Поворотный круг - Комар Борис Афанасьевич


Они молча лежали на влажном цементном полу, лежали неподвижно. С того дня, как их арестовали, спали они по три-четыре часа в сутки, а сегодня даже не сомкнули глаз. Не прикоснулись к еде, которую принес еще утром тюремщик, — котелок какой-то похлебки, четвертушку плоского ячневика. Ждали: каждую минуту может распахнуться дверь — и их выведут из камеры, теперь уже навсегда…

Но когда потемнело решетчатое окошко под самым потолком, подумали: если до сих пор не забрали, ночью не возьмут.

Пройдет еще полчаса, час, и наступит время допросов. В коридорах и переходах зазвенят ключами надзиратели, загремят двери арестантских камер, застучат сапогами конвоиры, зашаркают подошвами заключенные. Тюремные стены станут немыми свидетелями душераздирающих криков и человеческих стонов, свидетелями грубой ругани и угроз. И так будет продолжаться до самого рассвета, пока не прекратятся допросы. Потом заключенных, которым еще не вынесли приговора, снова закроют в камерах, уже осужденных затолкают в крытые автомашины, чтобы одних отправить в концлагерь, других — на каторжные работы в Германию, третьих (таких обычно всегда больше) повезут за город, в Рудищанский яр, на расстрел.

Их уже не поведут на допрос. Закончили допрашивать. И в машины не затолкают на рассвете. Согласно приговору, они свое наказание должны отбыть днем, в депо. Не отбыли сегодня, отбудут завтра или послезавтра, но непременно среди бела дня, на глазах у рабочих депо.

Однако они ошиблись.

Когда окошко совсем потемнело, щелкнул в двери замок, и на пороге появился надзиратель со связкой ключей, нанизанных на большое железное кольцо.

— Буценко, выходи! — крикнул надзиратель хриплым голосом.

Анатолий поднялся на локти. «Чего там?..»

— Живей ворочайся!

Он поднялся, направился к двери. В тускло освещенном узком коридоре он увидел трех солдат, стоящих с автоматами на груди, и фельдфебеля…

— Сацкий, выходи!

Из камеры вышел Иван. Взглянул встревоженно на конвоиров, подошел к Анатолию.

— Гайдай!

Борис не появлялся.

— Гайдай! Слышишь? — повторил надзиратель сердито и нетерпеливо. — А ну, выходи!

Из камеры донесся шорох и приглушенный стон. Иван повернул обратно.

— Ты чего? — преградил ему дорогу надзиратель и загремел связкой ключей.

— Помогу. Он.

— Ну иди.

Иван нырнул в темную камеру, словно в нору.

— Вставай, — подхватил он Бориса под руки.

— Ой! — вскрикнул Борис. — Оставь!

— Вставай, а то снова бить будут.

— Хорошо, я сейчас…

На последнем допросе Борису досталось больше всех, ведь он самый младший, ему еще нет и пятнадцати лет, а дети, как считает начальник железнодорожного отделения полиции безопасности Отто Клагес, не должны хранить тайны. Брызгая слюной, он кричал с пеной у рта: «Ты это что? Как ты можешь?! Это же неслыханно и неестественно!..»

И снова Бориса били. Избивали жестоко, надеясь, что именно он и расскажет то, чего они добиваются от него и его друзей. Но Борис по-прежнему молчал.

Наконец Отто Клагес, потеряв терпение, подбежал, закричал:

«Ты хоть дай им, твоим старшим дружкам, по морде, потому что они и еще те, что прячутся за вашими спинами, толкнули тебя на преступление. Дай им, дай, я разрешаю, я тебе приказываю!»

Сжав зубы от боли и ненависти, Борис только моргал золотистыми ресницами.

Конвоиры окружили ребят, вывели на тюремный двор.

В нескольких метрах от входных дверей стояла тупорылая грузовая автомашина, крытая брезентом.

— ’rein![1] — сказал фельдфебель, махнув рукой на распахнутые дверцы.

В машине горела электрическая лампочка, защищенная проволочной сеточкой. По обе стороны кузова, по бортам, — откидные скамейки.

Ребята остановились… Куда это?.. За город?.. Но расстреливают ведь на рассвете… В депо?.. Но ведь ночь…

— ’rein! — подталкивали дулами автоматов солдаты.

Анатолий и Иван подсадили в машину Бориса. Следом за ними залезли солдаты. Приказали ребятам лечь на дно кузова, а сами устроились на скамейках. Фельдфебель захлопнул дверцы, уселся рядом с водителем.

Машина выстрелила несработанным газом, тронулась с места. Захрустели под колесами комья слежавшегося снега и куски льда. Встречный северный ветер изо всех сил ударил в брезент, но не мог его сорвать — брезент был грубый и хорошо закреплен.

Все трое сейчас думали об одном: куда их везут? Если машина свернет на брусчатку и возьмет вправо — за город, а если влево — в депо.

Машина свернула вправо.

Петляя по улицам, она наконец остановилась. Стукнули дверцы кабины. К заднему борту подбежал фельдфебель:

— ’raus![2]

Два солдата выпрыгнули из кузова, третий принялся выталкивать ребят.

Они были уверены, что их привезли в Рудищанский яр. Но когда вылезли из машины, увидели в ночном сумраке городские строения. Не сразу сообразили, где находятся. Поняли только тогда, когда узнали высокое хмурое здание. Окружное управление полиции безопасности.

Здесь их, по-видимому, уже ждали. Часовой у входа не задержал.

Поднялись по ступенькам вверх, прошли несколько дверей, обитых черным дерматином, вошли в просторный душный кабинет.

За массивным полированным столом с ножками — когтистыми лапами — сидел маленький человечек в гражданском, с черной повязкой на правом глазу.

Ребята сразу узнали его. Пауль Вольф, следователь управления полиции. Его в городе называли Циклопом.

Возле стола на цветастых толстых ковриках лежали две огромные овчарки. Когда ребята вошли в кабинет, собаки навострили уши, вытянули вперед морды, стали нюхать воздух.

Вольф кивнул на дверь.

Солдаты с фельдфебелем повернулись, вышли.

На какое-то время следователь словно окаменел. Единственный его левый глаз, острый и жгучий, бегал, ощупывая Анатолия, Бориса, Ивана.

Собаки, положив голову на лапы, тоже смотрели на только что прибывших.

Неожиданно Вольф вскочил с кресла и засеменил к ребятам. Вскочили и овчарки.

— Kusch![3] — приказал им следователь.

Собаки послушно легли на коврики.

Вольф подошел почти вплотную.

— Ай-я-яй, вон как вас!.. — сострадательно покачал головой, разглядывая распухшие мальчишеские лица со следами засохшей крови.

Ребята молчали.

— Чего стоите? Садитесь, — сказал следователь и указал на кожаный диван, стоящий у стены.

Даже не шелохнулись.

— Ну, чего вы? Чего? — Вольф положил руки на плечи Анатолию и Борису. — Как у вас говорят, ноги не казенные и правды в них нет.

Ребята присели на краешек широкого низкого дивана.

Следователь устроился справа от них, на круглом длинном диванном валике.

— Кто это вас так разукрасил?

Не отвечали.

— Есть, есть, к сожалению, и у нас любители мордобоя, — произнес он осуждающе. — Тьфу, как противно!.. Ненавижу мордобой!..

Поднялся с валика, направился к столу.

После сырой камеры, после езды на морозе Анатолия и Ивана в душном кабинете начало знобить. А Бориса бросило в жар. Он хотел рукавом ватника вытереть вспотевшее лицо, но стоило ему поднять руку, как обе овчарки вскочили, оскалили зубы.

Вольф посмотрел на собак.

— Ну, глупенькие, ложитесь! Kusch, kusch! — он похлопал обеих по спине. — Эти молодые люди не тронут. Разве они осмелятся тронуть того, кто хочет их спасти!..

Сел в кресло, выдвинул ящик стола, достал синюю папку, развязал ее, просмотрел какие-то бумаги.

— Это ты — Буценко? — уставился глазом на Анатолия.

— Я.

— А ты — Сацкий? — спросил Ивана.

— Сацкий.

— Тогда, значит, ты — Гайдай, — перевел следователь взгляд на Бориса.

— Угу, — буркнул Борис.

Вольф улыбнулся, потер ладони. По-видимому, обрадовался, что наконец ребята заговорили.

— Видите, сразу определил каждого по описанию примет, — сказал он удовлетворенно. — Вот только тебя, Гайдай, трудно было узнать. Лицо очень изменилось… Да и не верится, что тебе только пятнадцать. Выглядишь старше, таким, как и твои друзья.

Лишь на какое-то мгновение умолк следователь.

— Вот и познакомился я с вами. Ну, а меня вы, наверное, знаете? Меня в Лубнах почти все знают. Не одному человеку я помог выбраться из беды. Вот и ваши матери приходили сегодня. Плакали, просили-умоляли заступиться. Жаль стало и их и вас… Что поделаешь? — развел он руками. — Симпатия, давняя симпатия к землякам.

Вольф достал из папки плотный лист бумаги, весь исписанный по-немецки, с орлом вверху — птица держала в когтях фашистскую свастику. Не тот ли это листок, с которого зачитывал им приговор после последнего допроса Отто Клагес?

— Вы знаете, какой приговор вам вынесли в железнодорожном отделении? Знакомили, конечно?

Они не ответили.

— Уже и виселицу поставили в депо, дощечки приготовили на грудь с надписью. Казнь назначили на завтра…

Следователь сделал паузу и, всматриваясь в лица ребят, наблюдал, какое впечатление произвели его слова.

Они сидели все так же — неподвижные, молчаливые.

— Добился все-таки я, чтоб отложили казнь! Взял ваше дело на пересмотр. Как будет дальше, не знаю. Скажу откровенно: спасти нелегко, но можно…

И опять длинная пауза, пристальный взгляд Вольфа, молчание ребят.

— Многое зависит от вас самих. Да, да, прежде всего — от вас самих…

Бориса совсем разморило. Закружилась голова, затошнило. Он расстегнул ватник, жадно вдохнул в себя воздух.

— Тебе плохо? — заметил следователь.

Борис закрыл глаза и склонился Анатолию на плечо.

Вольф поднялся с кресла, налил из графина воды.

— Дайте ему, пусть выпьет, — протянул через стол стакан.

Иван взял стакан и передал Борису.

— Ну как, полегчало? — спросил Вольф, когда Борис выпил.

— Немного…

— Понимаю, понимаю… Измученные, голодные… Ну хорошо, сейчас вас осмотрит врач, накормят, отдохнете как следует, тогда и поговорим.

Он опустил руку под стол, наверное, нажал там на скрытую сигнальную кнопку.

В кабинет вошли конвоиры.

Вольф сказал им что-то по-немецки. Потом снова обратился к ребятам:

— Идите отдыхайте. Встретимся завтра. Завтра и поговорим. Прежде всего вы, ничего не скрывая, расскажете мне, почему все это произошло и как произошло.

П о ч е м у  п р о и з о ш л о… К а к  п р о и з о ш л о…

Однажды Анатолий и Борис зашли к Павлу Гайдаю, который приходился Борису родным дядей. Сидя на веранде, он, его жена и дочь как раз кончали обедать.

— О, вам повезло, — поднялась из-за стола тетя Мария. — Сейчас попотчую вас зеленым борщиком, вареничками с творогом.

— Спасибо! — в один голос поблагодарили ребята.

— Ну, чего ломаетесь? — нарочито грубо пробасил дядя Павел. — Скажете спасибо, когда поедите. Разве не знаете: дают — бери, бьют — беги. Принеси, Тома, стулья, — попросил он дочь.

— Не надо, я недавно пообедал, — отказался Анатолий.

— И я, — прибавил Борис.

— Эх, вы! — покачал головой дядя. — От таких вареников отказываетесь… Тогда подождите, я еще съем пять штук, чтоб было ровно сто, и поиграем в шахматы. Идите, расставляйте.

Ребята прошли комнату, заменявшую Гайдаям кухню, вошли в светлицу, взяли с этажерки шахматы.

Только расставили фигуры, как появились дядя Павел и Тамара.

— Ну, так как, биться будем или мириться?

— Биться, — ответил деланным баском Борис.

Схватив с шахматной доски две пешки, черную и белую, заложил руки за спину, несколько раз перебросил фигуры с ладони на ладонь и протянул вперед крепко сжатые кулаки.

— Кому какую?

— Давай в левой, — выбрал дядя.

Ему выпало играть черными.

— Папа, вам никогда не везет, — заметила Тамара. — Всегда достаются черные.

— Кто сказал, что мне не везет? Ого, еще как повезет! Вот увидишь. Ходи, Толя.

Для всех шахматистов шахматное поле — обыкновенная доска, расчерченная на шестьдесят четыре клеточки, тридцать две из них белые, тридцать две — черные: на ней проверяется сила игрока. Для дяди Павла и Анатолия она означает еще кое-что…

Однажды после уроков Борис пригласил Анатолия в гости к своим родственникам. Во время разговора с мальчиками дядя Павел узнал, что Анатолию из всех школьных предметов больше всего нравится история и география.

«Ты смотри, и я, когда учился, больше всего их любил, — словно обрадовался он. — Наверное, поэтому и в железнодорожники пошел — хотел исколесить весь мир. Так, может, ты и в шахматы играть любишь?»

«Люблю», — ответил Анатолий, потому что и в самом деле любил.

«Тогда давай посоревнуемся?»

«Давайте».

С тех пор они и «соревновались» почти каждую неделю. Но их «соревнования» не похожи на те, которые происходят между другими шахматистами. Фигуры переставляют как будто не на обыкновенной шахматной доске, а на развернутой карте мира, не из клеточки в клеточку, а с острова на остров, с моря на море, с озера на озеро, с одной горы на другую.

«Ставлю на остров Кергелен», — заявлял дядя Павел.

«А я на Шпицберген», — отвечал Анатолий.

«Захожу в Мозамбикский залив».

«А я в Красное море…»

Кроме того, каждая их игра еще получала название какой-нибудь знаменательной исторической битвы — Саламинская, Полтавская, битва под Желтыми Водами, Бородино, Севастопольская битва, взятие Измаила, бой на озере Хасан.

Борис был никудышный шахматист: у него не хватало рассудительности, терпения. И он, зная об этом, не брался играть, но неизменно выполнял роль судьи и наблюдателя.

Правда, по всем правилам Борису следовало быть беспристрастным к обоим игрокам, но он открыто болел только за своего друга, даже подсказывал ходы, а в спорах всегда брал его сторону. Когда Анатолий выигрывал партию, Борис кричал на всю квартиру: «Мы победили! Мы победили!..» Когда же его друг терпел поражение, сокрушенно качал головой, недовольно кривился: «Я же говорил, не ходи так. Я говорил…»

Но, как ни странно, дядя Павел редко протестовал против такого поведения судьи. Не потому ли, что Анатолий мало обращал внимания на подсказки, а в спорах, если его убеждали, сам признавал правоту соперника?

Тамара совсем не умела играть в шахматы, но часто, как и Борис, целыми часами просиживала возле игроков. Правда, ее мало интересовали их поединки. Она брала альбом для рисования, тушевой карандаш и рисовала портреты — отца, Анатолия, Бориса.

Первые ходы в каждой партии между дядей Павлом и Анатолием почти всегда повторялись:

— Остров Родригес.

— Бискайский залив.

— Мадагаскар.

— Аравийское море.

— Предлагаю размен.

— Охотно принимаю.

С шахматной доски сняли по пешке. Дядя Павел свою осторожно поставил на стол справа. Пешку Анатолия забрал Борис. Он держал в руках все фигуры, выигранные другом, словно боялся, что они каким-то образом снова окажутся на шахматной доске. Обычно игра начиналась между Анатолием и дядей в быстром темпе. Смеялись, шутили, перекидывались остротами. Когда же фигур у них оставалось мало и игра приближалась к концу, темп значительно замедлялся, оба умолкали, становились серьезнее, все ниже склонялись над шахматной доской, сосредоточенно выискивая возможные ходы.

Так было и на этот раз. Как только потеряли по четыре пешки, по два коня и по одной ладье, сразу смолкли.

Следующий ход был за дядей Павлом. Он пододвинулся поближе к столу, подпер рукой голову. Анатолий словно окаменел, его взгляд был прикован к шахматной доске.

— Ну ходите скорее! — не терпелось Борису. — Сколько можно!

Дальше