Частное расследование - Екимов Борис Петрович 9 стр.


Лаптев поднялся, подошел ближе. Это было обычное, серого цвета пальтецо со светло-коричневым воротником. Довольно потрепанное.

Катя раздвинула полы пальто и, сунув руку в грудной карман, вывернула оттуда контрольный ярлык, белую матерчатую полоску, петелькой сшитую. Лаптев надел очки, переписал в записную книжку артикул.

- Вот и все, - сказала Катя.

Хозяйка пальто на место повесила, задумалась, не садясь, спросила:

- Она что, жалобу встречную подает? Воровка-то? Не нравится вроде, что выгнали, бессовестная...

- Где у людей совесть, господи. Это же надо, какая нахальная... сочувственно завздыхали хозяйкины подруги.

- Разберемся... - ответила Катя и тут же разговор поревела на иное: Проследите, чтобы Миша к зубному врачу сходил. Медосмотр еще месяц назад был. Сказали ему, а он все то забыл, то не успел. С таких лет зубы портить, что же дальше будет? Проследите.

- Нынче же ему прикажу, чтобы со школы - и в больницу. А вам спасибо, что приглядываете.

- Ну, до свидания, - поднялась Катя. - Всего вам доброго, пойдем. А то ночь на дворе, а нам еще к людям идти.

- Да уж посидели бы, погостевали... - помогая одеться и провожая, выпевала хозяйка. - Возле порожков не споткнитесь. Детвора понатаскала всякого добра.

А на воле, после светлой-то комнаты, сделалось еще темней. Лаптев, боясь оступиться, шел неуверенно, ощупкой. Но Катя подхватила его под руку, сказала:

- Здесь недалеко.

Какая-то дворняга залилась, загремела цепью, кинулась к забору, придушенно захрипела в ошейнике.

- Сорвется еще, - опасливо отступая от забора, сказал Лаптев, а потом, подняв лицо к небу, загадал:- Снег сегодня будет. Должен быть. А вообще-то, считай, зима прошла.

- Как это? - удивилась Катя. - Еще не начиналась.

- Сегодня ночь-то самая длинная. Теперь день пойдет прибывать. Дело к весне потянется. Нынче

и правда Анна зимняя. Должен снег упасть, пора. Да и на мокрую землю, хорошо. Совсем ляжет.

- Да-а, - недоверчиво протянула Катя. - У нас на Новый год всегда дождь. Даже обидно. Такой праздник, так снегу хочется. Здесь налево, - предупредила она.

Переулочек стал вовсе тесным, лишь одному и пройти. Но через минуту он снова расширился.

- Вот и пришли, - сказала Катя.

Калитку она открыла так же уверенно, а постучав в дверь, долго вытирала ноги. Шаркала и шаркала. Уж из раскрытых сеней звал их женский голос, а Катя все на крылечке возилась.

Наконец они поднялись и вошли в дом. Сухим знойным жаром обдало Лаптева, как только переступил он порог. Чистым легким жаром крепко натопленной печи.

Катя, как вошла, на сундук возле дверей присела, сапоги сняла. Лаптев тоже разулся. Хозяйка их пригласила в горницу.

- Хоть у бабы Моти погреться, - весело сказала Катя. - Везде дрова да уголь берегут. Целый день зубами щелкаешь.

- Жалкое мое дите, - посочувствовала баба Мотя. - Платок возьми, накинься.

- У вас и без платка хорошо.

- Как же мне не топить? Годы свои я выжила, кровь не греет. Вот и топлю дуром.

Женщина была стара, но ходила еще прямо, не горбилась. Светлая кофта в горошек на ней была надета, темная юбка, на голове - кипенно-белый платок.

В доме чистота царила необыкновенная. Поблескивали крашеные стены и потолок Простые тряпочные вязаные половики аккуратно стлались по желтому полу, разбегаясь от входа к столу и кроватям. Хрусткая, даже на взгляд, скатерть накрывала стол. Снежной синевой отдавали занавески и шторы, тюлевые накидки подушек, И какой-то пряный, чуть сладковатый дух стоял в доме. Знакомый Лаптеву дух, но подзабытый.

Усадив гостей, хозяйка у кухонного входа пристроилась, на широкой низенькой скамеечке.

- Где же ваши? - спросила Катя.

- Сейчас придут. Николай побег Надю к автобусу встренуть. Боится она в потемках ходить.

- Да-а... - удивляясь, сказал Лаптев.- У вас здесь какие-то переулки-закоулки. Заплутаешь. Как-то странно поселились. Уж улица бы так улица.

- И-и, милый человек, раньше, в старые-то годы, все было вот как ты говоришь: улица - значит, улица. Наше родствие спокон веку на этом самом месте. Земля у нас добрая, родимая, и каждый хозяин помногу земли держал. Базы, огороды, левада, сады... Тута-а... Немереные усадьбы. Трудись да трудись. А потом другая песня пошла, это при новой власти. Зачали делить да делить, новые клетки нарезать. Тому кулижку, тому другую. Детей выделяли, чужим людям отдавали. Не по силам стало подымать, скотины-то нет, ни быков, ни лошадок. Вот и зачали новые тропки бить. Улочки да переулочки, абы подъезд был. Так оно все и получилось.

Баба Мотя взялась за работу, за пуховый платок, который она вязала. Платок разговору не мешал: не глядя, она спицами орудовала.

Тут застучали на крыльце и в сенях, говор послышался, смех.

- И чего взвеселились? - выглядывая на кухню, спросила баба Мотя. - Либо бесилы наелись? А тебе, парень, лупцовки не миновать, учителья вот пришли, жалются на тебя.

- Правда? - спросил женский голос.

- Матеря не сучка, брехать не станет. Иди погляди.

Темноволосая женщина с пуховым платком на плечах вошла в горницу, поздоровалась.

- Чего же он натворил? И молчит. Никогда не скажет. - Темные глаза ее испуганно круглились.

- Да ничего не натворил, - сказала Катя. - Нечего на Колю наговаривать. Мы по другому делу.

- Фу-у, мама, ты меня прям с ума сбила, - облегченно вздохнула женщина.

Из-за дверной шторки показалась стриженая голова мальчика.

- Здравствуйте, - тихо проговорил он и исчез.

- Ты очунелась? - спросила у дочери мать.

- Очунелась, очунелась... - ответила та, смеясь.

- Ну тогда не смеись, а на грубке взвар, я поставила. Дай людям попить, обогреться, тоже токо вошли.

- Не надо, не беспокойтесь, - попробовала отнекиваться Катя.

Но баба Мотя ее остановила:

- На своем базу командуй. А здесь я хозяйка. Вечерять вас не зову, може, не угожу щами. А взвар добрый.

Дочь была ниже матери, но плотней. И на круглом лице вроде ничего особого не было, но все в меру и к месту: темные бровки, налитые щеки, в маленьких ушах - сережки, полная шея. И даже второй подбородок, легко намеченный, ее не портил. Какую-то спокойную домовитость придавал.

Подав гостям взвар, дочь тоже за стол присела, пожаловалась:

- День вроде и короткий, а устала.

- Милое мое дите, - ласково проговорила мать.- И где же ты так уморилася? На работу машина тебя довезла и с работы подобрала. Там ты цельный день на стульце сидела. И гляди-кась, - поискала она сочувствия у Кати с Лаптевым, не пахала, не боронила, а куда силу уронила... Чуда какая-то...

Лаптев медленно тянул из бокала наваристый, крепкий взвар. Да, это был вовсе не компот, к которому привык он. Это был взвар. В нем настоялась густая грушевая сладость, чуть с горчиной, и пощипывала нёбо тонкая кислота лесных яблок, терпко вязал язык терн, и чуялся бодрящий, живительный вкус шиповника.

- А заставить тебя на поле поработать? Как раньше бывало? - спросила баба Мотя у дочери.

- Да так же и привыкла бы...- ответила та.

- Не дай, не приведи... А уж в войну... и поминать тошно. Либо правда бог помогал, не оставлял. И колхозную работу делаешь, и свою. В колхозе сейчас разве работа... Столько люду, машины. А мы до света уже на поле, и с поля уходишь при месяце. А ведь дома свое хозяйство, огороды, скотина, сады, детишки. Прибежишь домой и не присядешь. Нельзя присаживаться - не встанешь. Вроде наморишься, уже ни руки, ни ноги не владеют, а мыкаешься. И скотину приберешь, и ребятам нааоришь, состирнешь чего. Тогда рысью на огород, об зиме думать надо. Трудодни не накормят. Хорошо, попадет месячная ночь, так хорошо. Копаешь, и поливаешь, и полешь, и картошку подбиваешь. Как-то поливала-поливала... Тремя ведрушками таскала, на коромыслях две да в руке третья. И вот присела так с коромыслями, снимать не схотела. Начала из ведрушки в лунку тихонечко лить. И вдруг ничего не помню. Все разом отшибло. Когда очунелась, перепугалась до смерти. Господи, думаю, где я? Чего со мной поделалось? В память входила, входила, еле вошла. Да это я на земле, в огороде лежу. Как упала с ведрушками, то в лужине и заснула. Вся мокрая да грязная. Выспалась, слава тебе господи, корову доить пора да на работу бежать. Выспалась.

Она замолчала, и никто слова не сказал. Лишь на кухне потихоньку что-то бубнил мальчик, видно уроки учил. А что было говорить... Что тут скажешь? У Лаптева мать почти до самой смерти вот так-то мыкалась. И в войну, и без войны доставалось. Здесь хоть земля подобрей к людям. А дома... Мать у Лаптева всю жизнь в колхозе проработала. Трудодней-то полон кошель вырабатывала. Да какой от них прок? Хватило бы за заем да налоги расплатиться. А поставки? И мясцо, и молочко или маслице сдавать надо. Хоть криком кричи, а отрывай от детишек. Или денежку готовь. А где ее взять?

Или, может, правда господь бог помогал, не давал умереть в то время? Не-ет, кабы мать не таскала зернецо, да в ступе не толкла, с дурындой не мешала да не совала эти лепешки галчатам в вечно голодные разинутые рты, то давно вся ребятня у этого доброго господа бога в ангелах бы ходила, не успев согрешить. Вот так...

- Заморила вас баснями, - сказала, поднимаясь, баба Мотя. - И ты, хозяйка, сидишь, как нанятая, гостям взвару не вольешь.

Она в кухню ушла, а Катя мягко спросила:

- Надежда Федоровна, вы писали заявление директору?

Женщина растерялась, краска в лицо ей кинулась.

- Писала, дура... Вот дура так дура...

- Не надо так... Что вы... - начала ее Катя успокаивать. - Вас никто не упрекает. Просто расскажите нам: в чем дело? В чем вы Балашову обвиняете?

- Дура я, да и все, - не поднимая головы, ответила женщина. - Бусько меня на почте встретила, говорит, бухгалтершу поймали. Она нас обворовывала, кому помощь-то оказывала школа. А теперь, мол, деньги, какие она лишние взяла, будут на руки отдавать. Только надо заявление написать. А не подашь, все так и останется. Я и написала, отдала ей, она в школу шла. Я уже потом думала... Да чего теперь зря говорить, опозорилась...

Лаптев тоже спустя голову сидел, ему неловко за эту женщину стало. А особенно не хотел он, чтобы мать ее зашла и все узнала. Ему думалось, что ни о чем не знает мать.

- Ладно, былого не вернешь, - сказала Катя.- А может, вы и правы. Точно пока не знает никто. Вот давайте и выясним, чтоб душой не болеть. Где костюмчик, ботинки? Давайте посмотрим.

Женщина к шифоньеру метнулась, вытащила синий костюмчик, в кухне пошла за ботинками. Лаптев нашел контрольные ярлыки, переписал их в блокнот. Даже на ботинках ярлык хорошо сохранился.

- Вот теперь мы проверим, - сказал он женщине. - И все выяснится. А тогда...

Тонкое блеяние из кухни заставило его замолчать, прислушаться. Дробный перестук копытцев донесся и бабы Мотин голос:

- Поднялися, мои хорошие, проснулися... Счас зачнем вас годувать, не ревите дурняком...

Катю ветром из горницы вынесло. Лаптев за ней пошел, остановился в дверях кухни. А на кухне следом за бабой Мотей весело топотили два черных козленка, недельных, не более. Гладкая, тугими кольцами витая шерстка их блестела, копытца тукали звонко, влажными темными носами тыкались они в бабы Мотин подол и блеяли с жалобным отчаянием.

Кате, видимо, страсть как хотелось погладить, приласкать этих трогательных в своей младенческой прелести огольцов, которые начали уже скакать и поддавать малыми своими головенками бабкин подол. Потрогать, конечно, хотелось, но рядом был ученик и его родные. И потому Катя присела на сундук и не отрываясь глядела.

- Ху-ух, сатаны... - беззлобно ругалась баба Мотя. - Откель вы взялись, какой вас водой сюда принесло? Спали б да спали... Да счас, счас, поведу вас к мамочке. Во какой у нас курагод! - смеясь, обратилась она к Лаптеву и Кате.

Лаптев с Катей оделись и, попрощавшись, вышли. Баба Мотя провожала их.

- Слава тебе господи, - открывая дверь, сказала она. - Либо и вправду зима пришла.

Крыльцо уже побелело от снега и крыши соседних домов. Еще чернела земля. Тяжелые хлопья кружились в косом желтом лоскуте света, что падал из коридора.

- Дюже моя дочка припозорилась? - тихо спросила баба Мотя.

- Да что вы... Это ничего... - успокоила ее Катя. - Она же просто сомнения свои выразила.

- Сколь ей говорю: ежли в голове не сеяно, то лишь под носом сбирай, а дале не лезь. Разве послухают... Та дурка понабрешет, что и не перелезешь, а эта рот разинет и ловит.

- Баба Мотя, не расстраивайтесь, ну, не надо... Дело житейское...

Провожая гостей, уже у самой калитки, баба Мотя сказала:

- А все же вот в войну дружнее жили. Тяжело... а дружнее. И ревели вместе. А бзык нападет - запоем, да так хорошо станет. Все на людях... Дружно жили: Може, не было ничего, ничем не гордились. А сейчас гляжу - и глядеть не хочется. Под себя гребут и гребут да оглядаются, кабы кто больше не нагреб да кабы схоронить подальше. А вот по-людски, по-душевному... вот нету этого, а в войну было...

Попрощались с бабой Мотей и пошли переулком.

- Хорошие люди... - проговорил Лаптев.

- Да, и мальчик хороший, скромный мальчишка. Им-то Балашова зря деньги не отдала. Бусько нельзя, та бесшабашная. А этим надо было отдать.

- А где отец мальчика?

- Мать-одиночка.

- Ясно... - И, недолго помолчав, продолжил: - Я хотел у вас спросить, Катя... Ведь Балашову обвиняют не только в воровстве. Ведь директорша ваша мне прямо заявила: "Развращала учениц". О чем таком она могла девчатам толковать? Неужели она глупая женщина и действительно могла что-то ненужное наплести? В чем дело?

Катя ответила не сразу. Но и начав говорить, она не спешила. Иногда замолкала, думала.

- Балашова независимо держалась. Ведь при Евгении Михайловиче она работала... ну, не очень дорожила работой. Наверное, просто не хотела дома сидеть. Ну, и Евгений Михайлович, конечно, большая поддержка! Его уважали, ценили. Наша директорша его побаивалась. Поэтому Лидия Викторовна... А может, просто характер у нее такой... Но вот такой случай я помню: воскресник, как всегда макулатуру, металлолом собирать. А у нас этой макулатуры полный сарай. Какой год гниет. И железок навалено много. Все собирали, а не вывозят. Балашова говорит: незачем его проводить, этот

воскресник. Мусор со всего поселка в школу тянуть. Детей обманывать. Они же видят, что эта макулатура лежит, никому не нужна. Ну, и высказала все... Конечно, правильно. Хотя и нам это ясно, и директору, но ведь требуют из районо. Надо отчитываться. Вот и делаем... Помню еще один случай, тоже при мне. Лидия Викторовна на полставки в интернате работала. Директор наша решила строем ребят водить: в столовую, в классы. Мол, порядку больше будет. А Балашова на дыбы: "Я - не унтер, а они - не оловянные солдатики, нечего казарму разводить". И отказалась.

Сами понимаете, директору нашему это очень и очень не нравилось. Если не более. А что до остального... Вот мы с мамой часто спорим, даже до ругани дело доходит. Мы спорим, можно ли с учениками абсолютно честным быть, честным на равных. Я думаю, можно. Мама говорит, что это подлаживание, игра в поддавки. Я хоть и держусь своего мнения, но больше на словах. В школе это у меня не выходит. Балашовой легче. Она, в общем, не учитель. Какой с нее спрос? Труд вела, воспитателем была. Конечно, легче. И у нее... мышление, конечно, не педагогическое. Возьмем такой пример. Вот мою маму ученицы, не дай бог, спросили бы, как косметикой пользоваться, какая мазь лучше... Да они у нее и не спросят. Я просто предполагаю. Мама сразу бы им выдала: рано о женихах думать, учиться надо. Меня бы спросили, я бы, наверное, как-нибудь вывернулась, открутилась... Все же учитель, а здесь... Не знаю, не смогла бы. А Балашова с ними о таких вещах спокойно разговаривала. Рецепты им давала. Я видела у девочек записи, как маски делать. Она им, в общем, правильно говорила: мази вам не очень нужны, а пока живете в деревне, пользуйтесь овощами, фруктами, молоком. Делайте маски... Не знаю, может, это и правильно, но... непривычно. Учителям это не нравилось. Мне, откровенно говоря, тоже. Она с ними не только о косметике разговаривала, но и о более сложном. Как женщина с женщинами... Но вот как она эти разговоры вела... в общем-то нужные. Знаете, Семен Алексеевич, спросите лучше у нее. Она скрывать не будет, в этом я уверена. А мне трудно через третьи руки, через слухи вам объяснять. Я с ней была так: здравствуйте - до свидания. Мама тоже. Так что с ней поговорите.

Назад Дальше