Суд - Ардаматский Василий Иванович 40 стр.


В общем, страшное и тяжелое это занятие — быть подсудимым.

Суд подходил к концу. Подсудимые произносят свои последние слова. Большинство избегают вдаваться в подробности своей жизни или совершенного ими преступления и скороговорочно просят суд о снисхождении при выборе наказания. Редко кто прибавит, почему он об этом просит, один напомнит о большой своей семье, другой о своем возрасте или болезни. Ростовцев, разочарованный речью своего адвоката, решил поправить дело в своем последнем слове и стал подробно рассказывать полузабытую им самим свою честную жизнь. Это выглядело смешно…

Но вот судоговорение окончено, и теперь ничего к нему ни прибавить, ни убавить. Суд удаляется в совещательную комнату вырабатывать, или, как принято говорить, выносить, приговор.

В таком длительном и сложном процессе чтение приговора — еще одно тяжелое испытание для подсудимых. Сейчас каждый узнает главное — длительность предстоящей ему неволи. А судья неторопливо, размеренным голосом, хотя и в сжатой форме, снова излагает суть преступления, потом преступные действия каждого, квалифицируя их по соответствующим статьям и пунктам Уголовного кодекса, и, наконец, воздает каждому по его заслугам. Свершается правосудие. Неотвратимое возмездие обрушивается на преступников. А все удивительно обыденно — не слышно ни трубного гласа, ни барабанной дроби. Подсудимые напряженно вслушиваются в глуховатый голос судьи Броневого, боясь что-нибудь упустить, а это может случиться каждую минуту — сквозь открытую форточку в зал врывается шум улицы. Кроме того, в приговоре множество цифр — то это размер взятки, то номер статьи или пункта Уголовного кодекса, то какие-то даты, то исходящие номера документов. Это трудно вытерпеть обвиняемым, им хочется крикнуть: да скорей же читайте главное — сколько даете? А под конец еще надо решить задачку на сложение — по таким-то статьям дают тебе столько-то, но плюс еще по статьям таким-то и таким-то…

Кичигин, однако, мгновенно сосчитал — двенадцать лет колонии строгого режима… И потом уже механически считал, что дают другим:

Ростовцеву — тоже двенадцать…

Залесскому — тоже… и их еще покатят в Ростов.

Лукьянчику — десятка… и будет добавка в Южном.

Гонтарю и Сандалову — по восемь лет.

Сараев от наказания освобожден в связи со смертью…

«Ему легче всех», — вдруг подумал Кичигин…

Подсудимые слушают приговор стоя.

Суд окончен. Судьи покидают зал.

Осужденные под недобрыми взглядами публики выходят из своей загородки, толпятся у дверцы, друг на друга не смотрят. О, эта дружба преступников! Цена ей грош в базарный день. Под конвоем из зала суда уходит горстка одиноких. Преступление объединяет людей только на время его совершения, да и это объединение не прочно от постоянного страха, что кто-то другой может продать или подвести неосторожностью…

Итак, суд сделал свое благородное дело. Но суд совести, в той мере, в какой эта совесть еще есть у каждого осужденного, будет продолжаться каждый день, целый год, потом еще годы — весь срок.

Глава сороковая

Во дворе московской тюрьмы под проливным холодным дождем готовилась погрузка партии осужденных в арестантский автофургон — обычное, но совсем не легкое дело для тех, у кого службой было стеречь, водить и возить лишенных свободы преступников. Организация этапа с осужденными проводится загодя, но сегодня специальный вагон, прицепленный к поезду, уже уйдет из Москвы на восток. Оповещены все места, где в этот вагон будут добирать осужденных, а это значит, оповещены и соответствующие тюрьмы, где те сейчас находятся. А еще дальше впереди — исправительно-трудовые колонии, которые должны заранее знать, когда и на какие станции им надо высылать конвой для приема пополнения. Словом, о переносе срока отправления этапа из-за какого-то дождя никто не может и подумать. Служба есть служба, а на тяжесть военной службы жаловаться не принято. Дал присягу — служи и будь стражем наказания за преступление.

Сейчас московская тюрьма передаст конвою своих осужденных преступников, направляемых в разные места заключения. Они уже давно сидят в нижнем коридоре тюрьмы — трижды пересчитанные и сверенные поименно по списку.

В эту партию попал Кичигин. Ростовцева и Залесского накануне отправили в Ростов, как с остальными, он не знает.

Первое переживание приговора, когда нужно было — нет-нет, не смириться, но хотя бы чуть свыкнуться с неизбежностью неволи, прошло. Теперь у него настроение тревожное, главное — он абсолютно не знает, что произойдет с ним через минуту. Неволя, как какая-то новая его жизнь, только начиналась. Он наблюдал за конвойными, понимая, что эти парни в шинелях на весь путь до колонии становились для него единственной на земле властью. К своим тюремщикам он уже привык, с иными у него даже образовались какие-то отношения, а про этих он наслушался — звери. Но это неправда, никакие они не звери. Час назад они, собравшись в комнате отдыха тюремных служащих, кто резался в шашки, кто хвастался московскими покупками для своих жен и ребятишек, кто писал письма домой. И они дружно смеялись, когда их прапорщик хотел показать, какой он купил жене джемпер, а из свертка вывалился бюстгальтер… В общем, они нормальные люди, эти конвойные, но они знают, кого повезут они через всю страну, в этапе будут и взяточники, и жулики, и бандиты-убийцы, и грабители, и звероподобное хулиганье, и конечно же добрых чувств к ним они не испытывают. У конвоя есть своя железная инструкция, точно определяющая, что ему можно и нужно делать и что категорически запрещено, нарушать ее он не будет. А если кто по нечаянности или, не дай бог, по злому умыслу нарушит, он знает, что ждет солдата, нарушившего приказ. В этой службе, однако, нельзя без крайней строгости, это — грань наказания, и демагогам от демократии в эту сторону лучше не смотреть…

Пока конвойные суетятся, Кичигин вглядывается в сидящих рядом с ним осужденных. Опытные зеки говорили, что путь до колонии через пересыльные тюрьмы — нечто страшное и что в пути надо заиметь товарища. Рядом с ним плечом к плечу сидел совсем юный стригунок, лет двадцати, не больше, маленькие злые глазки, и все он вертелся туда-сюда, толкая сидящих рядом.

Кичигин спросил, за что его и на сколько.

— Я — вторичник. Первый раз по ерунде имел два года, а теперь покрепче… — он назвал статью Уголовного кодекса, не пояснив, что она — за вооруженный грабеж, но добавил почти с гордостью: — Десятка строгого режима. Зовут Гариком. А вы за что?

Кичигин тоже не сказал «за взятку», а назвал статью, но парень кодекс уже прошел и рассмеялся:

— Пчелка, значит? С каждого цветочка по взяточке и все в улей? И вы что же, первый раз в первый класс?

Несколько человек поблизости рассмеялись.

— А ну-ка, пчелка, покажись… — просипело откуда-то спереди, и Кичигин увидел смотревшего на него верзилу со шрамом на лбу; даже сидя он был на голову выше всех. — Красивый мужчина, ничего не скажешь, кхы-кхы-кхы. — Он посмеялся, будто давясь смехом, и вдруг строго приказал Гарику: — Без меня пчелку не дразни…

— А разве я что? — дернулся Гарик и даже сделал движение, будто отодвигается от Кичигина.

— Прекратить! Встать! — ошалелым голосом крикнул появившийся прапорщик. — Построиться в шеренгу! Ну!

Началась еще одна перекличка. Каждый делал шаг вперед, называл свою фамилию и статью, по которой осужден. Стоявший рядом с прапорщиком конвойный сверял эти данные со списком. Затем каждому был выдан сухой паек на дорогу — буханка хлеба, селедка и несколько кусочков сахара. Торопливо, с бдительной оглядкой все это было спрятано в мешки.

— По одному — выходи!

Цепочка заключенных потянулась через дверь в темноту, под шумливый дождь. Стоявший у двери громко считал по стриженым головам:

— …семь… восемь… девять… десять…

Под дождем у черного лаза в фургон — новый счет, и, наконец, когда уже уселись на бугристом полу фургона, — снова счет под просеченными дождем лучами сильных электрических фонарей.

— Чтоб порядок, не то… — крикнул в чрево фургона прапорщик, и двери его захлопнулись.

Дорога оказалась совсем короткой, но Кичигину уже стало казаться, что он задыхается…

Фургон остановился, и двери его распахнулись в невероятно яркий свет, наполненный сверкающими струями дождя.

— Выходииии! — кричал все тот же маленький прапорщик, обливаемый дождем и светом.

Они вывалились из фургона на грязную скользкую землю, многие падали и, неуклюже став на четвереньки, сразу становясь похожими на животных, с трудом вставали на ноги, скользили, снова падали.

Два прожектора скрещивали свои лучи на небольшом пятачке земли возле заросшего травой рельсового пути, на котором стоял одинокий вагон с решетками на окнах.

— «Столыпин» уже ждет, — сказал тот, со шрамом на лбу… Так Кичигин узнал, что эти вагоны до сих пор в среде зеков сохраняют имя одного из русских премьеров царского времени, при котором, говорят, они были придуманы…

В окнах «Столыпина» брезжил тусклый свет, и там, внутри вагона, двигались тени, на площадке стоял конвойный. Промокшие заключенные мечтали об одном — поскорей бы в вагон, конвой, однако, не торопился — прапорщик долго переговаривался о чем-то с конвойным, стоявшим на площадке вагона. Потом неизвестно откуда, словно из светящегося дождя, появилось не меньше десятка конвойных с автоматами наперевес и стали цепочкой, образовав живой коридор к вагону.

— В вагон — саааадись!

Резво, бегом — к вагону.

— По двое! По двое!

Лесенка, как всегда в вагонах, была высоко, и влезть на нее, бдительно держа в руках мешок со скарбом, было не так-то просто. Кичигин подпрыгнул, но не успел ухватиться за поручень рукой и, больно ударившись грудью о ступеньки, пополз вниз. Кто-то сзади еще жиманул его к лесенке, и он заорал от боли. В следующее мгновение чьи-то сильные руки подхватили его за спину и вскинули на лесенку; ухватившись за поручни, он кое-как завалился на площадку, где чьи-то другие руки за шиворот подняли его на ноги и впихнули в темень вагона.

— Первые три купе от входа! Первые три купе от входа! — сонно повторял густой бас из темной глубины вагона. Заключенные ринулись в узкие двери купе. В несколько секунд купе набилось до отказа, а затем вступала в действие тюремная «демократия»: на лучших местах, внизу, оказывались самые опытные уголовники, на самом верху, под вагонным потолком, — мелочь и новички.

Видя, как туго набивается каждое купе, Кичигин бросился в третье, он высчитал, что туда придется всего несколько зеков, но он не знал, что в третьем купе было уже полно посаженных сюда раньше. Вдавливаясь в купе изо всех сил, обдаваемый встречным ядреным матом, ему удалось вползти на верхнюю полку и поместиться в жаркой от тел щели над дверью. Мешок был цел, и он успокоенно затаился…

Двери купе задвинулись, скрыв свет от тусклой лампы в коридоре. В абсолютной темноте и тесноте шевелились, переругивались люди. Но постепенно купе устраивалось, затихало. Все же какой-то непонятный свет сюда проникал, и постепенно начала вырисовываться мешанина людей. Кто-то кому-то сказал тихо, а слышали все — такая звериная тишина затаилась в купе:

— В Москве сейчас огни…

— Заткнись, — рявкнуло в ответ из темноты. — Озеров нашелся…

— Гы… — кто-то коротко отсмеялся.

— Заткнись, говорю! — Кичигин уже привык к сиплому голосу того верзилы со шрамом на лбу — он тоже оказался здесь и, по-видимому, уже начинал забирать в свои руки власть.

Вскоре в купе стало непереносимо душно, мокрая одежда распарилась, заполнив купе вонью, от которой Кичигина тошнило, и он старался дышать, приникнув лицом к невидимой щели над дверью, оттуда скупо сочился чистый воздух…

Вдруг кто-то, очевидно в соседнем купе, прокричал диким голосом:

— Откройте окно! Откройте окно!

Окон в купе не было, они только в коридоре, но вскоре какое-то шевеление воздуха почувствовалось.

В наступившей тишине тот же злой сиплый голос сказал поучительно:

— Надо вытянуть ноги, потом не встанешь…

Все зашевелились, послышалась ругань, но совет был неукоснительно выполнен, хотя сделать это было невероятно трудно. Но вот вагон рывком тронулся с места и покатился, вздрагивая и рокоча колесами. И тут же остановился. Снова покатился.

— Подцепляют к пассажирскому… — негромко пояснил сиплый голос.

Кичигин вспомнил вдруг «Красную стрелу», комок подкатился к горлу — о чем, идиот, вспоминаешь? О чем думаешь? Больше тебе у той «стрелы» и близко не бывать. Вот твоя «стрела»! Не шевелись! Задыхайся! И он тихо заплакал…

Первая пересыльная тюрьма на пути в колонию… Пересылка…

В этот город поезд пришел, когда еще было светло, но, пока отцепляли и загоняли на запасные пути «Столыпина», пока заключенных выгрузили, прошло не меньше часа. Вокруг Кичигина слышалось только о том, что сегодня наконец-то будет горячая похлебка, а кто-то пугал, что обеденное время прошло и теперь дадут на сон только кипятку с хлебом. Есть Кичигину хотелось до боли в животе, двое суток заключенные были на «сухом довольствии», но далеко не все сумели съесть свои запасы — у кого украли, у кого отняли. Кичигин в первый день пути кусок хлеба сам отдал Гарику — не мог он тогда есть, в горло ничего не лезло. А сейчас он слезно жалел тот кусочек. То одурелое состояние, когда ему часто казалось, что все это происходит во сне или с кем-то другим, не с ним, прошло, — страшно хотелось есть. Сам того еще не сознавая, он уже начинал привыкать ко всему, что стало теперь миром его новой жизни. Во всяком случае, есть сейчас хотел он, и никто другой. Однако человек он был ловкий, и где-то в глубине его души уже начинал просыпаться делец, он уже изучал эту новую для него обстановку и делал первые полезные для себя выводы. Первый главный вывод был уже сделан и применялся им неукоснительно — никому не перечить, в этом мире любят покорных… О, если бы ему удалось выдержать этот принцип жизни!

В «пересылках» есть специальные камеры для приема транзитных этапов, они обладают тем же удивительным свойством, что и купе «Столыпина», — сколько бы ни насчитывала новая партия заключенных, в камере она умещается. Это Кичигину еще предстояло узнать, а пока их всех разделили на три группы по числу ожидавших фургонов, и началась посадка. Здесь особую нервозность создавали собаки — громадные овчарки, которые вроде спокойно стояли возле своих проводников, но шерсть у них на загривках стояла дыбом и подрагивала.

А какой-то город был совсем близко, Кичигин успел увидеть по другую сторону железной дороги зеленый массив парка, сквозь листву деревьев светились гирлянды лампочек, и отдаленно слышался духовой оркестр, игравший вальс, Кичигин подсчитал — сегодня суббота.

По железнодорожным путям прохаживался конвойный с черной овчаркой, он словно охранял от черного мира преступников и от него — Кичигина — и городской парк, и тот грустный вальс, мелодию которого неуверенно выводила труба. Все это Кичигин увидел, услышал за одну минуту, пока его группа шла к фургону…

Их привезли в тюрьму и под свирепый лай овчарок построили шеренгой на узком тюремном дворе. Стемнело, двор уже освещали фонари, от которых тени падали в разные стороны, что создавало какую-то нервную суету.

Вряд ли в этой камере было двадцать квадратных метров, и, когда этапники стали в нее входить, там и без них было уже полно, люди густо сидели на полу, надо было внимательно высматривать место между сидевшими, чтобы поставить ногу. Стоило кого чуть коснуться, взрывалась ругань. Но снова — это чудо — все уместились, сели на пол, примерялись, как лечь. Дверь в камеру захлопнулась. Стало тихо.

Похлебки не дали, тот, что пугал, оказался прав, пришлось довольствоваться кипятком с хлебом. Никогда Кичигину не был так вкусен черствый черный хлеб.

Висевшая под потолком слабенькая запыленная лампочка тускло освещала шевелящуюся камеру. Но вот в дальнем углу встал верзила со шрамом на лбу и пошел по диагонали в противоположный угол. Просто не понять, с какой быстротой образовывался проход для его прогулки, и он так гулял из угла в угол, заложив руки за спину и вглядываясь в лица зеков, видимо вызывал на протест вожака тех, кто был в этой камере раньше, но никто голоса не подавал. И тогда верзила остановился:

Назад Дальше