В маленьком мире маленьких людей - Шолом- Алейхем 4 стр.


— Глупцы! — кричал им в ответ Зейдл. — Ну и глупцы, ну и ослы же вы! Вам говорят, что вы — чисты, я ведь это не из головы выдумал, это — «на основании алгебры».

— Что он нам рассказывает басни — «албегра»! Давайте обратимся к людям, давайте спросим у раввина.

— К раввину! К раввину! — вскричали все в один голос и направились к раввину, к реб Иойзефлу.

У раввина собрался почти весь город. Стоял невероятный шум, крики раздирали небеса.

Зейдл никого не прерывал — пусть каждый скажет, чего он хочет; и только после того, как все вволю накричались, он попросил всех ненадолго выйти — он, мол, хочет остаться наедине с раввином, чтобы сказать ему кое-что с глазу на глаз.

Что произошло между Зейдлом и раввином реб Иойзефлом — никто не знает.

Говорят, что они вели между собой долгий спор. Зейдл доказывал, что грешно брать проценты, ибо, философски рассуждая, взимание процентов — это разбой; человек, живущий на проценты, говорил он, это — худший из худших, получается, говорил он, что все должны на него трудиться. Где же справедливость?

Раввин реб Иойзефл пытался возражать ему, вооружившись «узаконением» раввинских авторитетов и сославшись на «заведенный порядок мира», без которого мир, мол, не мог бы существовать, и так далее; на это Зейдл ответил, что, по его разумению, такой «заведенный порядок» — никакой не порядок и что не нравится ему весь этот мир и как все ведется в этом мире.

— Что это за мир? — спрашивал он у раввина реб Иойзефла. — Если я стащу грошовый бублик, когда я голоден, скажут, что это — грабеж, а ограбить целый город сирот и вдов, лишить их последнего куска называется «обанкротиться»? За отрубленный палец полагается «каторжная Сибирь», а за бойню, в которой вырезали, как скот, восемьдесят тысяч англичан в Африке, получают «мендаль» за храбрость?..

Это ли справедливость? — говорил он раввину реб Иойзефлу, ухватив лацкан его кафтана. — Это ли справедливость? Вот и разъезжает бедняга старый Крюгер[15], царь буров, стучится во все двери, молит о жалости к его бедной стране; он хочет только одного — суда праведного, он хочет довериться людям, пусть люди решат. Но один говорит ему, что не хочет вмешиваться. Другой говорит: ему неудобно перед тем… Тот — так, этот — сяк, а тем временем льется кровь. Где справедливость, спрашиваю я вас, где человечность? А вы мне говорите: «основа мира», «бытие мира», «распорядок мира». Хороша основа! Хорош мир!

И еще во многие подобные несуразные философствования пустился Зейдл в разговоре с раввином, полез, как говорят, в высокие материи, по глухим дорожкам в непролазные дебри, стал отрицать «мое», и «твое», и «общее», стал все высмеивать, говорить, что называется, против Бога и его помазанника, понес чуть ли не крамолу…

Тут уже раввину реб Иойзефлу больше не о чем было с ним говорить, он его и слушать дальше не захотел, закрыл обеими руками уши и закричал:

— Довольно! Довольно! Довольно!

Когда Зейдл ушел домой, реб Иойзефл обратился к толпе со вздохом:

— Бедняжка, хороший молодой человек, и благородный молодой человек, и порядочный молодой человек, но… не про нас будь сказано…

При этих словах он притронулся ко лбу пальцем, и все поняли, что он имеет в виду.

Дрейфус[16] в Касриловке

не знаю, вызвала ли история Дрейфуса еще где-нибудь столько шуму, сколько в Касриловке.

В Париже, говорят, тоже бурлило, как в котле. Газеты писали, генералы стрелялись, молодые люди носились по улицам как сумасшедшие, кидали в воздух шапки и вытворяли черт знает что. Один кричал: «Вив Дрейфус!», другой кричал: «Вив Эстергази!» А пока суд да дело, евреям, как водится, досталось, их чернили, смешивали с грязью. Но столько душевой муки, столько обиды и позора, сколько вынесла из-за этого дела Касриловка, Париж не испытает до самого пришествия Мессии.

Откуда в Касриловке проведали о Дрейфусе — об этом не спрашивайте. А почему там, скажем, знают о войне, которую англичане вели с бурами? Откуда там знают, что творится в Китае? Что роднит касриловцев с Китаем? Большие дела, что ли, ведут они с миром? Чай получают они от Высоцкого из Москвы, а желтую летнюю ткань, которая называется «чешун-ча»[17], в Касриловке не носят — не по карману. Слава Богу, если летом есть возможность носить накидку хотя бы из парусины, а то волей-неволей ходят совсем безо всего, то есть, прошу прощения, в одних портках с надетым поверху ситцевым арбеканфесом, и тем не менее потеют в свое полное удовольствие, было бы только жаркое лето.

И все-таки остается тот же самый вопрос: откуда Касриловка пронюхала про историю с Дрейфусом?

От Зейдла.

Зейдл, сын реб Шаи, — единственный в городе выписывает газету «Гацфиро»[18], и от него узнают все, что происходит на белом свете нового, то есть не от него, а через него. Он им читает, а они тут же переводят, он рассказывает, а они друг другу истолковывают, он сообщает, что написано, а они оттуда часто извлекают нечто совсем обратное тому, что написано, потому что

— Ну а с Будефером[21] что ты будешь делать?

— И что ты думаешь? Он таки вылетел в трубу.

— Туда им и дорога.

И были в Касриловке еще две личности. Их весь город полюбил, души в них не чаял, это были — «Эмиль Золь» и «Ламбори»[22]. За «Эмиля Золя» каждый принес бы себя в жертву, шутка ли сказать — «Эмиль Золь»! Явись Эмиль Золя, к примеру, в Касриловку, весь город вышел бы ему навстречу с этаким «добро пожаловать», его бы на руках носили.

— Что вы скажете о его письмах?

— Жемчужины! Алмазы! Брильянты!

И «Ламбори» они возносили до небес. Народ восторгался, приходил в раж, упивался его речами. Хотя никому в Касриловке не доводилось его слышать, но своим умом они дошли до того, что говорить он, должно быть, мастер.

Не знаю, ждала ли так семья Дрейфуса в Париже его возвращения с того милого острова, как дожидались его касриловские евреи. Можно сказать, что они вместе с Дрейфусом плыли по морю — буквально чувствовали, как они плывут: вот поднимается шторм и раскалывает море, раскидывает во все стороны, волны плещут и бросают корабль, как щепку, вверх и вниз, вверх и вниз.

«О Господи Боже! — молились они в душе. — Приведи его с миром туда, где должен совершиться суд! Открой глаза судьям и проясни их мозги, дабы нашли они виновного, и пусть весь мир увидит нашу правоту! Во веки веков, аминь!»

День, когда пришла добрая весть, что Дрейфус уже вернулся, был в Касриловке праздником. Не будь касриловцам неловко, они даже закрыли бы свои лавчонки.

— Слышали?

— Благодарение Всевышнему!

— Я охотно поглядел бы, какова была его встреча с женой…

— А я охотней посмотрел бы на детишек в ту минуту, когда им сказали: отец вернулся.

Женщины, присутствовавшие при этом разговоре, сидели, спрятав лица в передники, делали вид, что сморкаются, лишь бы не догадались, что они плачут. Как ни велика была бедность в Касриловке, но любой из касриловцев готов был поступиться самым дорогим, только бы съездить туда, взглянуть на Дрейфуса хоть издали.

Когда начался суд, здесь разгорелись такие страсти, не приведи Господи! Не то что газету — самого Зейдла рвали на части. У людей кусок застревал в горле, они не спали ночами — с нетерпением ждали завтрашнего дня, а назавтра дожидались послезавтрашнего, и так изо дня в день.

И вдруг в городе начался переполох, шум, вопли, галдеж — светопреставление! Это произошло тогда, когда стреляли в адвоката Лабори. Касриловцы ополчились против неба и земли.

— За что? Про что? Ни за что ни про что! Такой разбой! Такого не было и в Содоме!

Этот выстрел лишил их разума, разнес им мозги, эта пуля попала им в самое сердце, словно тот разбойник выстрелил в Касриловку.

— О Господи, отец небесный! — молились они в душе. — Яви нам диво, ведь Ты умеешь, если хочешь, сотвори чудо — только бы Ламбори остался жив.

И Бог, благословение Ему, сотворил чудо — Лабори остался жив.

Когда наступил последний день суда, Касриловку трясло как в лихорадке. Люди были не прочь уснуть на целые сутки и проснуться только тогда, когда Дрейфус, даст Бог, будет уже на свободе. Но, словно назло, никто из них в ту ночь глаз не мог сомкнуть, ворочались с боку на бок, воевали с клопами и с нетерпением ждали утра.

Как только рассвело, все отправились на почту. Почта была еще закрыта, даже ворота были на замке. Народ понемногу собирался возле почты и вскоре запрудил всю улицу. Евреи расхаживали взад и вперед, зевали, потягивались, крутили пейсы и тихо напевали псалмы.

Когда сторож Ерема открыл ворота, евреи все разом ринулись в них. Ерему это взорвало, и, чтобы показать, что здесь его власть, он напустился на касриловцев и с позором, простите, выгнал вон на улицу. Там они дожидались Зейдла до тех пор, пока наконец не дождались. И когда Зейдл получил газету и прочитал им о вынесенном Дрейфусу «мудром» приговоре, поднялся крик, вопль до неба! И был этот крик обращен не против судей, которые судили неправедно, не против генералов, которые присягали ложно, не против «франц-усиков», которые так некрасиво себя показали, — нет! Крик был обращен против Зейдла.

— Не может быть! — кричала Касриловка в один голос. — Немыслимо, чтобы на свете был такой суд! Земля и небо поклялись, что правда должна всплыть, как масло на воде. Что ты нам рассказываешь сказки?

— Ослы! — кричал в ответ Зейдл из последних сил и тыкал им газету прямо в лицо. — Нате, смотрите, что написано в газете.

— Газета-мазета! — кричала Касриловка. — А если ты с утра до ночи будешь прыгать до неба — мы тебе разве поверим? Это же нечто такое, чего не может быть! Не может быть! Не может быть! Не может быть!

А на самом-то деле — кто оказался прав?..

Не сглазить бы!

Вот, как видите, — говорит касриловский фурман, повернувшись к нам лицом и предоставив своих лошадок, запряженных в крытую фуру, воле Божьей, — как видите, я сам себе хозяин, с двумя, не сглазить бы, коняшками; тот, буланый, у меня, не сглазить бы, уже восьмой год, весь он тут перед вами — не сказать, чтоб лихой рысак, тяжеловат на ногу, но под грузом, не сглазить бы, — хорош! Каурый тоже, не сглазить бы, ядреный конек. С такими двумя лошадками, пошли Бог хороших пассажиров да побольше, будешь заработками сыт, не сглазить бы, по горло, а заработок — вещь необходимая, потому что дома у меня жена и, не сглазить бы, шесть роточков; она рожает, не сглазить бы, каждый год, моя Эстер, и потому она лицом таки стала похожа на черта, а была такая красивая, не сглазить бы, такая нежная — прямо-таки королева с виду, когда я на ней женился; тогда я еще работал у хозяина, детина, не сглазить бы, здоровенный. Нипочем зима! Нипочем лето! Нипочем снег! Нипочем ненастье! Перевернулась повозка? Сам взял ее на плечи и сам, не сглазить бы, вытащил из болота, даже не поморщившись. Вот такой я был парень. А она, Эстер, значит, была сироткой — девушка из порядочного дома, дочь меламеда, — но была она не одна, восемь штук, не сглазить бы, их было, и матери — бедной вдове — очень хотелось выдать ее замуж. Стали ей сватать самых красивых парней, прекрасные партии. Один недостаток — денег у нее не было. А мы с ними под одной крышей жили, вот и подхожу я однажды к ней, к Эстер, значит, — было это в праздник, все были в синагоге: «Эстер, говорю, пойдешь за меня?» Она молчит. Тогда я опять говорю: «Эстер, говорю, не гляди, говорю, что я возница, работаю у хозяина, сколотил я, говорю, своих собственных, не сглазить бы, тридцать с лишним рубликов; как только женюсь, говорю, так сразу и покупаю конягу и становлюсь, с Божьей помощью, сам себе хозяином; а мальчик я, не сглазить бы, работящий, трудиться я умею, тебе у меня будет, не сглазить бы, как нельзя лучше, ни в чем не будешь знать отказу!» Она молчит.

Короче, мы поженились. Когда мы поженились, она сразу же начала рожать, не сглазить бы, что ни год — ребенок; а как начала рожать, так и начала хворать, а как начала хворать, то уж хворала и хворала, долгое время прохворала! Говорю я ей: «Эстер, какой толк, говорю, в том, что ты хвораешь?» Она смеется. «Эстер, говорю, ты смеешься, а я на тебя смотрю, и у меня сердце кровью обливается; может, говорю, пойдем с тобой к доктору? Может, говорю, он найдет какое-нибудь средство?..» И стали мы собираться к доктору. Собирались мы долго, да и где у меня, по правде говоря, свободное время, если я всю неделю, не сглазить бы, работаю? Разве только в субботу?

Короче, однажды в субботу мы собрались к доктору. Пришли к доктору, спрашиваю у доктора: «Что делать, говорю, господин хороший, если она хворает?» Принимается он за дело, осматривает, выслушивает ее и обращается ко мне: «Твоя жена нездорова». Говорю я ему: «Господин добрейший, спасибо, что сказали, иначе я разве узнал бы об этом!» Тогда он мне и говорит: «Не то я хотел тебе сказать, я хотел тебе сказать, что ты должен ее жалеть, беречь как зеницу ока; ей нельзя больше, — говорит он, — рожать детей, потому что, если она родит еще двух детей, она пропадет». — «Пропадет, — говорю я, — типун вам на язык, пан! Она у меня, говорю, одна, она мне дороже самого себя, даже обеих моих коняшек. А вы говорите „пропадет“. На что мне, говорю, ваши советы? Вы дайте ей какое-нибудь лекарство, говорю, средство, чтобы она перестала, говорю, хворать!..» Долго ли, коротко ли, доктор прописал ей лекарство, порошки такие, и мы пошли домой. Пришли домой, говорю я ей: «Эстер, ты слышала, что умный доктор сказал?..» Она смеется.

Назад Дальше