До изобретения телетайпа и телекса какой-нибудь добровольный мученик слушал радио, чтобы из мешанины чуть ли не космического скрежета и свиста вылавливать новости со всего мира. Хорошо информированному корреспонденту приходилось складывать фрагменты, прорисовывать фон и соответствующие детали, словом, восстанавливать скелет динозавра по единственному позвонку. Авторство при этом указывать запрещалось - это была священная прерогатива главного редактора; полагалось считать, даже если это было совсем не так, что передовица и редакционные колонки написаны им самим, причем совершенно непостижимым и путаным языком, который, как свидетельствует история, приводила в божеский вид личная машинистка редактора, взятая в штат именно с этой особой целью.
Сегодня факт и мнение переплелись: комментарии присутствуют в новостях, редакционные материалы напичканы фактами. Конечный продукт от этого не становится лучше, и никогда прежде профессия журналиста не несла в себе столько опасностей. Невольные или умышленные ошибки, злонамеренные манипуляции или ядовитые искажения превращают новость в серьезное оружие. Ссылки на "информированные источники" и "правительственных чиновников", которые пожелали остаться неизвестными, или наблюдателей, всезнающих, но никому неведомых, прикрывают все нарушения, и они остаются безнаказанными. Виновник упорствует в своем праве не разглашать источник, не задаваясь вопросом о том, не становится ли он сам послушным орудием источника, который через него подает информацию в выгодной ему форме. По-моему, именно плохие журналисты берегут свой источник как зеницу ока, особенно, если это источник официальный, они мифологизируют его, защищают, лелеют его и в конечном счете становятся опасно солидарны с ним, что заставляет их отвергать все прочие источники.
Пусть я рискую показаться смешным, но, по-моему, еще один виновник в этой драме - магнитофон. До его изобретения работа успешно шла с помощью трех орудий: блокнота, этических принципов для "защиты от дурака" и пары ушей, которыми репортер слушал, что рассказывает ему источник. Учебника журналистики и этики для магнитофона пока еще не изобрели. Кто-то должен объяснять молодым репортерам, что магнитофон - не замена памяти, а просто тот же старый добрый блокнот, правда усовершенствованный и удобный.
Магнитофон слушает и повторяет, как механический попугай, - но он не мыслит; он надежен, но у него нет сердца; и, наконец, на его буквально-точное воспроизведение нельзя положиться, как на восприятие живого журналиста, который внимательно слушает собеседника и одновременно оценивает его слова, поверяет их собственными знаниями и опытом.
Именно магнитофон несет полную ответственность за незаслуженно большое значение, которое приобрели сейчас интервью. Вполне понятно, что сама природа радио и телевидения делает интервью их главной опорой. Но сегодня даже печатные средства массовой информации разделяют общее заблуждение и полагают, будто голос истины принадлежит не журналисту, а его собеседнику. Возможно, стоит вернуться к скромному блокнотику, в котором журналист, слушая собеседника, делает осмысленные записи, а магнитофону отвести подобающую роль бесценного свидетеля. Очень хотелось бы думать, что нарушения морали и другие проблемы, которые умаляют достоинство нынешней журналистики и мешают ее правильной работе, не всегда являются следствием личной аморальности, но иногда проистекают из обычного непрофессионализма.
Беда школ журналистики, пожалуй, состоит в том, что, прививая некоторые полезные навыки ремесла, они недостаточно разъясняют суть профессии. Всякое обучение в школах журналистики должно основываться на трех основных принципах. Первый и главный: способности и талант необходимое условие; второй: понимание, что "журналистское расследование" вовсе не особый жанр, любая журналистика - расследование по определению; и третий: этика - не просто второстепенное условие владения ремеслом, но его неотъемлемая часть, этика и ремесло - такие же нераздельные вещи, как жужжание и муха.
В любом случае, конечной целью всякой школы журналистики должно стать возвращение к обучению основным профессиональным навыкам и восстановление журналистики в ее изначальной функции общественного служения, в возрождении тех жарких неформальных семинаров, что каждый день в пять часов проходили за чашкой кофе в редакциях газет прежнего времени.
Габриэль Гарсиа Маркес. Ностальгия по горькому миндалю
Перевод с исп.: Борис Гершман. Источник: RevistaCambio.com
Херемия де Сент-Амур, казалось бы, является "лишним" героем романа "Любовь во время чумы". Однако он настолько хорошо выполнил порученное ему задание, что сейчас было бы нелегко воспринимать книгу без его участия. Посмотрим: главная задача романа - чтобы первая же его строка захватила читателя. На мой взгляд есть два великих "начала" у Кафки. Первое: "Грегорио Самса проснулся однажды утром превращенным в гигантское насекомое". И другое: "Это был гриф, который клевал мои ноги". Есть еще третье (автора я не помню): "Лицом он был похож на Роберто, но звали его Хосе".
Первая строка романа "Любовь во время чумы" стоила мне пота и слез, но однажды в одном из произведений Агаты Кристи мне встретилась фраза: "Так было всегда: запах горького миндаля наводил на мысль о несчастной любви".
Следующая трудность была в том, чтобы первая фраза удерживала читателя в напряжении и заразила его страстью. Немногим романам это удается. Любовные похождения Флорентино Арисы и Фермины Дасы - простоватая и продуманная сказка, она должна была иметь запоминающегося "предшественника", чтобы заинтриговать читателя. Решением этого вопроса было самоубийство Херемии де Сент-Амура, жестокое воспоминание из моего детства, достаточно драматичное, чтобы поддерживать напряжение, пока повествование не войдет в нужное русло.
В реальной жизни де Сент-Амур был бельгийским ветераном Первой Мировой войны, который потерял обе ноги на минном поле в Нормандии. Он пришел в Аракатаку (родную деревню Маркеса - прим. пер.) вместе с миграционным потоком банановой лихорадки (частый эпизод в творчестве Маркеса, например см. "Сто лет одиночества", "Палая листва" - прим. пер.), на костылях с искусной резьбой собственного изготовления с инкрустированным костяным рогом. Имя его было дон Эмилио, но все знали его как Бельгийца; для романа я предпочел имя более лиричное, напоминающее имя предсказателя и французского теолога. Он был не детским фотографом, а золотых дел мастером, как мой дедушка, и был его протеже. У него никогда не было любимой женщины, но та, что появляется в романе, была его священной тайной, которую он раскрыл только моему деду. Кажется, он ненавидел собак, и то, что в книге она у него есть - это моя слабость.
Дружба Бельгийца с моим дедом была довольно близкой из-за общей страсти к ювелирному делу. Дедушка помог ему устроиться в селе, а он помог деду научиться неплохо играть в шахматы и научил его делать знаменитых золотых рыбок (в романе "Сто лет одиночества" их выплавлял полковник Аурелиано Буэндиа - прим. пер.). Для меня он был неприятным персонажем, потому что каждую ночь, когда дедушка брал меня с собой на шахматные партии, я ужасался, как много нужно часов, чтобы двигать фигуры.
Мне было не больше шести лет, но я помню, как будто это было вчера, момент, когда деду сообщили о самоубийстве дона Эмилио, в августовское воскресенье, когда мы выходили из дома, чтобы к восьми часам попасть на мессу. Он волоком притащил меня к дому Бельгийца, где его ждали алькальд и двое полицейских.
Первое, что потрясло меня в неубранной спальне, был резкий запах горького миндаля от цианида, который вдыхал Бельгиец. Тело, накрытое материей, лежало на кровати. Рядом, на деревянной скамейке, лежала чашка, из которой уже испарился яд, и записка с сообщением, красиво выведенным кистью: "Никто не виноват, я убиваю себя по глупости".
Ничто не сохранится в моей памяти с такой четкостью, как образ его трупа, когда дедушка скинул с него покрывало. Тело было обнаженным, напряженным и скрученным, с бесцветной кожей, покрытой желтоватыми волосками, кроткие глаза смотрели на меня как живые. Моя бабушка Транкилина Игуаран предсказала, когда увидела лицо, с которым я вернулся домой: "Это бедное создание не найдет покоя до конца своих дней". Так и было: взгляд мертвеца преследовал меня во сне много лет.
Воспоминания того дня послужили также сюжетом "Палой листвы", моей первой повести, написанной в двадцать лет. Но, похоже, никто этого не заметил. В обоих случаях ясно то, что меня больше интересовала не жизнь, а смерть героя. В романе "Любовь во время чумы" у меня был выбор: сделать его одним из основных, "долго живущих" персонажей, либо оставить его таким, каким он был в моей памяти: эфемерным, но незабываемым. Я не сомневался в выборе. Персонаж, который остается в романе без дела, обычно имеет два пути: или он разрушает роман, или роман разрушает его. Херемия де Сент-Амур выдержал эту проверку: читатели спрашивают о нем, несмотря на столь мимолетную роль.
Габриэль Гарсиа Маркес. Невинная соната
Перевод с исп.: Борис Гершман. Источник: RevistaCambio.com
Многие читатели спрашивают меня о связи моих книг с музыкой. Я сам, более всерьез, чем в шутку, сказал однажды, что "Сто лет одиночества" - это вальенато (популярная колумбийская музыкальная форма - прим. пер.) на четыреста страниц, а "Любовь во время чумы" - болеро на триста восемьдесят. В некоторых интервью прессе я признался, что не могу писать, слушая музыку, так как больше обращаю внимание на то, что слышу, чем на то, что пишу. По правде говоря, я слышал больше музыкальных произведений, чем прочел книг. Думаю, что осталось совсем немного не знакомой мне музыки.
Больше всего меня удивил случай, когда в Барселоне двое молодых музыкантов навестили меня, прочтя "Осень патриарха", чья структура напоминала им третий фортепьянный концерт Б. Бартока. Я их, конечно, не понял, но меня удивило то совпадение, что на протяжении почти четырех лет, когда писалась книга, я очень интересовался этими концертами, особенно третьим, который и по сей день остается моим любимым.
После всего этого хочу сказать, что не удивлюсь сейчас, если действительно достойный музыкант найдет элементы музыкальной композиции в повести "Полковнику никто не пишет", самом простом из всей моих произведений. Я на самом деле писал его в отеле для бедняков в Париже, в спартанских условиях, ожидая письмо с чеком, которое так и не пришло. Моим единственным успокоением было радио. Но я абсолютно не знаком с законами музыки и вряд ли смог бы осмысленно написать рассказ с диатонической структурой.
Я считаю, что литературное повествование - это гипнотический инструмент, как и музыка, и что любое нарушение его ритма может прервать волшебство. Об этом я забочусь настолько, что не посылаю текст в издательство, пока не прочитаю его вслух, чтобы убедиться в необходимой плавности.
Главное в тексте - это запятые, потому что они задают ритм дыханию читателя и управляют его душевным настроением. Я называю их "дыхательными запятыми", которым позволено даже внести беспорядок в грамматику, чтобы сохранить гипнотическое действие чтения.
Вот мой ответ на вопрос читателей: не только повесть "Полковнику никто не пишет", но даже наименее значительное из моих творений подчинено гармонической стройности. Только нам, писателям с хорошей интуицией, можно не исследовать тщательно тайны этой техники, так как в этом занятии для слепых нет ничего опаснее, чем потерять невинность.
Габриэль Гарсиа Маркес
Страница за страницей и зуб за зубом
Перевод с исп.: Борис Гершман. Источник: RevistaCambio.com
В заголовке статьи Маркес использует игру слов: hoja ("оха") переводится как страница; ojo ("охо") - око, глаз. Таким образом, в испанском варианте происходит каламбур в известной пословице: "Ojo por ojo y diente por diente" - "Око за око и зуб за зуб".
Уважаемый маэстро! Для многих людей чтение "Осени патриарха" вызывает большие трудности из-за длиннющих предложений. Дошло до того, что говорят, роман написан в одно предложение. Не было бы легче для читателя и удобнее для Вас, если бы в книге выделялись концы предложений и абзацев и ставились не только запятые?
(вопрос читателя)
Первую версию "Осени патриарха" я начал в Каракасе в 1958 году. Это было прямолинейное повествование от третьего лица о воображаемом карибском диктаторе, обладающем чертами многих реальных людей, но большей частью списанном с венесуэльца Хуана Висенте Гомеса (президент и фактически диктатор Венесуэлы в 1909-1935 гг. - прим. пер.). Я сильно не продвинулся в написании романа, когда поехал в Гавану в качестве журналиста, чтобы присутствовать на публичном суде генерала Фульгенсио Батиста, осужденного военным судом по всем видам военных преступлений. Суд длился целую ночь на полном стадионе и в присутствии журналистов со всего мира. На закате генерал был приговорен к смерти и расстрелян несколько дней спустя.