В конце концов он догадался, что можно прийти домой, завернуть гнездо в полотенце, но так, чтобы ласточки не задохнулись, а потом снова прийти сюда и взять стремянку.
Когда он уходил, собака снова набежала на него и в прыжке попыталась дотянуться до ласточкиного гнезда. Он успел приподнять руки. Собака тихо взвыла и, бегая вокруг него, еще несколько раз прыгала, пытаясь дотянуться до ласточкиного гнезда. Он подумал, что, вероятно, эта дворняжка с примесью охотничьих кровей и теперь, почувствовав в его руке дичь, пришла в неистовство. Впрочем, он никогда не видел охотничьих собак в работе.
Покидая усадьбу учителя, Николай Сергеевич строго прикрикнул на собаку и решил, что, возвращаясь за стремянкой, принесет ей чего-нибудь поесть. Он быстро шел по тропе, ощущая всем телом восторг достигнутой цели, который мгновеньями легко переходил в ужас перед неестественностью своего занятия. С некоторым облегчением он заметил, что ласточки перестали бить клювами в его ладонь, но продолжали попискивать, хотя и реже, чем раньше. Может, они начинают смиряться со своим новым положением, подумал он с надеждой.
Когда он свернул на сельскую улочку, сторож снова заметил его и узнал его долговязую фигуру. Он понял, что это тот же человек, но теперь без стремянки. Сделал свое дело, бросил стремянку и ушел, подумал он. Он заметил, что этот человек сейчас что-то прижимает к груди. Скорее всего, драгоценную вещь. Может быть, шкатулку. Он несет в руках вещь нетяжелую, но драгоценную.
— Стой! — крикнул сторож и, опершись на ружье, приподнялся со ступенек крыльца.
Человек, услышав сторожа, остановился на миг, оглянулся на него и вдруг очень быстро пошел дальше.
— Стой, стрелять буду! — крикнул сторож, уже выйдя на улочку и окончательно уверившись, что это ночной вор. У него в руках шкатулка с драгоценностями, и он потому не останавливается. И он из подлой хитрости оставил стремянку там, где залез в чей-то дом. Стремянку он тоже где-то украл, и те, кого он ограбил теперь, из-за этой стремянки пойдут по ложному следу. И он в ограбленном доме уже бывал, потому так быстро сделал свое дело. Знал, где стоит шкатулка, взял ее и ушел.
Николай Сергеевич, услышав голос сторожа и остановившись на миг, вдруг осознал всю нелепость и постыдность своего положения. Он, взрослый человек, среди ночи несет в руках ласточкино гнездо с ласточками и птенцами. Он почувствовал, что, с точки зрения деревенского сторожа, это Какой-то дикий абсурд. Ему было ужасно стыдно объясняться со сторожем, и потому он, услышав его окрик, только прибавил шагу. Сторож еще несколько раз пытался остановить его криками, но он не остановился. Он не верил, что сторож может в него выстрелить из-за этого ласточкиного гнезда.
А сторож, заметив, что человек пошел быстрей, окончательно уверился, что он преступник. Но пока он пытался остановить его криками и угрозами, тот слился с темнотой. Улочка была обсажена платанами, и лунный свет на нее не падал. Сторож был уверен, что вор теперь куда-то свернул и убежал. И вдруг он снова появился на улочке в свете единственного фонаря. До чего же обнаглели, гневно подумал сторож, вор даже не свернул и не испугался его криков! И тогда он быстро, чтобы не упустить его из-под света фонаря, прицелился и выстрелил.
Николай Сергеевич услышал выстрел через мгновенье после смертельного удара пули, и звук выстрела вдруг показался ему оглушительным треском сломавшейся под ним стремянки. И ему почудилось, что он падает с нее. И он сделал то, что собирался сделать, когда думал, что может сорваться со стремянки. Падая на спину, он вытянул вперед руки, чтобы не повредить гнездо и не раздавить ласточек. Потом он осторожно положил руки с гнездом на грудь. Он чувствовал, что падает и падает куда-то, но сообразил, что земля еще близко и можно поставить на нее ласточкино гнездо, прежде чем он пролетит мимо. Он вытянул правую руку и поставил гнездо на землю.
Ласточки вылетели из гнезда и с криками носились над ним, а точнее, над своими птенцами. Птенцы выползли из гнезда и доползли до травянистого склона канавки, ограждающей улочку. Там в траве они запутались, и ласточки теперь с криками проносились над канавкой, то появляясь в свете уличного фонаря, то погружаясь во тьму.
Последним предсмертным движением Николай Сергеевич откинул руку в сторону ласточкиного гнезда, и она, уже мертвая, упала на гнездо, и оно рассыпалось в прах.
И потому сторож, когда подошел к нему и убедился, что он мертв, никак не мог понять, куда делся предмет, который он держал в руках. Он не мог понять, откуда налетели эти две ласточки, кричащие тут, словно оплакивающие мертвого. Или преследующие его, убийцу? Так, бывало, в деревне ласточки пикировали над кошкой или собакой или с негодующими криками догоняли в воздухе тяжелую ворону, заподозрив их в страшном замысле разорить гнездо.
Вдруг сторож заметил очки, валявшиеся рядом с убитым, и он похолодел от смутной догадки. Его небогатый деревенский опыт подсказывал ему, что ночные воры не бывают в очках. Если б он разглядел, что этот человек в очках, он, пожалуй, не стал бы стрелять. Но ведь была же стремянка и он что-то нес в руках!
На всякий случай, чтобы уменьшить вину за свой выстрел, он поднял очки и забросил их в кусты ежевики, разросшейся у дороги… А то потом доказывай судейским, что было темно и он не разглядел, что этот человек в очках, какие носят многочитающие и потому маловорующие люди. Но ведь была же стремянка и он нес что-то в руках! Что-то нетяжелое, но драгоценное. Может, он выкинул шкатулку, пока был в темноте, и потому не свернул никуда? Надо прочесать дорогу.
Нет, сначала надо позвать людей и отнести труп в больницу. Ласточки, криками взрезая ночной воздух, то стелились над самой землей у фонаря, то ныряли в темноту. Где-то завыла собака. Стали перекликаться проснувшиеся крестьяне, пытаясь понять, кто и почему стрелял. Ласточки вконец осатанели. Но ведь была же стремянка, была же стремянка, или он сошел с ума и это совсем другой человек?!
…Через два месяца после буйного, всесокрушающего запоя Андрей Таркилов вышел из больницы и даже начал работать.
Страх
Все началось вот с чего. Среди ночи Виктор Греков проснулся, и ему до смерти захотелось закурить. Было душно. Тусклый свет южного неба струился из распахнутой двери балкона. Тихо, чтобы не разбудить жену и ребенка, он протянул руку к стулу, стоявшему у изголовья, и вынул из кармана брюк пачку сигарет и зажигалку.
Стараясь не скрипеть кроватью, он осторожно встал и в трусах вышел на балкон. Каково же было его изумление, переходящее в дикий, мистический страх, когда он увидел, что его четырехлетний малыш стоит на балконе и, просунув голову между железными прутьями балконной ограды, смотрит вниз с высоты девятого этажа!
Греков невольно вскинул руку и посмотрел на часы. Он их никогда не снимал на ночь. На фосфоресцирующем циферблате стрелки показывали ровно три часа ночи.
Ребенок не оглянулся на его шаги. Наклон тела и голова, просунутая между железными прутьями, внушали опасение, что ребенок вывалится и грянется об асфальт двора. Греков с хищной осторожностью наклонился и, ухватив его свободной рукой за предплечье, повернул к себе:
— Что с тобой, малыш?
— Ничего, — вяло ответил мальчик.
— Почему ты не спишь? Почему ты здесь? — спросил он у него шепотом, чтобы не разбудить жену.
— Не знаю, — ответил мальчик, — я проснулся, и мне стало грустно.
— Грустно от чего? — спросил Греков, уже присев перед ним на корточки и положив сигареты с зажигалкой на пол. Он прижал к себе ладное тельце малыша. Ему показалось, что он ощущает, как тревожно бьется сердце мальчика.
— Не знаю, — сказал малыш и сонно обнял его за шею. Греков схватил его и, прижимая к себе, отнес на диван, где мальчик обычно спал.
— Нельзя вставать по ночам, — тихо и грозно шепнул он ему и вгляделся в его лицо. Расплывающееся в тусклом свете, лицо малыша было невыразимо грустным. Греков несколько раз с наслаждением поцеловал его, вдыхая запах детского тела, слаще которого он ничего не знал.
Он снова вышел на балкон, удивленный и потрясенный случившимся, но отчасти и успокоившись, что ребенок теперь в постели. Он поднял сигареты, щелкнул зажигалкой и закурил.
Он снова оглядел прутья балконной ограды и с тревогой подумал, что малыш может легко вывалиться между ними. Он с удивлением думал о словах своего мальчика и вдруг ясно припомнил, что у него у самого в раннем детстве бывали приступы неведомой грусти.
Он это помнил, и он знал, что все дети в той или иной степени проходят эту стадию космической грусти. Потом она исчезает, как исчезла у него. Он подумал, что, вероятно, великие люди — это как раз те люди, которые сохраняют в своей душе, если им удается выжить, эту свежую космическую грусть, это раннее отчаянье от непонимания начал и концов, которое потом преодолевается, перехлестывается творческой силой.
Нет, он не хотел видеть своего малыша в будущем знаменитым человеком. Он хотел, чтобы из него получился порядочный, интеллигентный человек. Больше ничего он от него не хотел.
Он, Греков, слишком хорошо знал жизнь знаменитых людей. Он преподавал литературу, точнее — русский девятнадцатый век, в одном из московских вузов. И он прекрасно знал биографии всех известных писателей этого века, и все они были великими страдальцами. Сила таланта всегда равнялась силе страданий. Нет-нет, он такой славы, да и вообще никакой славы, сыну не хотел. Докурив, он выщелкнул окурок с балкона, и тот, посверкивая огоньком, полетел в бездну.
Возвращаясь в комнату, он подумал, что надо бы запереть дверь на балкон, но тут же отказался от этой мысли. Было душно, а жена его не выносила духоты. Он знал, что, если он запрет дверь, она ему устроит истерику, а он ничего в жизни так не боялся, как ее истерики. Ей и в Москве и тут всегда бывало слишком жарко. Забавно, что теплая морская вода казалась ей слишком холодной. Ни суша, ни вода ей не могли угодить.
Зина Грекова была певицей, и многие считали ее очень талантливой и предрекали ей большое будущее. Ей, как и ему, было всего двадцать семь лет. Она пела русские романсы. Греков любил ее, а когда она пела, умирал от наслаждения и не мог поверить, что эта женщина принадлежит ему.
И откуда что бралось, когда она пела! Это была молитва о всепрощении, о чистоте, о счастье, которое во время пения было так близко, так возможно, что сердце разрывалось! Казалось, еще один шаг — и все люди окунутся в какую-то изумительную, светоносную жизнь.
Но вне пения и постели, которая была как бы продолжением пения, она была неряшлива, капризна, раздражительна, мелочна, а иногда приводила его в тихую ярость дремучим равнодушием ко всему на свете, включая собственного ребенка.
Ее духовное зрение было устроено каким-то особенным образом. Она иногда чрезвычайно метко замечала скрытую сущность того или иного явления. Казалось, она наблюдала жизнь с какой-то точки, недоступной другим людям. И в этом узком пространстве ее особого кругозора она видит то, чего не видят другие. К несчастью, границы своего кругозора она не чувствовала. И потому довольно часто плела какую-то несуразную белиберду, и, если они были на людях. Греков стыдился ее слов и старался знаками или, если они сидели рядом, прикосновением дать ей знать, что пора остановиться. И она, кстати, послушно замолкала и ценила в таких случаях его перестраховку.
Впрочем, ей легко все прощали за ее талант. В том числе и некоторое, еще, правда, не слишком опасное, пристрастие к выпивке. За это ее иногда шутливо называли Пьющим Соловьем.
Больше всего Греков думал о своей стране и жене. В них было много общего — и не только склонность к выпивке. Их соединяла талантливость и дряблость, отсутствие внутреннего стержня. Хотя с женой они жили вместе всего пять лет, порой, путая страну и жену, он говорил ей:
— За семьдесят лет ты не научилась…
Спохватывался. Иногда оба смеялись.
В этот санаторий, расположенный в Абхазии, на берегу Черного моря, он попал впервые. Санаторий предназначался служителям искусств, и путевки выхлопотала жена. «Зиночкин муж», называли его здесь за глаза, но он на это нисколько не обижался.
Здесь жили композиторы, писатели, актеры, певцы. Такого большого сборища служителей искусств Греков никогда и нигде не встречал. Больше всего его здесь поразила неутомимость актеров в питье и удивительная далекость писателей от книг. Разумеется, кроме своих книг.
Здесь было несколько писателей, к творчеству которых он относился с любовью и уважением, но, увы, и они оказались не слишком начитанными.
Однажды в компании писателей он завел речь о критике Страхове, но его никто не знал. По мнению Грекова, не знать Страхова было невозможно, зная творчество Толстого и Достоевского. Бедняга Греков слишком был уверен, что они достаточно знают Толстого и Достоевского. Иногда Грекову казалось, что они и друг друга не читают.
И хотя Греков был огорчен слабой образованностью писателей, которых он уважал, он еще больше восхищался их природным талантом. По-видимому, думал он, пластический дар сам на ходу дообразовывает писателя. А может быть, каждый писатель образован в меру своего таланта? Зачем Есенину образованность Льва Толстого, она бы его раздавила.
Так думал он, лежа в постели, стараясь прислушиваться к дыханию сына, чтобы понять, он спит или нет. Определить было трудновато, но, так как сын не шевелился, Греков успокоился и через час уснул сам.
Утром он рассказал жене о ночном происшествии.
— Ничего особенного, — отвечала она, — ребенку приснилось что-то страшное, и он проснулся. А так как в номере очень душно, он вышел на балкон.
— Да, но он мог упасть вниз, — сказал Греков, — он стоял, просунув голову в решетку балкона.
— Ну и что? — отвечала жена. — Ему четыре года. Он все понимает. Ты же не боишься за него, когда он днем играет на балконе?
Грекову было нечем крыть. В самом деле, днем ребенок, если они не гуляли, играл на балконе. И не было страшно. Но ночью?
Рассказывая о случившемся, он надеялся, что, может быть, она сама скажет, что дверь на балкон надо закрывать, хоть и душно. Но она этого не сказала.
Более того, лениво полюбопытствовав у сына, почему он ночью выходил на балкон, она услышала от него, что он ничего не помнит.
— А не приснилось ли тебе все это? — сказала она мужу. — Не обижайся, милый, но мне всегда казалось, что у тебя с головой не все в порядке, хотя ты и очень умный человек.
Именно это он думал о ней, но никогда не осмеливался сказать. Такое дремучее равнодушие ко всему, кроме ее искусства, ему всегда казалось следствием какого-то вывиха.
Но он посмотрел на ее мальчишески стройную фигуру, нежное лицо, тонкие загорелые руки и ничего не ответил.
В тот же день после завтрака они пошли на базар покупать фрукты. Малыш полюбил здесь виноград «изабелла», и после раннего ужина он на ночь ел фрукты, и особенно налегал на виноград. Они поощряли его любовь к черному винограду, считая, что он склонен к малокровию.
Они купили виноград, инжир, а когда им взвешивали груши, Греков услышал рассказ продавщицы яблок. Она обращалась к соседней продавщице:
— Утром пошла за хлебом. Подхожу к дому, навстречу соседи: «Посмотри, где твой сын!» Смотрю, сын мой стоит на подоконнике и смотрит вниз с третьего этажа. Я его оставила дома одного и забыла закрыть окно на шпингалет. А он влез на подоконник и распахнул окно. Я чуть не поседела от страха. Крикнуть «Слезай!» боюсь — упадет. Ни жива ни мертва бегу наверх на свой этаж. Ключ не попадает в скважину. Наконец открыла, подбегаю. Сграбастала его — и вниз! Лупцую и плачу! Плачу и лупцую!
Оледенев от ужаса и сжимая руку сына, Греков слушал рассказ этой женщины.
— А сколько лет вашему сыну? — спросил он, удерживая голос от дрожи.
— Два годика, — ответила женщина, повернувшись к нему, и, заметив, что он держит за руку своего мальчика, словно в награду за спасение своего сына, вдруг перегнулась через прилавок и протянула ребенку краснобокое яблоко: — Ешь, сынок!