— Два перла, — говорила она знакомым, приходившим ее проведать.
Впрочем, Гобертен соблюдал в своих отчетах видимость честности. Он регулярно заносил на приход арендные платежи. Все, в чем певица могла разобраться при своих слабых познаниях в области арифметики, было ясно, отчетливо и точно. Управляющий нагонял себе барыши на других статьях — на всяких издержках, на расходах по хозяйству, на заключаемых сделках, на производимых работах, на измышляемых судебных процессах, на ремонте, на всяких мелочах, ибо счета никогда не проверялись владелицей, и ему случалось удваивать суммы с согласия подрядчиков, получавших за свое молчание соответственную мзду. При такой вольготности Гобертену не трудно было снискать всеобщее уважение, а хвалы по адресу мадмуазель Лагер не сходили с уст, ибо она всем давала заработать да, кроме того, еще и благотворительствовала.
— Дай бог здоровья нашей дорогой барышне! — слышалось со всех сторон.
И в самом деле, не было человека, который чем-нибудь от нее не поживился бы, прямым или косвенным образом. Как бы в возмездие за грехи ее молодости, старую артистку буквально обирали, но обирали умно, соблюдая известную меру, не доводя дело до того, чтобы у нее раскрылись глаза и она, продав Эги, уехала бы в Париж.
То же стремление поживиться на чужой счет было, увы, причиной убийства Поля-Луи Курье[25], — он имел неосторожность объявить о том, что продает землю и увозит жену, щедротами которой кормилось несколько туренских Тонсаров. Опасаясь невыгодных перемен, эгские мародеры рубили молодые деревья лишь в самой последней крайности, когда уже не оставалось ветвей, до которых можно было достать серпом, прикрепленным к шесту. В собственных интересах они старались наносить своим воровством возможно меньше вреда. И все же в последние годы жизни мадмуазель Лагер обычаем сбора хвороста стали уж слишком злоупотреблять. В иные светлые ночи из лесу выносили не менее двухсот вязанок, а на сборе колосьев и винограда Эги, как доказал Сибиле, теряли четвертую часть урожая.
Пока мадмуазель Лагер была жива, она не позволяла своей камеристке выходить замуж, ибо, как и многие барыни, питала к своей горничной себялюбивое пристрастие, многочисленные примеры которого можно найти в любой стране, пристрастие столь же нелепое, как и мания хранить до последнего издыхания совсем ненужные для материального благополучия ценности, рискуя, что тебя отравят нетерпеливые наследники. Но спустя три недели после погребения мадмуазель Лагер девица Коше вышла замуж за суланжского жандармского унтер-офицера по имени Судри, видного сорокалетнего мужчину, который с 1800 года, когда был учрежден жандармский корпус, почти ежедневно навещал ее в Эгах и не менее четырех раз в неделю обедал вместе с нею и четой Гобертенов.
Мадмуазель Лагер в течение всей своей жизни обедала одна или со своими гостями. При всей простоте отношений, ни камеристка, ни Гобертены не допускались к столу примадонны Королевской академии музыки и танца, до последнего часа сохранившей раз навсегда заведенный этикет, особую манеру одеваться, румяна, туфли без задника, карету, прислугу и присущую ей величественность богини. Она была богиней на сцене, богиней в Париже, богиней осталась она и в деревенской глуши, где память о ней живет и посейчас и «высшим обществом» Суланжа чтится, вне всякого сомнения, не менее благоговейно, чем память о дворе Людовика XVI.
Судри, с момента своего появления в этих местах начавший ухаживать за мамзель Коше, имел лучший дом в Суланже, капитал около шести тысяч франков и твердую надежду на пенсию в четыреста франков по выходе в отставку. Сделавшись мадам Судри, бывшая горничная стала пользоваться в Суланже великим почетом. Хотя она скрыла ото всех размеры своих сбережений, помещенных, так же как и капитал Гобертена, в Париже у некоего Леклерка, местного уроженца и комиссионера всех здешних виноторговцев, принявшего управляющего Эгов к себе в пайщики, все же, по общему мнению, бывшая горничная была самой крупной капиталисткой в городке, насчитывавшем около тысячи двухсот жителей.
К великому удивлению всей округи, чета Судри в брачном своем договоре узаконила побочного сына жандарма, тем самым обеспечив за ним состояние мадам Судри. К тому времени, когда этот сын приобрел официальную мать, он только что закончил юридическое образование в Париже и собирался там же пройти стаж, необходимый для поступления в судебное ведомство.
Стоит ли говорить, что за двадцать лет полного единомыслия супруги Судри и Гобертены крепко сдружились. И тем и другим не оставалось ничего иного, как до окончания дней своих выдавать друг друга urbi et orbi[26] за честнейших людей во всей Франции. Своекорыстие, основанное на обоюдном знании тайных пятен, которые проступают на белых ризах совести, сковывает в нашем мире самыми неразрывными узами. Вы, читатели этой социальной драмы, сами настолько в этом убеждены, что для объяснения преданности и постоянства, заставляющих вас краснеть за собственный эгоизм, говорите о двух задушевных друзьях: «Ясно, что их связывает какое-нибудь преступление!»
За двадцатипятилетнее управление поместьем Гобертен нажил шестьсот тысяч франков серебром, а у камеристки примерно было двести пятьдесят тысяч франков. Быстрое и постоянное обращение их капиталов, доверенных торговому дому Леклерк и К°, что на Бетюнской набережной, на острове Людовика Святого, конкуренту знаменитого дома Гранде, весьма способствовало обогащению сего винного комиссионера и самого Гобертена.
Уже после смерти мадмуазель Лагер к старшей дочери управляющего, Женни, посватался Леклерк, глава торгового дома на Бетюнской набережной. Гобертен в то время льстил себя надеждой сделаться владельцем Эгов, надежда эта зиждилась на некоем тайном сговоре, имевшем место в конторе нотариуса Люпена, которому Гобертен одиннадцать лет назад помог обосноваться в Суланже.
Люпен, сын последнего управляющего графов Суланжей, занимался жульничеством при экспертизах, расценивая имущество на пятьдесят процентов ниже его стоимости, расклеивал какие-то темные объявления — словом, шел на всевозможные уловки, — к несчастью, весьма частые в глухой провинции, — для того чтобы, как говорится, сбить цену на ту или другую крупную недвижимость. По слухам, в Париже недавно сорганизовалась компания, которая угрозами взвинтить цены на торгах вымогает деньги с изобретателей подобных махинаций. Но в 1816 году пламя гласности еще не горело во Франции так, как теперь, и сообщники — бывшая горничная, нотариус и Гобертен — могли рассчитывать, что они тайно поделят между собой Эгское поместье, причем Гобертен в душе решил предложить компаньонам известную сумму с тем, чтобы они отступились от своей доли, когда земля будет куплена на его имя. Поверенный, которому Люпен поручил вести в суде дело о назначении торгов на имение, продал Гобертену в кредит для его сына свою адвокатскую контору и тем самым способствовал грабежу, хотя надо полагать, что одиннадцать пикардийских земледельцев, на коих словно с неба свалилось наследство девицы Лагер, не считали себя ограбленными.
В тот самый момент, когда все заинтересованные лица уже считали свое состояние удвоенным, накануне окончательного утверждения торгов, из Парижа приехал некий поверенный и поручил поверенному в Виль-о-Фэ, оказавшемуся его прежним конторщиком, приобрести имение Эги, которое тот и купил за миллион сто тысяч пятьдесят франков. Поднять цену выше миллиона ста тысяч франков никто из заговорщиков не решился. Гобертен заподозрил предательство со стороны Судри, а Судри и Люпен думали, что их обманул Гобертен, но когда стало известно имя действительного покупателя, они помирились. Хотя провинциальный поверенный и подозревал, что у Гобертена, Люпена и Судри был свой план, он имел осторожность ничего не сказать своему бывшему патрону, и вот почему: в случае если бы новые владельцы оказались невоздержанными на язык, наш судейский чиновник нажил бы себе столько врагов, что пребывание его в здешних местах стало бы немыслимым. Впрочем, тактика молчания, свойственная провинциальным жителям, была вполне обоснована, как это и явствует из дальнейшего повествования. Если провинциал скрытен, он вынужден к этому, оправданием ему служит опасность его положения, прекрасно выраженная в пословице: «С волками жить — по-волчьи выть», пословице, в которой передано все мировоззрение Филинта[27].
Когда генерал де Монкорне вступил во владение Эгами, Гобертен оказался не так богат, чтобы бросить свое место: ему пришлось дать в приданое за старшей дочерью, к которой сватался богатый банкир Леклерк, двести тысяч франков; тридцать тысяч франков следовало уплатить за нотариальную контору, приобретенную для сына; значит, у него осталось только триста семьдесят тысяч, а ему еще рано или поздно пришлось бы выделить приданое младшей дочери Элизе, которую он мечтал выдать замуж, во всяком случае, не менее блестяще, чем старшую. Управляющий решил присмотреться к графу де Монкорне и выяснить, нельзя ли отбить у него охоту к житью в деревне, а тогда уже попробовать единолично осуществить сорвавшийся замысел.
С проницательностью, свойственной людям, наживающим состояние хитростью, Гобертен предположил, что между старым воином и старой певицей должно существовать некоторое сходство характеров; предположение, впрочем, весьма резонное: оперная дива и наполеоновский генерал — не те же ли у них привычки к мотовству и беззаботности? Что оперной диве, что солдату богатство сваливается по милости случая, — одной при громе рукоплесканий, другому в грохоте пушек! Правда, среди военных встречаются ловкие, хитрые люди, тонкие политики, но они — исключение. А чаще всего солдат, особенно такой рьяный рубака, как Монкорне, прост, доверчив, неопытен в делах и к сельскому хозяйству с его мелочными заботами не приспособлен. Гобертен твердо надеялся загнать генерала в те же тенета, в которых мадмуазель Лагер закончила свои дни. А в свое время император вполне сознательно поставил генерала в Померании примерно на такую же должность, на какой Гобертен был в Эгах, — значит, генерал знал толк в сельскохозяйственных поставках интендантства.
Прибыв в деревню «сажать капусту», по выражению первого герцога Бирона, старый кирасир, чтобы несколько развлечься после постигшей его опалы, решил сам заняться делами. Хотя он и сдал свой корпус Бурбонам, услуга эта, оказанная многими генералами и получившая название роспуска Луарской армии, не могла искупить такого преступления, как участие в последнем походе героя Ста дней[28]. При иностранцах пэру 1815 года нельзя было оставаться в армии, а тем паче появляться в Люксембургском дворце. И Монкорне, по совету одного опального маршала, отправился на лоно природы «выращивать морковку». Генерал не лишен был известной хитрости, свойственной старым служакам, и с первых же дней, которые он посвятил осмотру своих владений, признал в Гобертене типичного опереточного управителя из породы тех плутов, с которыми наполеоновским маршалам и герцогам, этим грибам, выросшим на народной почве, почти всем случалось встречаться на своем веку.
Генерал был человек себе на уме. Убедившись в великой опытности Гобертена как управляющего имением, он понял, насколько будет полезно сохранить его при себе и с его помощью постигнуть «это чертово сельское хозяйство»; поэтому он притворился, что следует по стопам мадмуазель Лагер, своей обманчивой беззаботностью введя управляющего в заблуждение. Генерал прикидывался простоватым ровно столько времени, сколько ему потребовалось на изучение слабых и сильных сторон эгского хозяйства: каковы разнообразные статьи дохода, каким образом эти доходы поступают, к каким улучшениям следует приступить в первую очередь, на чем навести экономию. Затем в один прекрасный день, изловив Гобертена, как говорится, с поличным, генерал страшно вспылил, что часто бывает с покорителями чужих стран, и в пылу гнева совершил одну из тех крупных ошибок, от которых вся его жизнь могла бы пошатнуться, не обладай он таким крупным состоянием и такой стойкостью, — ошибку, чреватую малыми и великими несчастьями, которыми изобилует наша повесть. Воспитанный в школе императора, привыкший все рубить сплеча и презирающий «штафирок», Монкорне без долгих разговоров выставил за дверь мерзавца-управляющего. «Штатская» жизнь с ее церемониями была не по нутру генералу, и без того раздраженному опалой, поэтому он самым жестоким образом оскорбил Гобертена; впрочем, сам управляющий навлек на себя такую расправу своим циничным ответом, приведшим в ярость Монкорне.
— Вы кормитесь моей землей! — заявил ему граф с насмешливой суровостью.
— А по-вашему, мне надо было кормиться воздухом? — с усмешкой возразил Гобертен.
— Вон, негодяй, убирайтесь отсюда! — закричал генерал, ударив его хлыстом, — обстоятельство, которое Гобертен впоследствии всегда отрицал, благо это произошло без свидетелей.
— Я не уйду, пока не получу от вас расписки в том, что отчетность в полном порядке, — холодно заявил Гобертен, предварительно отойдя от свирепого кирасира.
— Посмотрим, что скажет о вас исправительный суд, — промолвил Монкорне, пожав плечами.
Услышав, что ему угрожают исправительным судом, Гобертен с усмешкой взглянул на графа. От этой усмешки у генерала сразу, словно подрезанная, опустилась рука. Поясним значение этой усмешки.
Уже два года, как зять Гобертена, некий Жандрен, бывший долгое время членом суда первой инстанции в Виль-о-Фэ, был назначен по протекции графа де Суланжа председателем этого суда. Возведенный в пэры в 1814 году, г-н де Суланж сохранил верность Бурбонам во время Ста дней, он-то и испросил указанное назначение у министра юстиции. Родство с председателем придавало Гобертену некоторый вес в здешних краях. И в самом деле, председатель суда в маленьком городке относительно более важная особа, чем председатель суда высшей инстанции в департаментском центре, ибо у того есть равные в лице начальника гарнизона, епископа, префекта и главного сборщика податей, тогда как у мирового судьи таких равных нет: прокуроров суда первой инстанции и супрефектов могут переводить с места на место или сменять. Молодой Судри, приятель Гобертена-сына, как по Парижу, так и по Эгам, был только что назначен товарищем прокурора в главном городе департамента. Прежде чем сделаться жандармским унтер-офицером, Судри-отец, служивший фурьером в артиллерии, был ранен в одном сражении, защищая г-на де Суланжа, бывшего тогда в чине подполковника. При учреждении жандармерии граф де Суланж, уже произведенный в полковники, исходатайствовал для своего спасителя место жандармского унтер-офицера в Суланже; впоследствии он же выхлопотал должность, которая положила начало служебной карьере молодого Судри. Женитьба парижского банкира Леклерка на девице Гобертен тоже была уже делом решенным, и в силу всех этих причин мошенник-управляющий чувствовал себя более сильным в этом крае, чем генерал-лейтенант, оставленный за штатом.
Если бы значение настоящей повести ограничивалось назидательным уроком, который можно извлечь из ссоры генерала с управляющим, то и тогда она была бы очень поучительна для многих в качестве житейского руководства. Умеющему с пользой для себя читать Макиавелли наглядно доказывается, в чем состоит человеческая мудрость: не угрожай, действуй без слов, тесни врага, не наступай, как говорится, змее на хвост и пуще всего остерегайся задеть самолюбие ниже стоящих. Поступок, причинивший какой бы то ни было материальный ущерб, с течением времени простится, его можно объяснить на тысячу разных ладов, но мнение, оскорбительное для нашего самолюбия, раны которого постоянно сочатся, никогда не прощается. Духовная личность более чувствительна и, в некотором смысле, более живуча, чем личность физическая. Сердце и кровь менее восприимчивы, нежели нервы. Словом, что бы мы ни делали, наше внутреннее существо всегда господствует над нами. Можно примирить два семейства, члены которых убивали друг друга, как это было в Бретани или Вандее в годы гражданской войны, но никогда не удастся примирить ограбленных с грабителями, так же как и оклеветанных с их клеветниками. Оскорблять друг друга позволительно лишь в эпических поэмах, да и то только перед смертельным ударом. Дикарь и крестьянин, весьма схожий с дикарем, прибегают к словам исключительно с целью завлечь в ловушку своего противника. С 1789 года Франция старается, вопреки очевидности, уверить людей, что они равны между собой; сказать человеку: «Вы мошенник!» — было бы не имеющей значения шуткой, но доказать ему это, поймав его с поличным и отстегав хлыстом, грозить ему исправительным судом, не доведя дела до суда, — значит указать ему на неравенство общественного положения. Если толпа не прощает никакого превосходства, как же может мошенник простить честному человеку?