Солнечные часы - Василенко Иван Дмитриевич 6 стр.


— Возьмите это на память о нашей встрече, — сказал он, — и о нашей дружбе. В сундучке нет голубого камня, который делает жизнь счастливой. Нет такого камня и нигде на свете. Это сказка. Но в каждой сказке есть своя правда. А правда в том, что человек хочет счастья и построит его своими руками. Что в нем, в этом зеленом сундучке? В нем только маленькие помощники человека в его труде. С ними я много принес людям радости, оттого люди и говорили, что я живу голубой жизнью. О каждом помощнике своем я мог бы рассказать целую историю: как мечтал о нем, как искал и как находил наконец за зеркальным стеклом в большом магазине или в куче железного лома на рынке. Я видел, как любовно вы держали их в своих еще неловких пальцах, когда мы строили для ребят маленький город. Друзья мои, сколько голубых цветов потоптали на нашей земле фашистские псы, сколько разрушили чудесных городов! Но псы сгниют в земле, а человек пойдет своей дорогой к счастью. На развалинах он построит новые города, еще более чудесные, и вырастит новые цветы, еще более красивые. Кому же, как не вам, передам я своих верных помощников, когда руки мои заняты другим! Непривычно держать мне в этих руках автомат, но без него счастья тоже не добудешь.

Глаза его опять засияли молодо и весело. Он встал и обнял каждого из нас:

— Так в добрый путь! За счастьем!

И, так же легко шагая, Байрам скрылся в лесной чаще, где уже слышны были голоса партизан. С минуту еще доносился их невнятный говор, потом раздалась команда, и все смолкло.

С затуманенными глазами мы подняли зеленый сундучок и двинулись в путь.

И несли его, ревниво соблюдая всю дорогу очередь.

Несли, как драгоценный дар, как священный завет…

План жизни

I

Я болел, лежал в постели. Через открытое окно видел сверкающий на солнце зубец хребта и тосковал о покинутых родных степях.

Вошла хозяйка:

— К вам Ахмат просится. Впустить?

— А кто этот Ахмат?

— Мальчик. Этажом ниже, у тетки живет. Третий раз уже приходит. Впустить?

— Впустить, конечно, — сказал я.

Он вошел неслышно и остановился у дверей. Немного скуластый, карие грустные глаза, густые каштановые волосы, оттеняющие очень белое лицо. На вид лет четырнадцати.

— Садись, — сказал я. — Что скажешь?

— Я так просто. Можно?

— Можно и так просто. Садись.

Он сел на стул у кровати и долго молчал. Потом вытащил из-под стеганки книжку моих рассказов и повертел в руках.

— Это вы придумали? — Помолчал, вздохнул. — А я вот еще ничего такого не придумал. — Опять помолчал и снисходительно улыбнулся: — В нашем классе одна девочка придумала:

Разве это стихи? Это глупость. Правда? — Он испытующе осмотрел меня и таинственно сказал: — Я придумал, только в секрете держу. Прочесть?

— Читай.

И вдруг я услышал:

Читал он нараспев, с чувством и смотрел при этом в окно, в синюю даль неба, будто там именно и белел этот парус. А кончив, строго спросил:

— Хорошо?

— Великолепно! — воскликнул я. — Но зачем ты «придумываешь» то, что уже когда-то «придумал» Лермонтов?

— Вы зна-аете… — разочарованно протянул он.

И умолк, видимо смущенный. Не поднимая глаз, тихо и проникновенно сказал:

— Моя бабушка, когда видела красивую козу, думала: «Это моя коза. Я ее кормлю лебедой. Я пью ее сладкое молоко и даю его пить моим маленьким внукам». Мой дедушка, когда видел красивого скакуна, думал: «Это мой скакун. Я кормлю его тяжелым, как свинцовая дробь, овсом и каждый день чищу скребницей. Я лучший джигит в Кабарде». А я, когда читаю красивые стихи, думаю: «Это мои стихи. Я лучший ашуг, и все радуются, когда я пою». — Он поднял глаза, и в них я увидел огорчение и упрек. — Разве плохо мечтать?

Так началось наше знакомство. С этого времени Ахмат стал моим почти ежедневным гостем. Входил он всегда бесшумно, бархатным шагом, и стоял, угадывая, сплю я или просто так прикрыл глаза. Иногда о его приходе я узнавал лишь по дыханию.

— Можно к вам? — спрашивал он робко.

Потом садился у постели и принимался рассказывать. Говорил обо всем: и что случилось недавно на Пятницком базаре, и почему кабардинцы живут в долинах, и с каких пор в селениях Кабарды стали любить украинский борщ. Говорил картинно, свежо, с таким проникновением, будто все это было его личным достоянием.

Запомнился мне его рассказ, как выкормил он коровьим молоком и молодой травой маленького «ишнека», который остался без матери. Сделал это Ахмат в подражание комсомольцам, бравшим шефство над конями. Над Ахматом смеялись, дразнили его, но он продолжал заботливо растить своего длинноухого подшефного. А потом этот «ишек» каждый день привозил с горных пастбищ молоко в госпиталь и был любимцем выздоравливающих бойцов.

Рассказывал Ахмат в таких неуловимых, своеобразных выражениях, что, слушая, я почти физически ощущал и запах парного молока, и свежесть молодой травы, и прерывистый, нетерпеливый рев осленка.

Каждый раз, уходя, Ахмат говорил:

— Времени нет, а то б я придумал рассказ про малайцев.

Почему про малайцев, так я и не узнал.

Как-то он сказал:

— Дайте мне интересную книжку.

На столе у меня лежало школьное издание Короленко «Слепой музыкант». Ахмат взял книгу и бережно спрятал под стеганку. И всю неделю не показывался. А когда явился, вид у него был растерянный и удрученный.

Я удивился:

— Неужели не понравилось?

Он закрыл глаза и покачал головой. Потом вынул из-под стеганки книгу и поцеловал ее.

— Возьмите, — сказал он тихо. — Сел и с упреком взглянул на меня: — Зачем вы мне дали ее, а? Зачем? Разве я могу так придумывать? Его ум — гора, мой ум — песчинка. Его душа — небо, моя душа — запыленное окошко.

Однажды, когда я немного поправился и мы гуляли в парке, Ахмат протянул руку в сторону гор и сказал:

— Там живет моя бабушка.

— У тебя есть бабушка? — заинтересовался я.

Ахмат посмотрел с недоумением:

— Вы разве ничего не слыхали о моей бабушке?

— Нет, не слыхал.

— О Татиме Поладовой не слыхали?

— Да нет же, не слыхал. А чем она замечательна?

— Бабушка?!

От удивления, что я ничего не слыхал о его бабушке, Ахмат даже потерял дар слова. Некоторое время он шел надутый. Потом, снисходя к тому, что человек я в этих краях новый, сказал:

— Моя бабушка была первой красавицей. Не всякий ее видел, потому что тогда носили чадру, но те, кто видел, плакали от счастья. Бабушка подумала: «Зачем лишать людей счастья?» Она сорвала с себя чадру и бросила в огонь. И никто не осудил ее. Только мулла, проходя мимо, закрывал глаза руками: пусть никто не скажет, что он видел женщину без покрывала и не проклял ее. Но все знали, что он оставлял между пальцами щелочку.

Тема о бабушке оказалась неисчерпаемой. Бабушка была не только первой красавицей, но и первой в районе грамотной кабардинкой. Она знала целебные свойства трав от лихорадки, от сердечных болей, от укусов змеи и многих людей избавила от тяжелых недугов. У нее был меткий глаз, твердая рука и отважное сердце. Когда по селу бегала бешеная собака и все в страхе попрятались в домах, она сняла со стены дедушкино ружье и с одного выстрела убила собаку. О ее мудрости и красоте сложены песни, а председатель колхоза, всеми почитаемый человек, ходит к ней за советом.

— Конечно, — грустно сказал Ахмат, — теперь она старая.

Мне захотелось увидеть эту женщину, и в первый же выходной день я и Ахмат отправились в деревню. Прошли чудесный нальчикский парк; по гигантским бревнам перебрались через бурлящую речку, миновали деревянную, всю в изумрудных пятнах мха мельницу и по крутой тропинке поднялись вверх, к деревне. Дома, прилепленные к скалам, — как птичьи гнезда. Но школа, сельсовет, сельпо — на ровном месте, и от них еще пахнет строительным лесом и краской. Во все дома тянутся тугие нити проводов.

Ахмат сказал:

— Здесь.

Мы вошли в небольшой дом, довольно ветхий, но заботливо, по-хозяйски поддерживаемый. Новое здесь вперемежку со старым: восточные домотканые ковры — и фабричная мебель, древнее сооружение для помола кукурузы — и патефон. И всюду — на стенах, на потолке, в углах на полу — пучки высохших трав, корней, цветов.

— Хорошо! — сказал я, с удовольствием вдыхая аромат комнаты. — А где же бабушка?

В сенях послышались медленные шаги, дверь раскрылась, и в комнату вошла высокая, худая женщина. Ее волосы были совсем седы, но брови — черные и тонкие, как у молодой. Голову она держала прямо, даже немного приподнятой, глаза всматривались со спокойной внимательностью. Ни тогда, ни после я не мог отдать себе отчета, что придавало ее облику невыразимую обаятельность, которая заставила меня воскликнуть:

— Да ведь вы красавица!..

Она чуть наклонила голову, как бы благодаря меня, и с тихой лаской сказала Ахмату:

— О ком скучаешь, тот на пороге.

По тому, как Ахмат долго не выпускал из своей руки ее руку, как счастливо улыбался ей, говоря что-то по-кабардински, было видно, что бабушку свою он обожает.

Вскоре мы сидели за столом и ели айран (кислое молоко) с чуреком. Хозяйка рассказывала, как вначале трудно было одним женщинам справляться с колхозной работой, а я слушал ее неторопливую, с приятным акцентом речь и думал, что даже время не могло погасить красоту этой женщины. Сидела она прямо, не сгибаясь. И в этой осанке, в том, как держала она голову слегка приподнятой, в спокойствии и скупости жестов чувствовалась натура гордая и независимая.

Ушел я очарованный. И всю дорогу, пока мы спускались с Ахматом с горы, я нещадно ругал его:

— Малайские рассказы!.. Какие там малайцы и зачем придумывать, когда перед тобой готовый образ! Если хочешь писать, опиши бабушкину жизнь, вот и все!

Ахмат был несказанно доволен впечатлением, какое произвела на меня его бабушка, но писать отказался.

— Это трудно, — сказал он. — Я лучше про малайцев попробую. Да что! Времени нет!

Я возмутился:

— Ахмат, ты лодырь! Болтать можешь часами, а вот поработать над рассказом о родной бабушке у тебя времени нет. Я вижу, с тобой надо поступать решительно. Без рассказа ко мне не приходи, слышишь? Не впущу.

Остальную дорогу мы прошли почти молча: я — строгий и недоступный, Ахмат — озадаченный.

Несколько дней он не показывался. Пишет или просто боится прийти с пустыми руками? Когда я уже начал упрекать себя, что слишком круто обошелся с мальчиком, он опять явился. Вошел, как всегда, неслышно:

— Можно к вам?

Я соскучился по нем, но виду не подал и сурово спросил:

— Написал?

Ахмат широко улыбнулся. Он был доволен собой:

— Написал.

— Хорошо написал?

— О! День писал — не ел, ночь писал — не спал. Все писал, все писал. Хорошо написал!

— Читай.

Он с готовностью вытащил из-под рубашки тетрадь и сел на свое обычное место — у кровати. В противоположность тому, с каким выражением читал он чужое, свое прочел торопливо, спотыкаясь на каждой фразе, по-ученически. Но даже при таком чтении все время чувствовались свежесть и безыскусственность. Только с композицией дело обстояло плохо. Я сказал:

— Рассказ твой похож на уродца: голова огромная, а туловище маленькое. Надо еще поработать.

Лицо Ахмата потускнело.

Он слушал, что и как надо переделать, и вздыхал. Ушел разочарованный.

Я боялся, что рассказ свой он забросит. Но через день опять услышал за своей спиной:

— Можно к вам?

Рассказ стал лучше, хотя и теперь был кривобок. Ахмат опять вздыхал и томился, а уходя, сказал с угрозой:

— Хоть год мучайте — не брошу.

Только после седьмой переделки, когда он пришел ко мне побледневший с воспаленными глазами, я сказал наконец:

— Теперь можно, пожалуй, нести в редакцию.

— Можно?! — расцвел он и, даже не простившись, выбежал из комнаты.

Потом, как полагается, для Ахмата потекли дни мучительных ожиданий. Он даже осунулся в лице. Сидя на стуле, он тихо, упавшим голосом говорил:

— Не напечатают, нет. Скажут — какой такой писатель! Совсем мальчик!

И поднимал на меня темные блестящие глаза с затаенной мольбой…

Но обнадеживать я боялся и неопределенно говорил:

— Что ж, все мы были мальчиками.

Чтобы отвлечься, он принимался рассказывать о чем-нибудь, например, как на уроке географии кто-то повесил карту вверх ногами и девочка приняла Каспийское море за Балтийское. А заканчивал так:

— Скажут: зачем про бабушку? Война…

— Что ж, что война, — отвечал я. — Когда ж и писать о таких бабушках, как не в войну!

Однажды над Нальчиком разразился ураган. Я сидел у окна и через стекло смотрел, как трепетали каждым листом пригнутые к земле платаны, как все небо покрылось пыльной мглой.

Вдруг дверь взвизгнула, хлопнула, и что-то с таким громыханием промчалось по комнате, будто в нее ураганом занесло лошадь. Я быстро оглянулся и оторопел: передо мною был Ахмат, тот самый Ахмат, который входил всегда бесшумно, как котенок. Но что за вид! Волосы спутанные, лицо бледное, глаза, как у пьяного.

— Ахмат! — воскликнул я. — Ты испугался урагана?

Он отрицательно качнул головой.

— Так в чем же дело? Что тебя испугало?

— Меня не испугало, — скорее прошелестел, чем сказал он. — Меня…

Он не договорил, вынул из кармана сложенный лист газетной бумаги и, не давая мне, прижал ладонями к груди.

— Вот… Я ждал… Каждое утро стоял около редакции… Швейцар выходил и клеил… А сегодня… Сегодня стал швейцар клеить, а ветер вырвал у него, поднял к самому небу и понес. Я бежал за ней, быстрее ветра бежал… А когда она падала с неба, я увидел… еще в небе увидел, что… И у меня потемнело в глазах…

Я осторожно высвободил из его рук газету. Над подвалом сразу бросился в глаза заголовок: «Бабушка».

Рассказ печатался с продолжениями, из номера в номер, и эти дни были для Ахмата днями упоения. Он просыпался с птицами, шел к зданию редакции и там, в сквере, часами сидел на скамье, дрожа от сладостного ожидания. Ждал он счастья.

Счастье выносил под мышкой сонный швейцар. Этот медлительный кабардинец сначала долго мазал деревянный щит клейстером, потом прикладывал к нему развернутый газетный лист, потом целую вечность возил по листу ребром руки, расправляя каждую морщинку. Но и после этого он не уходил, а, заслонив спиной Ахматово счастье, крутил цигарку, пускал из ноздрей расходящиеся книзу, как седые усы запорожцев, струйки дыма, сплевывал и так внимательно всматривался в небо, будто там у него были родственники или добрые приятели. Теряя терпение, Ахмат тихонько отстранял кабардинца плечом и впивался в мокрые строчки. А потом бежал к газетному киоску, и там опять начиналось мучительное и сладостное томление. Когда газета попадала наконец к нему под рубашку, он вихрем несся ко мне.

— Теперь про дедушку писать буду, — говорил он, блистая счастливыми глазами. — Вы не слыхали про него? О, это был такой джигит, такой джигит!

Я сказал:

— Теперь ты будешь уроки делать и больше ничего.

Напоминание об уроках сразу сбросило Ахмата с небес. За последнее время он успел накопить три «плохо». А экзамены были на носу.

— И ко мне приходи пореже. Пока не подтянешься.

Нелегко было мальчику, чей только что напечатанный рассказ вызвал у всех горячие похвалы, вернуться к решению уравнений с одним неизвестным. Но, подавив вздох, Ахмат взялся за учебник. Ко мне он не являлся. Только передавал с хозяйкой записки: «Осталось два «плохо», «Осталось одно «плохо». Когда принес третью записку, хозяйка сказала:

— Нашел почтальона! Иди сам!

Он приоткрыл дверь и, не переступая порога, сказал:

— Нету больше «плохо». Можно к вам?

День мы провели в парке. Парк был в солнечной дымке. Дремали голубые ели. От липовой аллеи тянуло запахом меда. Внизу, за парком, неумолчно журчала речка.

— Вот как тихо! — удивлялся Ахмат. Он прикрыл глаза, прислушался. — Совсем тихо. Во всем свете.

Назад Дальше