Каприз Олмэйра - Джозеф Конрад 10 стр.


Когда Олмэйр подходил к толпе, от нее отделился человек и бросился бежать в сторону поселка, не обращая внимания на его окрик. Напрасно Олмэйр просил человека остановиться и объяснить причину его возбуждения. Приблизившись к толпе, Олмэйр был остановлен неподатливой людской массой, не внимавшей его просьбам расступиться, нечувствительной к легким толчкам, с помощью которых он пытался протиснуться к берегу.

Пока он медленно и осторожно пробивался сквозь толпу, ему вдруг почудилось, будто в самой гуще ее раздается голос его жены. Он не мог не узнать крикливого тембра миссис Олмэйр, но самых слов ее он не понял — так они были неявственны. Он на минуту оставил свои попытки пробраться вперед и собирался расспросить окружавших, как вдруг долгий и пронзительный вопль поколебал воздух, заглушая рокот толпы и голоса его собеседников. На мгновенье Олмэйр окаменел на месте от ужаса и неожиданности, потому что теперь ему стало вполне ясно, что жена его причитает над покойником. Он вспомнил странное отсутствие Найны — и, обезумев от страха за нее, слепо и бурно ринулся вперед, а толпа с криками боли и удивления расступилась перед его бешеным натиском.

На небольшом свободном пространстве на берегу лежало тело незнакомца, только что вытащенное из-под бревен. По одну его сторону стоял Бабалачи, опираясь подбородком на набалдашник своего посоха; его единственный глаз пристально вглядывался в бесформенную груду раздробленных рук и ног, растерзанного мяса и окровавленных лохмотьев. В ту минуту, как Олмэйр прорвался сквозь кольцо пораженных ужасом зрителей, миссис Олмэйр набросила свое головное покрывало на обращенное кверху лицо покойника и, присев рядом с ним на корточки, издала новый скорбный вопль, заставивший содрогнуться замолкнувшую теперь толпу. Насквозь промокший Махмуд обратился к Олмэйру, желая и ему повторить свою повесть.

Олмэйр был так испуган, что солнце на мгновенье померкло перед ним, и он слушал то, что ему говорили, не понимая ни слова. Когда же ему наконец удалось пересилить себя и опомниться, то услышал, что Махмуд говорит:

— Вот как это было, туан. Его саронг зацепился за сломанный сук, и он повис в воде вниз головой. Когда я увидал, что это такое, я не хотел оставлять его здесь. Я хотел отцепить тело для того, чтобы оно могло уплыть куда-нибудь в другое место. Зачем мы будем хоронить какого-то чужестранца вблизи своих жилищ? Для того ли, чтобы его призрак приходил пугать наших жен и детей? Разве мало у нас своих собственных призраков?

Здесь его речь была прервана одобрительным говором. Махмуд укоризненно посмотрел на Бабалачи.

— Но туан Бабалачи приказал мне вытащить тело на берег, — продолжал он, оглядывая всех слушателей, но обращаясь к одному только Олмэйру, — и я вытащил его за ноги, я тащил его по грязи, хотя сердце мое жаждало видеть, как оно поплывет по реке и, может быть, пристанет к участку Буланджи, — да осквернит кто-нибудь могилу его отца!

Подавленный смех раздался в ответ на эти слова, ибо вражда Махмуда с Буланджи всем была известна и представляла неувядаемый интерес для жителей Самбира. В самый разгар веселья миссис Олмэйр вдруг снова заголосила.

— Аллах! Что такое с этой женщиной! — сердито воскликнул Махмуд. — Так вот, я касался этой падали, приплывшей невесть откуда, и, вероятно, осквернился и не могу теперь есть риса. Я сделал это по приказанию туана Бабалачи, чтобы угодить белому человеку. Доволен ли ты, о туан Олмэйр? И что ты дашь мне и награду? Туан Бабалачи сказал, что ты наградишь меня. Подумай только! Я осквернил себя, а если и не осквернил, то, может быть, подпал под власть злых чар. Ты только взгляни на его ножные запястья! Где это слыхано, чтобы мертвецы появлялись ночью под бревнами с золотыми обручами на ногах? Здесь, наверное, кроется колдовство. Впрочем, — продолжал Махмуд после сосредоточенного минутного размышления, — я возьму браслет, если мне позволят, потому что у меня есть талисман против привидений, и я их не боюсь. Велик аллах!

Новый взрыв шумной горести со стороны миссис Олмэйр прервал поток его красноречия. Олмэйр был совершенно сбит с толку. Он по очереди смотрел то на жену, то на Махмуда, то на Бабалачи; в конце концов взгляд его как зачарованный остановился на трупе утопленника, лежавшем в грязи с покрытым лицом, с причудливо и неестественно растерзанным и раздробленным телом; одна вывернутая, истерзанная рука, сквозь мясо которой местами торчали белые кости, была откинута в сторону. Кисть ее с растопыренными пальцами почти касалась ноги Олмэйра.

— Ты не знаешь, кто это? — тихо спросил он у Бабалачи.

Бабалачи неподвижно уставился прямо перед собой и едва заметно пошевелил губами; неумолчные причитания миссис Олмэйр заглушили его тихий ответ, предназначенный для ушей одного только Олмэйра.

— Такова видно судьба его! Взгляни себе под ноги, о белолицый! Я вижу хорошо знакомое мне кольцо на этих изуродованных пальцах.

Говоря так, Бабалачи сделал неосмотрительный шаг вперед и как будто нечаянно наступил ногой на руку трупа, вдавив ее в мягкий ил. Он угрожающе замахнулся посохом на толпу, которая тотчас же немного подалась назад.

— Ступайте прочь, — сказал он сурово, — и отошлите своих женщин к кострам, которых им вообще не следовало покидать, чтобы бежать за незнакомым трупом. Здесь дело мужское. Я беру этого мертвеца от имени раджи. Пускай здесь останутся одни только невольники туана Олмэйра. Ступайте.

Толпа неохотно начала расходиться. Сперва ушли женщины, уводя упирающихся детей, всей тяжестью своей повисавших на материнской руке. Мужчины медленно потянулись за ними, то сходясь в кучки, то снова разбредаясь по мере приближения к деревне; каждый постепенно ускорял шаг, направляясь к своему дому, потому что всех подгонял голод и ожидание утреннего риса. Только несколько человек — друзей или врагов Махмуда — задержались немного на пригорке над спуском к реке, с любопытством поглядывая на небольшую толпу людей, окружавших тело на берегу.

— Не понимаю, что ты хочешь сказать, Бабалачи, — сказал Олмэйр. — О каком кольце ты говоришь? Кто бы ни был бедняга, но ты втоптал его руку в самую грязь. — Открой его лицо, — продолжал он, обращаясь к миссис Олмэйр, сидевшей на корточках в головах у трупа и раскачивавшейся из стороны в сторону. Она потрясала своими растрепанными седыми кудрями и жалобно причитала вполголоса.

— Увы! — вскричал Махмуд, державшийся поблизости. — Взгляни, туан! Бревна столкнулись между собой вот так (тут он сжал руки ладонями вместе) и голова его, должно быть, попала между ними, так что теперь не осталось у него лица, на которое ты мог бы взглянуть. Мясо его есть, и кости, и нос, и губы, и может быть, и глаза — но никто не отличит их теперь друг от друга. Так написано было в день его рождения, что никто не сможет взглянуть на него мертвого и сказать: «Вот лицо друга моего!»

— Замолчи, Махмуд! Довольно! — сказал Бабалачи. — Будет тебе глазеть на его браслет, о пожиратель свиного мяса! Туан Олмэйр, — продолжал он, понизив голос, — видел ты Дэйна сегодня утром?

Олмэйр широко раскрыл глаза с испуганным видом.

— Нет, — быстро отвечал он. — Не видал ли ты его? Может быть, он у раджи? Я жду его; отчего он не приходит?

Бабалачи печально тряхнул головой.

— Он пришел, туан. Он уехал от нас вчера в самую бурю, когда река всего сильнее бушевала и гневалась. Ночь была чернее черного, но в сердце его теплился свет, в сиянии которого путь к твоему дому казался ему ровнее спокойной воды в канале, а многочисленные плавучие бревна — безвреднее соломинок. Поэтому он поехал — и вот лежит теперь здесь.

И Бабалачи кивнул головой в сторону трупа.

— Откуда ты знаешь? — сказал Олмэйр, в волнении отталкивая жену.

Он сорвал покрывало с лица утопленника и взглянул на бесформенный комок волос, мяса и засыхающей грязи на том месте, где должно было находиться лицо мертвеца.

— Ничего нельзя сказать, — прибавил он, содрогаясь, и отвернулся.

Бабалачи опустился на колени и вытер грязь с закоченевших пальцев откинутой руки. Потом он выпрямился, и перед глазами Олмэйра сверкнул золотой перстень, украшенный крупным зеленым камнем.

— Ты хорошо знаешь этот перстень, — сказал Бабалачи. — Он никогда не сходил с руки Дэйна. Мне сейчас пришлось сорвать кусок мяса, чтобы снять его. Веришь ли ты мне теперь?

Олмэйр вскинул руки над головой, а потом бессильно уронил их в полном оцепенении отчаяния. Смотревший на него с любопытством Бабалачи, к удивлению своему, заметил, что он улыбается. Странное представление овладело мозгом Олмэйра, потрясенным этим новым бедствием. Ему показалось, что в течение многих лет он непрерывно падал в яму. День за днем, месяц за месяцем, год за годом — все падал, падал, падал. Яма черная, круглая, с гладкими стенками, и эти черные стенки летели кверху с утомительной быстротой. Потом раздался шум падения, который он, казалось, все еще слышал; наконец, ужасный толчок — он упал на дно и остался жив и невредим, а Дэйн лежал мертвый, с переломанными костями. Это показалось ему смешно. Мертвый малаец, он часто и без малейшего волнения видал мертвых малайцев; но на этот раз ему хотелось плакать — плакать над участью одного знакомого ему белого человека: этот человек упал в глубокую пропасть — и не убился. Ему представлялось, что он как будто стоит в стороне, немного поодаль, и смотрит на некоего Олмэйра, над которым стряслась большая беда. Бедный, бедный Олмэйр! Почему он не перережет себе горло? Ему хотелось поощрить его в этом направлении; ему поскорее хотелось увидать его мертвым, лежащим поперек того, другого трупа. Почему он не ум- |)ет и не прекратит своих страданий? Он бессознательно громко застонал и вздрогнул, испугавшись звука собственного голоса. Уж не с ума ли он сходит? В ужасе от этой мысли он повернулся и бросился бежать к дому, твердя: «Я не схожу с ума, конечно, нет! Нет, нет, нет!» Он старался сосредоточиться на этой мысли. Он не сходит с ума, не сходит! Он спотыкался, ничего не видя, когда избегал по ступенькам, все быстрее и быстрее повторяя эти слова, словно в них таилось его спасение. Он увидал стоявшую на веранде Найну и хотел сказать ей что-то, но только никак не мог нспомнить, что именно, — так он старался не забыть, что он и не думает сходить с ума. Он продолжал твердить это, бегая вокруг стола, покуда не наткнулся на одно из кресел и не свалился в окончательном изнеможении. Он сидел, дико уставясь на Найну, все продолжая уверять себя в своей умственной нормальности и удивляясь тому, что девушка пятилась от него, широко раскрыв глаза от испуга. Что с ней такое? Ведь это глупо, наконец! Он изо всей силы ударил кулаком по столу и закричал хриплым голосом: «Подай мне джину! Живее!» Найна убежала, а он продолжал сидеть в кресле, очень тихо и спокойно, сам удивляясь наделанному им шуму.

Найна вернулась, неся в руках стакан джина. Олмэйр сидел и рассеянно смотрел перед собой. Он чувствовал страшную усталость, словно после долгого странствия, точно он прошел много, много верст в то утро и теперь страстно мечтал отдохнуть. Он дрожащей рукой взялся за стакан, и, пока он пил, зубы его стучали о стекло. Он осушил стакан и тяжело поставил на стол. Потом медленно перевел взгляд на Найну, стоявшую перед ним, и твердо сказал:

— Теперь все кончено, Найна. Он умер, а это все равно как если бы я сжег свои лодки.

Он почувствовал гордость от того, что мог говорить так спокойно. Положительно, он и не думает сходить с ума. Эта уверенность придала ему бодрости, и он продолжал говорить, рассказывать о том, как найден был труп, все время с удовлетворением прислушиваясь к собственному голосу. Найна стояла совершенно спокойно, легко положив руку на плечо отца; она не изменилась в лице, но каждая черта ее, самая ее поза выражали напряженное, тревожное внимание.

— Так, значит, Дэйн погиб, — холодно сказала она, когда отец ее замолчал.

Деланно-спокойное поведение Олмэйра мгновенно уступило место взрыву бурного негодования.

— Ты стоишь как истукан, — сердито закричал он, — и рассуждаешь со мной так, будто речь идет о пустяках! Да, он умер! Понимаешь ли ты это? Умер! Но тебе и горя мало. Тебе никогда ни до чего дела не было, хотя ты и видела, как я боролся, трудился, старался; но тебя это ничуть не трогало, а моих мучений ты просто-напросто никогда не замечала. Никогда, никогда! У тебя нет сердца, да и ума у тебя нет, иначе ты поняла бы, что я трудился ради тебя и твоего счастья. Я хотел разбогатеть, хотел вырваться отсюда. Я хотел, чтобы белые люди преклонялись перед твоей красотой и богатством. Я на старости лет стремился уехать в чужую для меня страну, вернуться к чуждой мне цивилизации — а для чего? Для того, чтобы увидеть твои триумфы, твое счастье. Ради этого я терпеливо влачил ношу труда, разочарований, унижений среди здешних дикарей и все это уже почти держал в руках.

Он взглянул на внимательное лицо дочери и вскочил на ноги, опрокинув при этом стул.

— Слышишь? Все это уже было близко, совсем близко, почти в руках у меня…

Он остановился, стараясь преодолеть свой нарастающий гнев; но это ему не удалось.

— Или у тебя нет сердца? — продолжал он. — Или ты живешь без надежд? — Молчание Найны выводило его из себя, и он возвысил голос, хотя все еще старался совладать с собой.

— Неужели ты согласна жить и умереть в этой злосчастной дыре? Да отвечай же хоть что-нибудь, Найна! Неужели в тебе нет сострадания? И ты ни словом не можешь утешить меня, меня, который так любил тебя?

Он некоторое время ждал ответа; не получив его, он потряс кулаком перед лицом дочери.

— Ты, кажется, идиотка! — заревел он.

Он оглянулся, ища стул, поднял его и тяжело на него опустился. Гнев его улегся, и ему стало стыдно своей вспышки; но в то же время он чувствовал облегчение, что наконец-то объяснил дочери скрытый смысл своей жизни. Он вполне искренне верил, что это так, будучи обманут эмоциональной оценкой своих побуждений и не имея возможности понять бесчестность своих поступков, беспочвенность своих стремлений, ничтожество своих сожалений. Теперь сердце его преисполнено было огромной нежности и любви к дочери. Ему хотелось видеть ее несчастной, чтобы разделить ее скорбь; но ему хотелось этого лишь потому, что все слабые натуры мечтают разделять свое горе с существами, в нем неповинными. Если бы она сама страдала, она поняла бы и пожалела бы его; а так она не хотела — или не могла — найти ни слова утешения в его ужасающей беде. Сознание его абсолютного одиночества ударило его по сердцу с такой силой, что он весь задрожал. Он покачнулся и повалился лицом на стол, протянув перед собой напряженные, окоченелые руки. Найна сделала быстрое движение в сторону отца и опять остановилась, глядя на седую голову, на широкие плечи, судорожно потрясаемые бурностью его чувств, нашедшей наконец исход в слезах и рыданиях.

Найна тяжело вздохнула и отошла от стола. С ее лица сбежало каменное безразличие, доведшее ее отца до этого взрыва печали и гнева. Выражение ее черт, которых Олмэйр больше не видел, быстро изменилось. Она, по-видимому, совершенно равнодушно выслушала мольбу Олмэйра об участии, об одном только словечке утешения, но грудь ее разрывалась от противоречивых порывов, порожденных неожиданными — или, по крайней мере, не так скоро ожидаемыми ею — событиями. Зрелище его скорби глубоко взволновало ее сердце; она знала, что одним словом могла положить конец его горю, всей душой рвалась успокоить это истерзанное сердце — и в то же время с ужасом внимала голосу своей всемогущей любви, приказывавшему ей молчать. И она покорилась этому голосу после короткого отчаянного возмущения ее прежнего «я» против нового начала ее жизни. Она вооружилась абсолютным молчанием, своей единственной зашитой против какого-нибудь рокового признания. Она не решалась сделать знак, прошептать слово, так она боялась сказать что-нибудь лишнее; самая сила переживаний, взволновавших сокровеннейшие тайники ее души, как будто превратила ее в камень. Расширенные ноздри и сверкающие глаза — вот единственные признаки, выдававшие бурю, бушевавшую у нее внутри; но этих-то признаков волнения своей дочери Олмэйр не мог увидать, потому что гнев, жалость к самому себе и отчаяние застилали ему зрение.

Назад Дальше