулись перед самым его носом. Воображение его запуталось в этих душных и опасных дебрях, блуждало в них, мучительно истязая себя, и знать не хотело, что за пределами этого заколдованного круга раскинулись такие приветливые, светлые и радостные просторы.
В конце концов он даже обрадовался, когда настала пятница, которую он с таким страхом ожидал. Рано утром он нарядился в свой новенький синий костюм, надел шапку и, немного робея, зашагал вниз ПО улице Дубильщиков к дому Шулера. Знакомые удивленно оборачивались, а один даже спросил: «Никак ты в слесари записался?»
В мастерской уже кипела работа. Сам хозяин держал на наковальне кусок раскаленного докрасна железа, подмастерье ударял по нему тяжелым молотом, а мастер более точными и ловкими ударами придавал болванке нужную форму, время от времени поворачивая ее, и отбивал такт легким молоточком. Звонкие удары далеко разносились через открытые двери по утренней улице.
Около длинного, почерневшего от масла и опилок верстака стоял старший подмастерье, а рядом с ним Август. Оба были заняты работой у тисков. Под потолком шуршали быстро бегущие ремни, приводя в движение токарные и сверлильные станки, точило, горн, — здесь работали на воде. Август кивнул своему другу и знаком приказал подождать у дверей, пока мастер не освободится.
Ганс пугливо посматривал на огонь в горниле, на пустующие токарные станки, шлепающие приводные ремни, шкивы. Закончив ковку, мастер подошел и протянул Гансу свою огромную, крепкую и теплую руку.
— Шапчонку вот тут повесь, — указал он на свободный гвоздь в стене. — Поди сюда! Вот, стало быть, твои тиски, твое, значит, рабочее место.
С этими словами он подвел его к последним в ряду тискам и стал показывать, как(обращаться с ними, за метив прежде всего, что верстак и инструмент надо держать в чистоте и порядке.
— Твой батюшка мне уже говорил, что ты не из силачей, да и по тебе это видать. К наковальне мы тебя сразу не поставим, подрасти еще малость! — Достав из-под верстака чугунную деталь, он добавил: — С этой зубчатки и начинай. Она только что из литейной, на ней всякие там бугорки, заусенцы — их надобно содрать, а то они потом тонкий инструмент могут испортить.
Он зажал зубчатку в тиски, взял старый напильник и показал, как ее опиливать.
— Ну, а теперь валяй! Но чтоб другой пилы не брать, понял? До обеда тебе работенки хватит, вот тогда и покажешь мне. За верстаком ни о чем, помимо работы, не думать! Ученику это не положено.
Ганс принялся за работу.
— Эээ! Постой-ка! — вдруг крикнул мастер. — Левую вот как на пилу клади! Иль ты левша?
— Нет.
— Ну ладно! Понемногу наловчишься, — и мастер отошел к своим тискам — первым от дверей, а Ганс подумал, как, бы это ему поскорей наловчиться.
Проведя два раза напильником, он удивился, что чугун такой мягкий и наросты на нем так легко спиливаются. Но вскоре заметил, что это только пористая корка, оставшаяся после отливки, легко отслаивается, а под ней «проступает уже твердый чугун, который ему и надо было обдирать. Собравшись с духом, Ганс продолжал старательно трудиться. Давно уже, со времени своих ребяческих поделок, он не испытывал этого удовольствия, когда из-под твоих рук выходит что-то, зримое и нужное.
— Легче, легче! — крикнул ему мастер со своего места. — Когда пилишь, надобно такт держать — раз-два, раз-два. И нажимай как следует, а то пилу попортишь.
Но тут старший подмастерье подошел к своему токарному станку; Ганс не выдержал и покосился в его сторону. Подмастерье закрепил стальную отливку, перевел ремни, и вот уже, сверкая, завертелась заготовка, а подмастерье стал снимать с нее тонкую, как волосом, блестящую стружку.
Повсюду лежали инструменты, обрезки железа, ста ли, меди, необработанные детали, блестящие, колесики, зубила и сверла, резцы самых разнообразных форм, рядом с горном висели молоты, осадные молотки, посадки наковален, щипцы и паяльники, а вдоль стены целые серии напильников и фрез. На полках лежала пропитавшаяся маслом ветошь, веники, бархатные напильники, ножовки; стояли масленки, бутыли с кислотой, ящички с гвоздями и шурупами. То и дело кто-нибудь, подходил к точилу, чтобы заточить свой, инструмент.
Не без гордости Ганс заметил, что руки его стали совсем верные. Хорошо бы, подумал он, чтобы и костюм поскорей приобрел несколько поношенный вид, а то слишком он новый и синий, очень уж выделяется среди почерневших и заплатанных спецовок остальных: подмастерьев. Неловко как-то!
Ближе к полудню, в мастерскую стал захаживать на род. Рабочие из соседней трикотажной фабрики опросили обточить какую-нибудь деталь или отремонтировать ее. Какой-то крестьянин спросил, не готов л и его гладильный барабан, и тут же стал ругаться на част свет стоит, узнав, что его еще не починили. Потом явился важный хозяин фабрики, с которым мастер удалялся для переговоров в соседнюю комнату.(
И здесь же рядом продолжали трудиться подмастерья, ученики, равномерно гудели шкивы, и Ганс впервые в своей жизни понял, что такое ритм труда, который, по крайней мере для новичков, имеет в себе нечто захватывающее, приятно волнующее, он почувствовал, как и его маленькая личность и его маленькая жизнь включилась в этот великий ритм.
В девять часов был перерыв на четверть часа, и всем выдали по куску хлеба и стакану сидра. Только теперь Август подошел к новичку и поздоровался. Он ободрил его и снова завел разговор о предстоящем воскресенье, ведь он вместе с товарищами собирался прокутить свой первый недельный заработок. Ганс спросил о назначении колесика, которое ему велели опиливать, и узнал, что это часть механизма башенных часов. Август уже собирался показать ему, как оно должно потом вертеться и работать, но тут старший подмастерье снова взялся за пилу, и все быстро разошлись по своим местам.
Между десятью й одиннадцатью Ганс начал уставать. Ныли коленки и правая рука. Он переступал е ноги на ногу, потихоньку вытягивал то одну, то другую руку, но это мало помогало. Тогда он на минуту отложил напильник и оперся на тиски. Никто не обращал на него внимания, и; покуда он, слушая шуршание ремней, отдыхал, на него нашло нечто вроде легкого обморока, на минутку он даже прикрыл глаза.
— Ты что это? Никак устал? — вдруг раздался позади голос мастера.
— Да, немного, — признался Ганс. В ответ раздался дружный хохот подмастерьев.
— Это пройдет, — спокойно сказал мастер. — Пойдем-ка! со мной, Доглядишь, как паять надо.
Ганс с любопытством смотрел. Сперва нагрели паяльник, потом смочили место пайки кислотой, и с накаленного паяльника, тихо шипя, закапал белый металл.
— Возьми тряпку и оботри вещицу как следует. Кислота — она разъедает, ни капли нельзя оставлять на металле.
Затем Ганс снова встал к тискам и долго скреб напильником, зубчатку. Ломило плечо, а рука, которой он прижимал м напильник, побагровела.
В обед, когда старший подмастерье, отложив напильник, пошел мыть руки, Ганс отнес свою работу мастеру. Тот, мельком взглянув на колесико, сказал:
— Ладно, так и оставь. Возле твоего места под верстаком лежит еще одно такое же, вот после обеда и принимайся за него.
Ганс тоже помыл руки и отправился домой. За час ему надо было успеть пообедать и вернуться.