Личный мотив - Макинтош Клер 2 стр.


– Хорошо, – сказал Рей.

Черт, и с чего же им тогда начать?

Женщина взглянула на него.

– Вы его найдете? Того человека, который убил Джейкоба? Вы найдете его?

Голос ее надломился, слова рассыпались, превратившись в глухой стон. Она наклонилась вперед и судорожно прижала детский рюкзак к животу. Рей почувствовал, как сдавило грудь, и набрал побольше воздуха в легкие, чтобы прогнать это ощущение.

– Мы сделаем все возможное, – сказал он, презирая себя за это затертое до дыр клише.

Из кухни появилась Кейт; за ней шел Брайан с кружкой чая в руке.

– Можно я закончу со своим протоколом, сэр? – спросил он.

Ты хотел сказать: «Хватит уже мучить мою свидетельницу», подумал Рей.

– Да, конечно, спасибо, прости, что перебил вас. Ты узнала все, что нам нужно, Кейт?

Кейт кивнула. Она казалась бледной, и Рей подумал, что Брайан чем-то расстроил ее. Где-то через год он будет знать ее так же хорошо, как других членов своей команды, но на данный момент еще не вполне раскусил. Пока что он знал только, что она человек прямой, не слишком робкий, чтобы высказывать свое мнение на совещаниях, а еще – она быстро учится.

Они вышли из дома и молча вернулись к машине.

– Ты в порядке? – спросил он, хотя было совершенно очевидно, что это не так.

Кейт шла, крепко стиснув зубы, в лице ее не было ни кровинки.

– Нормально, – ответила Кейт, но голос был таким хриплым, что Рей понял: она изо всех сил старается не расплакаться.

– Эй… – сказал он и, протянув руку, неловко обнял ее за плечи. – Это связано с работой?

За долгие годы службы Рей выработал в себе защитный механизм против последствий подобных происшествий. Этот механизм, имеющийся у большинства офицеров полиции, также позволял не обращать особого внимания на грубые и циничные шуточки, отпускавшиеся в столовой их управления, но Кейт, видимо, была другой.

Она кивнула и сделала глубокий судорожный вдох.

– Простите, обычно я иначе воспринимаю все это, честно. Я бывала на десятках ДТП со смертельным исходом, но… Господи, ему было всего пять лет! Очевидно, отец Джейкоба не хотел иметь к нему никакого отношения, поэтому они всегда были только вдвоем с мамой. Не могу себе представить, через что она прошла.

Голос ее дрогнул, а Рей почувствовал, как тяжесть в груди вернулась. Действие его защитного механизма основывалось на том, чтобы сконцентрироваться на расследовании – а расследование предстояло сложное – и не погружаться слишком глубоко в переживания вовлеченных в это людей. Если он станет задумываться над тем, каково это – видеть, как у тебя на руках умирает ребенок, от него не будет никакой пользы никому, а тем более Джейкобу и его матери. Мысли Рея невольно переключились на собственных детей, и он поймал себя на абсурдном желании позвонить домой и убедиться, что с ними все хорошо.

– Простите. – Кейт сглотнула подступивший к горлу комок и смущенно улыбнулась. – Уверяю вас, я не всегда такая.

– Эй, да все нормально, – успокоил Рей. – Мы все через это прошли.

Она удивленно приподняла бровь.

– И даже вы? Не думала, что вы можете быть чувствительным, босс.

– У меня бывают свои моменты. – Рей слегка сжал ее плечо, прежде чем опустить руку. Он не помнил, чтобы проливал слезы на работе, однако несколько раз был очень близок к этому. – Ты как, справишься?

– Спасибо, со мной все будет хорошо.

Когда они отъезжали, Кейт задержала взгляд на месте происшествия, где по-прежнему напряженно трудились криминалисты.

– Какой же это мерзавец мог сбить насмерть пятилетнего мальчика и спокойно уехать?

Хороший вопрос, подумал Рей.

Именно это им и предстояло выяснить.

2

Я не хочу чаю, но все равно беру его. Обхватив чашку обеими руками, я прижимаюсь к ней лицом, пока горячий пар не начинает обжигать. Боль пронзает кожу, от нее немеют щеки и покалывает в глазах. Я борюсь с инстинктивным желанием отодвинуться: мне нужно состояние оцепенения, чтобы размыть картины, возникающие перед глазами.

– Может, принести тебе чего-нибудь поесть?

Он возвышается надо мной, и я понимаю, что нужно поднять на него глаза, но я этого не перенесу. Как он может предлагать мне еду и питье как ни в чем не бывало, как будто ничего не произошло? Из желудка поднимается волна тошноты, и я сглатываю ее едкий вкус. Он винит в случившемся меня. Он не говорит этого вслух, но ему и не нужно этого делать – за него говорят глаза. И он прав: это я во всем виновата. Мы должны были направиться домой другой дорогой, я не должна была с ним разговаривать, я должна была остановить его…

– Нет, спасибо, я не голодна, – тихо говорю я.

Трагедия прокручивается у меня в голове по замкнутому кругу. Я хочу нажать кнопку паузы, но этот безжалостный ролик идет без конца: его тельце снова и снова бьется о ветровое стекло машины. Я подношу чашку к лицу, но чай уже остыл и его тепла не хватает, чтобы обжигать кожу. Я не замечаю, как к глазам подкатились слезы, но чувствую тяжелые капли, падающие мне на колени. Я смотрю, как они впитываются в ткань джинсов, а потом соскребаю ногтем пятно грязи на бедре.

Я оглядываю комнату дома, на создание которого потратила столько лет. Занавески, купленные в тон обивке дивана; разные скульптурки – что-то я сделала сама, что-то нашла в галереях, и мне оно так понравилось, что жаль было пройти мимо. Я думала, что обустраиваю домашний очаг, но на самом деле все время выстраивала только здание.

Рука болит, я чувствую, как в запястье быстро и легко бьется пульс. Я радуюсь этой боли. Я хочу, чтобы она была сильнее. Хочу, чтобы это меня сбило машиной.

Снова слышится его голос:

– Полиция повсюду ищет эту машину… газеты просят отозваться свидетелей… все это будет в новостях…

Комната вертится вокруг меня, и я цепляюсь взглядом за журнальный столик, стараясь кивать, когда мне это кажется уместным. Он ходит взад-вперед: два шага к окну, два – обратно. Мне хочется, чтобы он наконец сел, – это заставляет меня нервничать. Руки у меня дрожат, и я ставлю свой нетронутый чай на стол, пока не уронила чашку на пол, при этом фарфор громко звякает о стеклянную столешницу. Он бросает на меня раздраженный взгляд.

– Прости, – говорю я.

Во рту появился металлический привкус, и я понимаю, что прикусила губу. Я просто сглатываю кровь, не желая привлекать к себе внимание просьбой подать салфетку.

Все изменилось. В тот миг, когда автомобиль заскользил по мокрому асфальту, изменилась вся моя жизнь. Я все вижу очень четко, как будто стою на обочине. Так для меня продолжаться не может.

Когда я просыпаюсь, то какой-то миг не могу понять, что это за ощущение. Все то же самое – и тем не менее другое. И тут – еще до того, как я открываю глаза, – в голове резко возникает громкий шум, как от проезжающего поезда метро. Затем все возвращается: перед глазами те же яркие сцены, которые я не могу ни остановить, ни стереть. Я сжимаю виски ладонями, как будто грубой силой можно унять эти видения, но они никуда не пропадают, красочные и быстрые, словно без них я могла бы забыть о происшедшем.

На тумбочке рядом с кроватью стоит латунный будильник, который Ева подарила мне, когда я поступила в университет («Иначе тебе никогда не попасть на лекции!»), и я с ужасом замечаю, что уже половина одиннадцатого. Боль в руке заглушает головную боль, от которой меркнет в глазах, если я делаю резкие движения, и когда я поднимаюсь с постели, в моем теле ноет каждая мышца.

Я надеваю вчерашнюю одежду и иду в сад, даже не остановившись, чтобы сделать себе кофе, хотя во рту у меня так пересохло, что трудно глотать. Я не могу найти туфли, и холод жалит мои ступни, когда я босиком иду по траве. Садик у меня небольшой, но зима в разгаре, и к тому времени, когда добираюсь до его дальнего конца, пальцев на ногах я уже не чувствую.

Студия в саду была моим убежищем в течение последних пяти лет. Она чуть больше обычного сарая, как может показаться постороннему наблюдателю, но это место, куда я прихожу, чтобы подумать, чтобы поработать и чтобы спрятаться. Деревянный пол забрызган пятнами от капель глины, которые разлетаются с моего гончарного круга, стоящего в центре студии, где я могу подойти к нему с любой стороны, чтобы критическим взглядом оценить свою работу. Вдоль трех стен моего сарайчика стоят стеллажи, на полках я в упорядоченном беспорядке, принцип которого понятен только мне, расставляю свои скульптуры. Здесь незаконченные работы; здесь вещи обожженные, но не раскрашенные; работы, ожидающие своих покупателей, – тоже здесь. Здесь сотни разных изделий, и все же если я закрою глаза, то по-прежнему чувствую под пальцами форму каждого из них и прикосновение влажной глины к своим ладоням.

Я беру ключ из потайного места под планкой окна и открываю дверь. Здесь все хуже, чем я ожидала. Пола не видно под толстым слоем черепков, половинки разбитых кувшинов ощетинились острыми зазубринами неровных краев. Деревянные полки стеллажей пусты, с рабочего стола все сметено на пол, а от крошечных статуэток на подоконнике, которые теперь невозможно узнать, остались лишь груды осколков, поблескивающих на солнце.

У двери лежит небольшая статуэтка женщины. Я вылепила ее в прошлом году как часть серии фигурок, которые делала для магазина в Клифтоне. Я тогда хотела создать что-то подчеркнуто реальное, что-то максимально далекое от совершенства, но чтобы при этом оно все равно оставалось прекрасным. Я сделала десять таких женщин, и у каждой из них были отличительные линии изгибов, свои выпуклости, шрамы и прочие недостатки. Я лепила их со своей матери, с сестры, с девочек, с которыми училась гончарному делу, с женщин, которых видела, гуляя в парке. А эту фигурку я делала с себя. Очень неопределенно, так что никто другой никогда не смог бы узнать в ней меня, – но тем не менее это все же была я. Грудь, пожалуй, слишком плоская, бедра уж очень узкие, ступни слишком большие. Пучок волос завязан в узел на затылке. Я нагибаюсь, чтобы поднять ее. Я думала, что она не пострадала, но, когда я прикасаюсь к ней, глина под пальцами распадается и я остаюсь с двумя половинками. Я тупо смотрю на них, а затем со всей силы швыряю в стену, отчего они разлетаются вдребезги, покрывая мелкими осколками мой рабочий стол.

Я набираю в легкие побольше воздуха и очень медленно выдыхаю.

Я точно не знаю, сколько дней прошло с того трагического случая, как пережила ту неделю, когда двигалась так, будто переставляла ноги в густой патоке. Я не знаю, что заставило меня решить, что именно сегодня – тот день. Но это случилось. Я беру только то, что помещается в вещевой мешок, понимая, что если не уеду прямо сейчас, то, возможно, не смогу уехать никогда. Я бесцельно брожу по дому и пытаюсь представить себе, что больше никогда сюда не вернусь. Эта мысль пугает, но одновременно от нее веет избавлением. Смогу ли я это сделать? Можно ли просто так уйти от одной жизни, чтобы начать новую? Я должна попробовать: это единственный мой шанс пережить все целой и невредимой. В кухне лежит мой ноутбук. В нем фотографии, адреса, разная важная информация, которая может мне однажды понадобиться и которую я в свое время не додумалась сохранить где-нибудь еще. Мне некогда думать о том, как сделать это сейчас, и, хотя компьютер тяжелый и громоздкий, я отправляю его в вещевой мешок. Места там остается мало, но я не могу уехать без еще одного предмета из своего прошлого. Я вытаскиваю свитер и ворох футболок и на их место кладу деревянную шкатулку, в которой под кедровой крышкой спрятаны мои воспоминания. Внутрь я не заглядываю – нет необходимости. Там набор дневников, которые я беспорядочно вела в подростковом возрасте, с некоторыми отсутствующими страницами, выдранными в порыве раскаяния; пачка билетов на концерты, перехваченная эластичной повязкой; диплом об образовании; газетные вырезки о моей первой выставке. И фотографии сына, которого я любила, казалось, с немыслимой силой. Драгоценные для меня фотографии, но их слишком мало для человека, которого так любили. Такой маленький след в окружающей действительности, но при этом весь мой мир вращался именно вокруг него.

Не в силах противиться искушению, я открываю шкатулку и беру верхнюю фотографию. Этот снимок «Полароидом» сделала очень любезная акушерка в день его рождения. Здесь он просто крошечный розовый комочек, которого едва видно из-под белого больничного одеяла. На фото руки мои застыли в неуклюжем жесте новоиспеченной мамаши, изможденной родами, но утопающей в любви. Все было так стремительно, так пугающе и так не похоже на то, как об этом пишут в книгах, которые я буквально глотала в период беременности, но любовь к своему ребенку, которую я должна была ощутить, не задержалась и на миг. Внезапно мне становится трудно дышать, я кладу снимок обратно в шкатулку и сую ее в вещевой мешок.

Смерть Джейкоба кричит и взывает ко мне с первых страниц газет из палисадника перед гаражом, который я прохожу, из магазинчика на углу, из очереди на автобусной остановке, где я стою так, будто не отличаюсь от всех остальных. Как будто я не сбегаю отсюда.

Все говорят об этой катастрофе. Как такое могло случиться? Кто мог это сделать? Каждый подъехавший к остановке автобус приносит очередные новости, и над головами пассажиров волнами прокатываются обрывки сплетен, от которых мне никак не убежать.

– Это была черная машина…

– Машина была красная…

– Полиция вот-вот арестует виновного…

– У полиции нет никаких зацепок…

Рядом со мной сидит женщина. Она открывает газету, и возникает ощущение, будто кто-то сдавил мне грудь. На меня смотрит лицо Джейкоба. Его глаза упрекают меня в том, что я не уберегла его, что позволила ему умереть. Я заставляю себя не отводить взгляда, и к горлу подкатывает тугой комок. Перед глазами все расплывается, и я уже не могу прочесть слова, но мне это и не нужно: различные варианты этой статьи я видела в каждой газете, мимо которой проходила сегодня. Высказывания ошеломленных школьных учителей, записки на букетах цветов у края дороги, расследование – открытое, а затем отложенное. На втором снимке венок из желтых хризантем на немыслимо маленьком гробике. Женщина сокрушенно охает и говорит – себе, как мне кажется, но, возможно, она чувствует, что я тоже смотрю на это:

– Ужасно, не правда ли? Да еще и перед самым Рождеством.

Я молчу.

– И сразу уехал, даже не остановился. – Она снова вздыхает. – Причем заметьте, – продолжает она, – мальчику всего пять лет. Ну какая мать может позволить ребенку в таком возрасте самому переходить дорогу?

Я не могу сдержаться, всхлипываю и начинаю плакать. Горячие слезы сами собой льются по моим щекам на салфетку, осторожно засунутую мне в руку.

– Бедняжка… – говорит женщина, как будто успокаивает малое дитя. Непонятно, кого она при этом имеет в виду, Джейкоба или меня. – Вы просто не можете себе такое представить, верно?

Но я-то как раз могу. И мне хочется сказать ей, что, какими бы она ни представляла эти ощущения, на самом деле все в тысячу раз хуже. Она находит для меня еще одну бумажную салфетку, смятую, но чистую, и переворачивает страницу газеты, чтобы почитать, как в Клифтоне зажигают рождественскую иллюминацию.

Я никогда не думала, что сбегу. Никогда не думала, что мне это будет необходимо.

3

Рей поднялся на четвертый этаж, где напряженный ритм полицейского участка в режиме «двадцать четыре часа/семь дней в неделю» сменялся спокойными офисами отдела криминальных расследований, с ковровыми дорожками на полу и рабочими часами с девяти до семнадцати. Больше всего ему здесь нравилось по вечерам, когда можно было без помех поработать с никогда не иссякающей стопкой файлов на рабочем столе. Через просторный зал со свободной планировкой он прошел в угол, где перегородками был отгорожен кабинет ДИ.

– Как прошло совещание?

Неожиданно прозвучавший в тишине голос заставил его вздрогнуть. Обернувшись, он увидел Кейт, которая сидела за своим рабочим столом.

– Как вы знаете, я раньше работала в четвертой бригаде. Надеюсь, они хотя бы делали вид, что им интересно. – Она зевнула.

– Все было хорошо, – ответил Рей. – Они неплохая команда, и это, по крайней мере, освежило их восприятие.

Рею удалось сохранить вопрос о ДТП с бегством виновника с места происшествия в повестке дня совещаний в течение недели, но затем его, как и должно было в конце концов произойти, оттеснили другие текущие дела. Он изо всех сил старался достучаться до каждой дежурной смены, чтобы напомнить им, что они по-прежнему нуждаются в их помощи.

Он выразительно постучал пальцем по часам на руке.

Назад Дальше